355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Эренбург » Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней » Текст книги (страница 19)
Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:37

Текст книги "Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней"


Автор книги: Илья Эренбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)

– Андрей, ведь это совсем, навсегда?

Нет, Андрей не может слышать таких слов. Такие слова просто бесчеловечны.

Тряхнув мокрой головой, он возмущенно отвечает:

– Нет, Жанна, нет. Мы должны увидеться.

Почему пароход не ушел сразу? Андрей начинает сдаваться.

– Мы обязательно увидимся. Может быть, я приеду туда.

– Куда?

– Не знаю. На Запад… В Париж.

Жанна вздрагивает: Париж, папин Париж вдруг меняется. В нем, кроме дядиного дома, кроме конторы, кроме подушки, оказывается Андрей. Жанна не радуется. Но кажется, она теряет голову. А ведь она так хотела быть рассудительной.

– Зачем, Андрей?

Сейчас наконец он скажет: «Без тебя не могу». Тогда она сможет остаться. Ведь пароход еще не ушел. Но Андрей снова тверд.

– Работать. Готовить революцию. Как здесь.

Это звучит так ново, так нелепо, что Жанна тихо вскрикивает. Париж и революция – разве это может быть вместе? Это как если бы папа ходил вместо котелка в папахе. Этого не может быть. Но раз Андрей говорит, значит, это будет. С трогательным недоумением ока спрашивает:

– Значит, там будет все, как здесь?

И Жанна показывает на развалины домов, за которыми покрикивает сумасшедшая старуха.

– Как здесь? И это нужно, Андрей?

– Да, Жанна. Да, это нужно.

Жанна верит ему. Ведь были же нужны огромные ночи в вилле «Ибрагия». В голове Жанны развалины Орлута, ростовские тифозные, вся страшная Россия этих лет сливаются с ее собственной судьбой, с любовью к Андрею.

– Я тоже завтра еду (при этом Андрей подумал: лучше ехать сегодня, сейчас же, а то не стерплю). Я еду в Москву, там жена, Аглая. Вы ведь ее, кажется, знаете?

Андрей сказал это просто, по-житейски, только инстинктивно вернувшись к «вы». Для него Аглая ведь давно стала частицей быта, как календарь или как имя-отчество. Но для Жанны эти несколько слов были вторым выстрелом. Глупая, она могла думать: мужем. Он любит другую. Но почему же он так улыбался тогда за Карантином? Почему так потерянно глядел, когда она вошла в кабинет? Но что же – Жанна ему не судья. Он любит Аглаю. Значит, он не один. Ну конечно же, не один. Ведь Андрей не бедный Захаркевич. Жанна рада: теперь она сможет спокойно уехать, не оглядываясь с палубы на охровые холмы Феодосии.

И тихо Жанна ответила ему, что немного знала Аглаю, только не знала, что Андрей на ней женат. Нет, этого она не знала. Голос Жанны сквозь дождь звучал глухо, отдаленно. Андрей почувствовал, что она, еще стоя здесь, рядом с ним, уже шаг за шагом сходит вниз, в город, в порт, туда, где пароход. Его недавняя стойкость теперь сменилась отчаяньем, почти бешенством. Он схватил руки Жанны и стал зло, безысходно целовать их. Руки не уходили, но и не отвечали, в них не чувствовалось жизни. Тогда, сам себя презирая за слабость, может быть, ненавидя и Жанну за всю любовь, он хрипло, глотая звуки, давясь ими, пробормотал:

– Слышишь? Не уезжай.

– Нет. Я завтра еду.

ЖанНа сказала это спокойно и ровно, как на улице, задетая прохожим. Но хорошо, что идет дождь, что текут струйки с маленькой шапочки Жанны: она может плакать, много плакать, Андрей не заметит этого. Она не останется. Довольно бурого пятнышка на ковре в кабинете. Конечно, она только простенькая девушка из Луаретта, которая мечтала о женихе, о счастье, но Аглаи она не убьет.

Но все же катастрофа произошла. Произошла она тихо, в темноте, под дождем. Значения ее в ту минуту не поняли ни Жанна, ни Андрей. Это было капитуляцией перед любовью, но капитуляцией скрытой, робкой, полной уловок. Жанна уже прошла мимо старого колодца, она уже начала спускаться вниз, где ждал ее итальянский пароход, когда вдруг сердце не выдержало, взмолилось: ну, не теперь, так через год, когда-нибудь, когда всё переменится… И с этой мыслью Жанна быстро побежала назад. Молча протянула она все еще стоявшему на том же месте Андрею крохотную карточку.

– Что это?

– Адрес. Если ты… если вы…

Андрей ей не отвётил. Скорбно и бережно поцеловал он ее слегка приоткрытый рот. Это было прощанием.

Оставшись один, он прочел: «Контора частного розыска Раймонда Нея. Улица Тибумери, 17» – и, машинально вздрогнув, усталый, разбитый, едва-едва смог наладить единственную, самую срочную мысль: нужно ехать сегодня, сейчас же, до парохода.

А Жанна, сбегая, натолкнулась на сумасшедшую. Старуха валялась в глиняной жиже и жалостно покрикивала. Жанне она показалась галлюцинацией, ее же выдумкой, последним этапом встречи с Андреем. Бежать, скорее бежать…

В темноте, по пустой дороге, под сердитым дождем бежит Жанна. Где-то, уж надрываясь, кричит пароход. Завтра рано утром Жанна уедет на безлюбую, скудную жизнь. Жанна бежит и плачет.

Глава 10
О ТОЙ САМОЙ КАПЛЕ

Аглая подумала: это последняя капля, та самая капля, которая, как известно, переполняет чашу.

Париж – он едет в Париж! Говорят, что еще существует такой город! Там живет сестра Аглаи, счастливая Ася, там нет ни тухлой конины, ни дыма печурок, ни революции. Что же, это возможно: ведь поют в церкви о рае, где только голубой воздух и блаженство. Аглая не в раю, Аглая и не в Париже, Аглая на корточках раздувает печку. Из глаз текут слезы от дыма: ветер мешает Аглае, он дует прямо в трубу. Из глаз текут слезы от горя: Андрей только что приехал и вот опять уезжает.

Так всю жизнь! Когда Аглая еще гимназисткой жила с мамой в нищей квартирке дорогомиловского домика, она часто по вечерам слушала музыку, доходившую из соседнего дома, там жил фабрикант Гай. Это были званые вечера, с петифурами от Сиу, с танцами, со всеми танцами, которые Аглая знала только по названиям: «падурс», «падешинуа», «миньон», «шакон», и даже, но это уже под утро, когда глаза мамаш становились оловянными, непринужденный кэквок. Аглаю на эти вечера не звали. Там объяснялись в любви и рисовали в изящных карнэ [57]57
  Карнэ(от фр.carnet) – записная книжка.


[Закрыть]
вензеля. Так, по крайней мере, уверяли ее подруги. Слушая музыку, Аглая плакала и не то ластилась к маме, не то ругала ее, пришептывая:

– Ну зачем ты меня родила, ведьмуля?

Это не было еще горем: Аглая верила, что выйдет замуж и тогда получит все – от объяснения в любви до целого пуда петифур.

Замуж она действительно вскоре вышла, и, если Андрей довольно косноязычно говорил ей о своих чувствах, целовал он ее хорошо. Но когда кончились первые поцелуи, Аглая, осмотревшись, увидела, что жизнь ее стала еще грустней. Музыка по-прежнему звучала не в ее комнате, а надеяться больше было не на что. Андрей старался быть ласковым, но вдруг прорывался: то кидал обидное слово, то в отчаянии хватался за голову. Аглая чуяла, что он ее не любит, но она считала это противоестественным, даже преступным. Если муж, то должен любить! Так говорили не своды законов, а ее сердце. Чужого не хочу, своего не отдам! Муж – мой!

Может быть, капель в чаше было уже много, но никто ведь не знает вместимости этой, всеми так часто поминаемой, чаши. Во всяком случае, тогда она была далеко не полной.

Померещилось даже настоящее человеческое счастье: дочка, Саша. Аглая перестала клянчить у Андрея ласки. Аглая забыла звуки «падурса». Часы кормления, вес младенца, крохотная ванна – сделались для нее жизнью. Когда же она совсем разучилась вспоминать о своей судьбе, когда, даже читая романы Слезкина [58]58
  …романы Слезкина… – Имеются в виду посвященные «разложению» буржуазного общества романы русского писателя Юрия Львовича Слёзкина (1885–1947).


[Закрыть]
или рассматривая в «Ниве» виды Палермо, она стала думать: вот Сашенька это прочтет, а это увидит, словом, когда закончился процесс перерождения кокетливой барышни в хлопотливую, пеленочную, микстурочную маменьку, тогда Саша умерла от воспаления мозга.

Прошло много месяцев, прежде чем острое горе стало тихим, ноющим. Но все же настал вечер, когда снова послышалась музыка за окном и где-то под ложечкой зашевелилась мучительная, как зуд, жажда человеческой нежности. Аглая метнулась к Андрею. Но перед ней оказался чужой, вежливый, успевший набраться иной, не домашней жизни человек. Здесь не могли помочь ни заботливость Аглаи, починившей и переметившей все его рубахи, ни купленная за много дней без масла к чаю огромная фиолетовая шляпа с целым на ней плодовым садом. Аглая плакала, но в уголочке, тщательно засыпая слезы цветочной пудрой: она ведь знала по романам, взятым из соседней библиотеки, что мужчины не любят заплаканных щек. Она испробовала и все другие уловки этих якобы мудрых книг. Как-то изумленный Андрей услыхал, что Аглае очень нравится сосед, рыжеусый чиновник казенной палаты, что Аглая позвала его в гости, что, больше того, она и сама может пойти к этим рыжим усам, хотя бы пить чай. Но, как видно, издания «Шиповника» умели лгать не хуже французских книжек в желтых обложках: Андрей только пожал плечами – у каждого свой вкус.

Ненасытная чаша требовала новых капель. Пришла революция, сначала почти незаметная; ну, давка на улицах или глупые песни; потом страшная, с прятаньем в погребах, с ночными обысками, с очередями, наконец, и вовсе невыносимая, заставлявшая спускать на Смоленском последнюю простынку, вместо котлеток жевать осьмушку глины, ходить на «повинность», то есть попросту сгребать снег, как это делали прежде одни только дворничихи, прятать в солдатских валенках отмерзшие, распухшие ноги и плакать, плакать от дыма, плакать от горя, плакать от всего. Разве можно передать, как Аглая, бескорыстно преданная светскому счастью и звукам «шаконов», в горе знавшая только одно утешение – вощеные лики икон, как эта Аглая возненавидела революцию? Когда красноармеец, водивший партию на работу, говорил ей «товарищ», она испытывала физическую тошноту. Она пошла бы на все пытки древних христиан, только бы он, этот косолапый туляк, взятый недавно по набору, в ее же представлении палач и латыш, сдох бы, а с ним и вся революция!

И может быть, потому, что она так ненавидела эту живучую революцию, ей было дано двойное испытание: после первых же бесчинств Андрей оказался с большевиками. Да, он был с теми, что, реквизировав пианино фабриканта Гая, раз навсегда оборвали все «шаконы», с теми, что потрошили святые мощи, с теми, что заставляли дикими ночами девятнадцатого года реветь в подушки, чтобы никто не подслушал, тысячи и тысячи Аглай. Это было для нее непостижимым. Аглая знала, что муж ее честный человек, знала также, что он православный. Тогда ей пришла в голову жалкая бабская догадка: влюбился, спутался с какой-нибудь большевичкой, может быть, с жидовкой. Напрасно Андрей пытался ей объяснить: справедливость, идеи. Аглае казалось, что он, для отвода глаз, читает на память газету. Ради справедливости люди не рискуют жизнью. Мужики шли грабить усадьбы. Жидов раньше гнали в шею, а теперь каждый жидюга и царь и бог. Все это понятно. Но Андрей? Зачем Андрею понадобилась революция? А Андрей влюбился! Влюбился опрометью, дико, как когда-то после одной мазурки влюбился в Аглаю. Если б она только могла разыскать эту гадкую женщину, схватить ее за волосы, исцарапать, задушить! Но Аглая даже не знала имени разлучницы. Хуже того: исчез и Андрей, уехал грабить Ростов, верно с ней, с подружкой.

В темной конурке, глодая ржавую селедку, по целым неделям от холода не моясь, ждала Аглая Андрея. Кто сказал, что она была пухленькой барышней, что она когда-то танцевала мазурку? На нее взглянуть было страшно: костлявая, как эта обглоданная селедка, с селедочными мутными глазами, с лицом, как будто изъеденным ржавчиной, она еле двигалась. Пройдет два шага, закашляется и долго мучительно трясется, пока не выплюнет сгусток кровавой мокроты. В трудовой книжке значилось Аглае двадцать четыре года, а на вид было под сорок. От дыма обильно текли слезы. Чаша все вмещала.

Что ее еще держало в жизни? Ведь не селедки же! Странно приложить слово, которое так хорошо подходит к мечтательным девушкам, которое вполне уместно в сентиментальных стихах, к злой, чахоточной жилице из квартиры тридцать четвертой, с кашлем, похожим на лай, пугавшим всех дворовых мальчишек, странно приложить к такой не ведьмуле, но истинной ведьме нежнейшее слово «любовь». Однако это сущая правда: Аглая любила Андрея, любила его преданно, сильно, и только эта любовь помогала ей вынести все. Аглая верила: он увидит, что шлюха остается шлюхой, тогда он вернется к жене. Аглая не может умереть! Она должна отобрать у воровки похищенное добро.

Аглая ходила в церковь, молилась, слушала глухие толки бабок, и глаза ее начинали блестеть. Вместе с бабками она ожидала чудес, вместе с ними верила, что чудес много: то появлялась в кладовке дивная икона, то сама собой зажигалась лампадка, то внезапно, от не ведомых никому язв, подыхал коммунист, поругатель мощей. Глаза Аглаи блестели, потому что после всех этих чудес она ждала одного главного чуда: кончится треклятая революция, умрет Троцкий, жидовку за все ее штучки посадят в острог, а Андрей, сконфуженный, нежный, запросится назад к жене. Аглая – христианка, она его простит!

И вот чудо как будто начало сбываться. Правда, Троцкий не умер, но что Аглае Троцкий? К ней вернулся Андрей! Снял шапку. Все тот же, прежний, даже ласково улыбнулся. Как радовалась Аглая! Но не успела вдоволь нарадоваться, как он уж сказал ей, что снова уезжает, куда-то далеко, на Запад, в Париж. Аглая спросила:

– Что же, ты жену здесь бросить хочешь? Меня-то не возьмешь?

Но Андрей ответил, что едет в подполье, на опасную работу, может быть, на смерть. Аглая знает эти басни: он едет с нею кутить! Нет, это, кажется, последняя капля!..

– Хорош муж! Ты только на меня посмотри! Что со мной стало. Уж если ты большевик, такое несчастье случилось, устройся хоть хорошо. Устроились же другие, кремлевский паек получают. Вот Настя говорила, что Рики, это коммунисты из четырнадцатого номера, каждый день икру жрут. И куда тебя несет? Уж кончили воевать. Сиди здесь!

– Аглая, я тебя устрою. Ты тоже будешь получать паек.

– На черта он мне, твой паек! Что я без тебя делать буду? Ты с ней по шантанам, а я здесь паек, большевицкую милостыньку, фунтик ржаного! Так, что ли? Так ты, Андрей, мне насчет справедливости не говори! Нет в этом никакой справедливости. Шлюхе-то всё, ее в Париж, ее к сердцу прижать. А мне что? Жене? Что у тебя, Сашенька от большевички, что ли, была? Воровка она! Жизнь мою украла! Чтоб ей…

– Аглая, успокойся ты! Я один еду. Пойми же, я должен ехать. Я не могу здесь остаться.

– Не можешь, а я могу? Дров нет, вчера взяла у Насти четыре полена, а отдать нечем. Ты на мои ноги лучше погляди! Хлеба пятый день не выдают. Мука шиболовская кончилась вся. Я вот чай только по праздникам пью. Сил моих нет! Палец занозила – гноится. Ходить трудно. До сортира дойти не могу. Сволочи обманули, за пуховую подушку дали три фунта, да и то тухлые!..

И вдруг голос Аглаи переменился, он стал тихим, нежным. Кажется, это был голос пухленькой девушки, танцевавшей когда-то мазурку.

– Андрей, я все не о том… Я ведь для тебя это… Как я ждала тебя! А ты и взглянуть на меня не хочешь… Я ведь понимаю, какой я рожей стала… Вот сегодня у Насти взглянула в зеркало, так ноги отнялись. Ты только одно пойми: люблю я тебя! Она, может, и красивей, молоденькая, окрутила тебя, но сердца в ней нет, безжалостная она. Брось ты ее! Оставайся здесь! Ведь я же жена тебе. Это от Бога, это никаким декретом не вырежешь. Я за тобой ходить как буду! Я к доктору пойду, поправлюсь, заживем по-хорошему… Я вот причешусь – все-таки не такое пугало… Еще после Сашеньки… волосы лезут…

Аглая разрыдалась. Как сумасшедший, метался Андрей по комнате. Это была пытка, пытка жалостью. Он то целовал заскорузлые руки Аглаи, готовый навек остаться здесь, предать свое дело, забыть все, лишь бы утешить эту чужую несчастную женщину, знавшую одно только слово, но слово страшное, как заклинание: «Сашенька», то бросался к окну, в которое видна была Москва, большая, как мир, тоже несчастная, но героическая Москва тех лет. Она как бы поджидала Андрея для новых боев. Это длилось долго – и слезы Аглаи, и метания Андрея. Уже давно стемнело. Они больше не видели друг друга. Пропала Москва. Как будто пропали и годы. Андрею почудилось, что вот в этой комнате, на столе стоит маленький гробик. Он останется! Он погубит себя, но он не может уйти! Он уже погублен жалостью. И с дикой решимостью, преодолевая не только горе, но и брезгливость, он покорно поцеловал сухую запавшую щеку Аглаи. Вздрогнув от неожиданности, Аглая злобно закричала:

– А кого еще целовал? Ты скажи мне, как зовут ее, шлюху эту?

Андрей отскочил. Он привык к подобным вопросам. Обыкновенно они вызывали в нем только гадливое недоумение. Но сейчас с ним произошло нечто странное: он просто сам себе ответил на вопрос Аглаи – кто она? – да, конечно, Жанна! И милый облик сейчас же встал перед ним. Среди развалин Орлута, под проливным дождем – смуглый выпуклый лоб, приоткрытый чуть рот, долгий печальный поцелуй. Он почувствовал на груди, там, где сердце, теплоту, как будто его коснулась рука Жанны. Что это? Ах да, карточка, адрес!..

Сердце, не нужно притворяться: ведь, кроме боев и мира, еще существует «семнадцать, улица Тибумери»!

Аглая продолжала, захлебываясь от кашля, ругаться. Чуть оттаяв после ласки Андрея, она теперь как бы хотела очиститься от всех долголетних обид. Но Андрей ее больше не слушал. Он даже радовался ее злобе. Вместо недавней жалости в нем теперь была только отчужденность. Он ее не любит. Он в этом не виноват. Он устроит, чтобы ей жилось легче. Например, паек. Он готов для нее сделать все, все, кроме одного. Правда, только это одно и нужно Аглае. Но что делать: любовь не паек, ее нельзя распределить по карточкам.

Час спустя лай отсыревшей двери подтвердил: Андрей ушел, Андрей не понял ее любви, Андрей вместе с разлучницей сбежал в Париж. Аглая бросилась в угол к иконам. Но чуда не было. Может быть, где-нибудь и зажигались таинственные лампадки, может быть, какой-нибудь чекист и умер от необъяснимых язв, но чуда, настоящего, большого чуда, того, что нужно было Аглае, не было. Бог ее обманул, как обманула мама, родив на свет бесприданницей, как обманули мотивы «шакона» и поцелуи после мазурки. Аглая плакала. Аглая надрывалась от кашля. Аглая зубастой, как рыбьи кости, рукой грозила всем. Она всех задушит: и любовницу Андрея, и Москву за окном, и Бога, и Бога, который может помочь, но не хочет, всех! А потом, не выдержав, упала на морозный пол, обросший золой и грязью.

Была ли эта капля последней? И бывает ли она, последняя капля? Или пока живет человек, растет горе, растет чаша, а жалость?.. – а жалости нет.

Глава 11
ГДЕ ИМЕННО ВОДЯТСЯ АНГЕЛЫ

Ах, если бы Аглая увидела этот Париж, она бы, наверное, немного утешилась! Ведь вместо голубого воздуха здесь висела грязная вата дыма, густо пропитанная бобовым маслом и человеческими испражнениями. Нет, этот Париж совсем не походил на рай! Сестра Аглаи, вероятно, и в глаза не видала таких улиц. Понятно: кому могут понадобиться эти зловонные дома, покрытые подозрительной испариной? Да полно, Париж ли это?

Если задать подобный вопрос сомнительному субъекту в засаленном фраке, вышедшему подышать свежим воздухом, то есть дымом, маслом и мочой, субъект выпятит обиженно нижнюю склизкую губу с бурым, прилипшим к ней окурком самодельной папиросы и прогнусавит: «Да, сударь, да, это Париж. Не хотите ли, кстати, завести некоторые знакомства?» Малообщительным людям лучше субъектов на улице не останавливать.

Итак, это Париж, а именно одиннадцатый полицейский округ. Сестра Аглаи никогда сюда не доедет, да ей такое и в голову не придет. Но вот этот шикарный иностранец в модном костюме, придающем ему и бюст Киприды, и множество прочих повышающих ценность человека придатков, как же он здесь очутился? Может быть, это любитель приключений или любознательный турист? Ведь в окрестностях немало курьезов. На улице Морильон, например, находятся превосходные бойни, а вокруг них свыше сотни лавчонок, торгующих распивочно вином. Туда заходят мясистые скототорговцы, в фартуках, залитых бычьей кровью, захлебываются кровавым вином и, багровея, цветом щек затмевают свои фартуки. Если повернуть налево, недалеко и до кладбища. Опять-таки кабачки. Могильщики, или, как зовут их здесь, «грызуны мертвецов», мирно грызут китайские орешки, нюхают мятный табак, а досыта начихавшись, чокаются с пустыми бутылками: друзей нет, такова уж профессия. В других кабачках, в тех, что попристойней, справляют поминки, выхлестывая белое литровое вино и закусывая сыром, пахнущим ничуть не хуже солдатских ног. Это сопровождается также сморканием от наплыва различных чувств и тщательным сдуванием кладбищенской пыли со взятых напрокат цилиндров. На бульваре Пастер в пять утра сходятся мусорщицы. Порой, не поделив разбитой тарелки, а то и просто дохлятины, они дерут друг дружку за потные волосы, полные гнид, потом же снова бегут разрывать помойные кадки. На улице Фальгиер, номер тридцать восемь, – веселый дом с хорошенькими мальчиками. В темноте туда наезжают снобы, аккуратно раздеваются и кладут брюки под пресс, чтобы за ночь не сгладилась складка; мальчики же, желая выказать исправность, томно визжат. Как раз напротив – полицейский пост. Здесь по ночам совершается иное действо, именуемое «табачным». Усатые молодчаги, в элегантных кепи, поймав коммуниста или просто жулика и забив рот тряпьем, лупят его железной палкой сквозь мокрое полотенце. Изобретение это гениальное, и патент на него, вероятно, заявлен: в итоге не остается никаких следов увечий, смерть же наступает от невыясненных причин.

Еще здесь немало ростовщиков, старьевщиков, в витринах которых можно заметить рядом с портретом императрицы Евгении старую клизму, ветеринаров, настройщиков роялей, проституток, охотников за котами, ради мяса, дающего, как известно, превосходное кроличье рагу, и ради шкур, помогающих старухам при суставной ревматизме, недипломированных провизоров, которые лечат гонорею, апашей, блох. Все это выползает на улицы, здесь же обделывает свои делишки, лопает кипящую на жаровнях картошку, пьет дрянное винцо, разглаживает помятые сальные франки, мимоходом щупает расставленных через каждые пять шагов, как тумбы, дежурных девиц, здесь же мочится, здесь же поет чувствительные до слез романсы, словом, разнообразно и бодро живет. Таков Париж, то есть та часть Парижа, которую, наверное, гиды Кука не показывают щепетильным миссис и мисс.

Вот по этому Парижу в туманное ноябрьское утро шел шикарный иностранец, шел смело, не боясь ни заблудиться, ни наступить ногой на нечто вовсе нехорошее. Куда же он направлялся? Он не свернул налево: значит, он не собирался заказать своей покойной матушке надгробный камень. Он пренебрег и бойнями. Выйдя на маленькую улицу, он стал вглядываться в туман, выискивая на воротах, черных, гнилых и зловонных, как рты старушонок, дощечки с нумерацией. Это указывало, что иностранца привело сюда не одно праздное любопытство. Ничего в этом нет удивительного: ведь помещаются же в таких домах вполне солидные фирмы, привязанные к старым местам традициями и презирающие модные бульвары. Вот он сейчас остановится возле дома номер восемь и зайдет к представителю фабрики дижонской горчицы! Может же ему понадобиться целая партия горчицы! Но нет, он прошел мимо. Тогда номер десять, контора по перепродаже плодовых садов? Абрикосы очень сочные и вкусные фрукты, кроме того, они приносят доходы. Нет, иностранец решительно перешел на другую сторону.

Сделав еще несколько шагов, он остановился перед большими воротами и отважно прошел внутрь. Но в совершенно темном дворе, куда он попал, бодрое настроение духа впервые его оставило. Он невольно поднес новенькую замшевую перчатку к оскорбленному носу. Вследствие темноты для него так и осталось невыясненным, что именно происходило в доме: экстренный ремонт некоторых труб или изготовление всемирно прославленного камамбера. Отчаявшись, толкнулся он в какую-то дверь. На ступеньке сидела старуха и одним пальцем, острым и длинным, как булавка, потрошила окуня. Поскользнувшись о рыбьи внутренности, иностранец зашатался, однако не упал и не повернул назад. Твердо решив преодолеть все препятствия, он стал подыматься по узенькой винтовой лестнице и наконец достиг цели.

Ему открыл дверь плюгавенький человек с провалившимся носом, под руинами которого мирно процветали превосходные рыженькие усики.

– Могу ли я видеть господина Нея? – чрезмерно вежливо спросил иностранец, не заметив ни общей плюгавости человека, ни дефектов его лица.

Провалившийся нос повел иностранца по закоулочкам, которые вряд ли могли быть названы комнатами. Они были все неправильной формы, то треугольные, без окон и дверей, то похожие на гробы. Дощатые перегородки, заклеенные календарями за многие десятилетия и карточками купающихся красоток, оказывались вовсе не там, где им быть надлежало. Они вставали прямо перед носом и делали из квартиры страшный лабиринт. Мокрый облупившийся потолок как будто готовился свалиться на головы, и иностранцу, справедливо гордившемуся своим ростом, приходилось то и дело покорно сгибаться. Только стук пишущей машинки да множество синих папок напоминали о том, что здесь помещается как-никак контора. В лабиринте сновали самые неожиданные люди: дамочка в плюшевом манто, пудреные подростки в каскетках, смачно плевавшиеся, корректный рентьер, несомненно из Почетного легиона, еще злодейского вида особа с пронзительно визжавшей левреткой. Кто здесь хозяин, а кто гости, понять было трудно. Иностранец и не пытался этого сделать. Он послушно следовал за провалившимся носом и только на минуту остановился перед осколком зеркала, чтобы оправить свой и так безупречный пробор.

Наконец открылась последняя дверь, и он попал в комнатку с узким решетчатым оконцем. Ее душой, несомненно, являлся огромный несгораемый шкаф. Возле шкафа сидел тучный мужчина лет пятидесяти, с густо-красной физиономией, лишенной мелких деталей, как-то: носа или глаз, это и был директор почтенной конторы, господин Раймонд Ней. Иностранец изысканно поздоровался, но вместо ответного приветствия последовало нечто непонятное, а именно: директор, несмотря на свою комплекцию, подпрыгнул с места и начал бить в ладоши.

– Добрый день, господин Ней, – повторил весьма озадаченный иностранец.

Но господину Нею было не до него.

– Гастон! Держите ее! Убейте ее!

Провалившийся нос тотчас же изловчился и повторил маневр своего хозяина. Только тогда успокоенный директор попросил гостя присесть.

– Она меня ограбила, эта проклятая моль! Теплый жилет и зимнее одеяло дочери! Простите, с кем имею честь говорить?..

– Вам будет немного затруднительно выговорить мое имя. Директор «Общества франко-русского экспорта» Халыбьев.

Если бы Аристарх, скаредный половой феодосийских номеров «Крым», мог бы присутствовать при этой сцене, он, наверное, несмотря на всю закоренелость своих пороков, почувствовал бы угрызения совести! Ведь это он не хотел поверить Халыбьеву в долг жалкой бутылки водки. А здесь, не в какой-нибудь Феодосии, в самом Париже, здесь Халыбьеву оказывали такой почет. Складка брюк и та могла удостоверить, что Халыбьеву теперь не приходится весь день валяться на сальном диване, что он наконец пошел в гору.

Началось это с того вечера, когда, пропустив восемь рюмок и почувствовав вдохновение, он сочинил известную бумажонку. За «колокольчиками» Альфреда Нея последовало назначение, ящик с имуществом ссудной кассы, при эвакуации без особого труда превратившийся в личный багаж господина Халыбьева, в Константинополе лото и четыре крупных выигрыша, там же куш в канадских долларах от одного обрезанного и, следовательно, перепуганного коммерсанта, на которого Халыбьев грозился донести как на шефа почепской чрезвычайки, в дороге знакомство со старой мисс, ночь в каюте и сувенир в виде смарагдовой подвески, наконец, в Париже почет, фаршированные омары у Вателя, холостяцкая квартира и, главное, планы, самые смелые планы. Если от канадских долларов, смарагдов и прочего оставалось не много, зато в изобилии имелись возможности. Было основано «Общество франко-русского экспорта». Клевал некто Люре, фабрикант папиросной бумаги. Халыбьев официально поддерживал с ним переговоры о продаже большой партии слегка подмоченной папиросной бумаги, цена франко Одесса, доставка через месяц после свержения большевиков. Но это только для вида, на самом деле и Халыбьева и самого Люре много больше бумаги интересовала судьба дочки фабриканта. Дело было почти что слажено, но вдруг до Халыбьева дошли слухи, что Люре не сегодня-завтра опишут, на складе у него, кроме вот этой подмоченной бумаги, ничего не имеется, а если за дочкой дадут три старые сорочки, то и то хорошо. Халыбьев насторожился и, вместо очередного визита к приятной девице, направился на улицу Тибумери проверить кредитоспособность папаши. Ему рекомендовали контору Нея как наилучшую в отношении гарантии тайны. Кроме того, имя Ней, связанное с переменами в его судьбе, приятно щекотало ухо Халыбьева. Вот по какому серьезному делу явился он сюда. Ясно, что никакие запахи не могли его остановить.

– У меня к вам крайне деликатное дело, господин Ней…

– Скромность и такт, господин Халыбьев, являются нашим профессиональным долгом. На этот счет вы можете быть совершенно спокойны.

– Видите ли, я хотел бы, чтобы вы выяснили состояние финансов некоего Люре – фабриканта папиросной бумаги, улица Лясепед, девять. У него есть дочка, а моя ладья в бурном житейском море до сих пор плавает одиноко. К тому же я эмигрант, я был принужден покинуть мою родину, захваченную бандитами.

Сочувственно хмыкнув, господин Ней потрепал жирной ручищей стенку несгораемого шкафа, как будто это было живое существо.

– Величайшее несчастье! Но здесь вы можете быть спокойны. Здесь этого не может быть. Вы слышите меня, здесь это абсолютно невозможно. Наша полиция чего-нибудь да стоит.

– Итак, я лишился родины. Бандиты отобрали мои родовые поместья в Орловской губернии. Увы, я принужден ждать восстановления законного правительства. К счастью, мне удалось, благодаря любезности французских властей, вывезти кой-какие ценности. Кстати, не было ли у вас родственников в России, господин Ней?

Услыхав слово «ценности», господин Ней не выдержал и сладко улыбнулся. Но тотчас же он вспомнил, что разговор идет о чем-то печальном, и его шарообразное лицо попыталось перемещением жиров выразить соответствующую скорбь.

– Брат, бедный Альфред, они его убили, дикари.

– Я имел счастье знать вашего покойного брата. Это был человек редкого благородства. Я был дружен с ним. Я был очень дружен с ним. Мы совместно составляли план спасения моей несчастной родины. Он погиб на своем посту. Многие погибли, господин Ней. Но те, что уцелели, должны жить. Таков закон природы, не правда ли, господин Ней? Итак, с вашего разрешения, я возвращаюсь к делу. У меня сохранились кой-какие сбережения, в виде весьма доходных акций азербайджанских нефтяных приисков. Эксплуатация под охраной англичан. Повышенная производительность. А дивиденд… Вы ведь не знаете, что такое Азербайджан?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю