355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ихил Шрайбман » Далее... (сборник) » Текст книги (страница 35)
Далее... (сборник)
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 03:30

Текст книги "Далее... (сборник)"


Автор книги: Ихил Шрайбман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 38 страниц)

СОЛНЕЧНЫЕ ГОРКИ

Я ребенок. Все предпасхальное местечко залито солнцем. Окна распахнуты. Снег почти совсем сошел. Крыши красуются вымытые, без единой пылинки, свеже-черные, блестящие, как гладко причесанная, аккуратная головка девушки. Кто-то гасит известку, кто-то выколачивает постели, кто-то окучивает деревце. Ручейки бегут среди улицы быстро-быстро, сердито что-то приборматывая. Только что обнажившаяся земля еще мягкая и влажная. Но вокруг, как разбросанные солнечные пятна, все заметней и заметней сияют по-летнему сухие, светлые холмики.

В расстегнутой выбившейся рубашке, приоткрыв жадно вдыхающий рот, я прыгаю с горки на горку.

Я тянусь, поднимаясь на цыпочки, становлюсь выше, задираю лицо к солнцу и чувствую, как пригревает оно и румянит мне щеки.

Я сажусь на корточки, наклоняюсь к теплой земле, расчесываю пальцами первые тоненькие травяные ниточки, и мне кажется, что редкая зелень вокруг моих ног становится у меня на глазах все гуще и гуще.

Я поднимаюсь, извлекаю из всей глубины моих легких победный дикарский клич и слышу, как мне отвечает эхо. Минуту я стою замерев. Тишину нарушает стук швейной машинки в открытом окне. Где-то поет пила. Где-то протирают стекло, и оно весело свистит в ответ. Где-то гулит младенец. Я поднимаю глаза к голубому небу, вижу по ту сторону крыш осыпанную белым ветку и бегу, раздувая ноздри, вверх, на другую горку.

И вижу внизу стоящего в грязной луже городского сумасшедшего. Лицо его, как обычно, обрамлено черной жидкой бородкой. Пола сюртука задрана и заткнута за пояс. Одна штанина закатана выше колена. Узкое тело его изворачивается и корчится. Одной рукой, заломленной за плечо, он тычет куда-то в сторону уха, второй рукой крутит ус. Заросший рот его хохочет и страдальчески кривится. А ноги, тяжелые, деревянные, топчутся, пляшут, месят грязь.

Городского сумасшедшего я всегда пугаюсь. Но теперь, вот отсюда, с моей солнечной горки, я его только жалею.

Я вижу, как сухое пространство вокруг меня становится все шире и шире, и в голове у меня мелькает: вот-вот, еще день, еще два – и что же он тогда бедняжка – городской сумасшедший – будет делать без грязи?..

ДВОЕ НА МОГИЛАХ ПРЕДКОВ

Один из них подходит к могиле тихо. Кладет охапку цветов, стоит, молчит.

Если его спрашивают: «Сотворить заупокойную молитву?» – он отвечает: «Сотворить, конечно».

Если не спрашивают, обойдется и без молитвы.

Уходя, он раздает милостыню у ворот так же незаметно, без лишнего шума, бродит между нищими задумчиво, потерянно – и не поймешь с первого взгляду, что он – одаряет, или, не дай бог, сам просит.

Второй приходит на кладбище запыхавшись, деловито сопя, словно торопится на некое мероприятие, не терпящее отлагательства. Он шагает к могиле выпрямившись, будто марширует, за ним поспешает старик, который прочтет заупокойную молитву, – прямо генерал с денщиком. Во время молитвы он стоит в стороне наготове – с кошельком в одной руке и с платком для слез – в другой. Лицо его выражает и богобоязненность и важность – лицо, обращенное и к богу, и к людям.

Возвращаясь, он раздает милостыню у ворот с тем же деловитым сопеньем; побирушки окружают его, как некоего высокого гостя. Он достает из кошелька по одной монетке, упаси бог кого-нибудь пропустить, и каждому, кому опускает в ладонь копейку, повторяет высоким, возбужденным голосом:

– Всем будет! Всем будет!..

Первый сходит с холма пешком. Идет неторопливо, хмуро опустив тяжелую голову. И могила следует за ним. Следом за ним идет все кладбище. Могилы сопровождают его к троллейбусу, плывут за окошками, провожают его домой и пребывают там с ним, страшно сказать, всегда, изо дня в день, весь год.

Второй с разлетающимися по́лами ловит такси.

Несколько минут спустя он уже где-то в другом измерении. Вдали от печальной молитвы, вдали от «святого места», вдали от могилы предков.

Кто из них лучше – мне известно.

Мне только неизвестно, кому из них лучше.

МОРЕ

Море большое.

Море зачаровывает.

Море молодит.

Море лечит.

Море тихое, доброе. И гневное, грозно-кипящее.

Море голубое. Море зеленовато-белое. Море розовое. Море серое. Море черное.

Море наряжается несколько раз в день и каждый раз в другой цвет.

Море обнаженное. Открытое. Ни во что не наряжается.

Море морщится и собирается в складки, как морщится и собирается в складки лоб мыслителя.

Море мудрое: несет в глубинах миры, а на поверхности вод одно черно-белое крыло чайки. Море бурлит, пенится.

Море просторное. Великодушное. Мягкосердечное.

Море красивое…

Где взять для моря новые свежие слова? Оно старо, как мир, – поэты давным-давно все слова растранжирили.

Признаюсь: сегодня, море, я против тебя согрешил! Я поднялся утром разбитый. Взлохмаченный и встрепанный. Всю ночь истязал себя. Ночь без сна, без отдыха. Ночь мучительных сомнений в самом себе. Кто я и что я? Что я успел сделать на этом свете? Люди собирают год за годом урожаи, одевают и обувают мир. Люди расщепили атом. Люди изобрели телевизор. Люди жертвовали жизнями ради людей. Люди оставили после себя вечные слова… Я придумываю истории. Так хоть бы они мне доставались полегче! Сидеть бы и делать свое дело день за днем с утра до вечера, как исполняет свою работу обыкновенный портной. Чтобы я мог своими историями хоть кого-то согревать и радовать, как согревает и радует одежда!

Трудная ночь. Ночь мучительных сомнений в себе. Первая моя ночь в это лето в ялтинском Доме писателей.

Утром я слонялся по комнате и кряхтел. Уныло, без аппетита позавтракал. И такой вот, помятый и хмурый, слабыми шагами сошел к морю.

Я лениво разделся и погрузился в его воды.

Через полчаса я вышел из моря другим человеком.

Я шагал вверх, к дому, веселый, успокоенный, ровный, довольный собой.

И вот по дороге, признаюсь, я согрешил против моря.

«Море делает из тебя, – подумал я, – что хочет».

И не отдавал себе отчета в том, что это оно, море, направило мои шаги в комнату, обняло меня за плечи и усадило за стол.

И я понемножку начал колдовать, и новая сказочка моя, как всякая новая сказочка, казалась мне лучшим из того, что я написал.

Хоть я и понимал: она всего лишь крупинка, крохотная крупинка в этом огромном мире!

Сейчас я стою у окна, держу в руке две исписанные странички и вижу за деревьями отдаленный кусок моря. Вечер. Море темное. Рябое. Волнистое. Волны играют с берегом, шлепаются об него, полощут, обдают тысячами брызг.

Море красивое.

Море великодушное, у него широкая грудь.

Море мудрое.

Море обнаженное. Спокойное. Не наряжается ни в какие цвета.

Море тихое, доброе.

Море молодит.

Море завораживает.

Море большое.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Море большое даже в своих самых маленьких каплях…

СТАРАЯ УЧИТЕЛЬНИЦА

Ко, ко… ко, ко, ко.

Ко, ко, ко-ко-о.

Сегодня, кажется, день ее рождения. Если она не ошибается. Если она еще помнит счет своим дням.

Она сидит перед домом на завалинке, с головой укутанная в шаль, маленькая, сгорбленная, жилистые руки ее под шалью опущены, как у квочки крылья.

Один глаз дремлет полуоткрытый, точь-в-точь как у рябой ее клуши в хмурый день, на насесте.

Курица уже давно не несла яиц, давно не высиживала цыплят. Вертится одна-одинешенька у дома, с головкой на сторону, смотрит своим единственным глазом (второй ей выклевали), разгребет горку мусора, пощиплет высохшую травку, попьет из грязной лужицы. Когда небо еще больше заволочет, она (курица) просеменит в каморку, вскарабкается на насест, задремлет, и один глазок у нее полуоткрыт, затянут пленочкой.

Философские вопросы донимают сегодня учительницу. Вопросы старые, как мир. Например, что было раньше: яйцо или курица? Кто кого породил – яйцо курицу или курица – яйцо?

Ну и трудягой была когда-то ее рябая квочка! Не квочка – чудо материнства! С каким мудрым упорством она сидела на яйцах, согревала их своим пушистым телом, перемешивала их подушечками лапок, поровну делила тепло. Как горделиво она шествовала потом по двору с крошечными голыми детками. А победный клич ее, когда она выкапывала для цыплят свежего розовенького червячка! А как укрывала малышей своими крыльями при малейшей опасности! А какой поднимала крик, когда замечала на земле хотя бы тень нависшего над ними врага! Детки начинали понемножку облачаться в перышки, стали, как говорится, мужать.

Чего она только им не показывала! Чему она только их не учила, о чем не рассказывала! А позже стояла в сторонке и нарадоваться не могла, что двор пестрит ее курочками и петушками. Она им еще нужна, но понемножку отучает их от себя. Становитесь, миленькие, на собственные ноги. Будьте свободными и смелыми. Сами распоряжайтесь своим временем. И вот однажды днем случилось так, что самый красивый сынок ее, в шпорах, с закрученными баранкой голубыми перьями на хвосте, прыгнул ей прямо в лицо. Забыл, выходит, кто она ему. Или, возможно, хотел ей продемонстрировать свою удаль. И она, боже пронеси, осталась при одном глазе. Второй у нее вытек. С тех пор, кажется, больше на яйцах не сидела. Цыплят не выводила.

Старая учительница греется у дома на завалинке, с головой замотанная в шаль, маленькая и сухонькая, жилистые руки ее под шалью – опущенные крылья, как у квочки.

Сегодня вроде бы день ее рождения. Если она не ошибается. Если еще помнит счет своим дням.

Она уже очень стара. Отцы взрослых детей и даже дедушки были когда-то ее учениками. Десятки и десятки учеников. Вот здесь, где она сидит на завалинке, – половина села по одну сторону, половина – по другую, когда-то находилось маленькое местечко. Из всех притулившихся здесь хибарок остался только ее родительский дом. Из всех жителей местечка осталась здесь только она одна. Правда, ей здесь неплохо. Деревенские относятся к ней уважительно – а село стало богатым, разросшимся, – проходят мимо с размашистым «здравствуйте», мужчины снимают перед ней шапку. Близкие соседи, а подчас и далекие, идут через всю деревню, чтобы принести ей в дом кружку молока, десяток яиц, кружок сыра, кусок масла, завернутый в виноградный лист, пакетик кукурузной муки. Заботятся. Помнят еще о ней. А почему бы о ней не помнить, не заботиться? Один ученик ее – когда-то был лучшим ее учеником – кажется, совсем забыл старую учительницу. Он теперь в городе известный человек. Ученый. Сказывают, директор института. Она его помнит хорошо. Он у нее с самых азов начинал. Несколько лет она вела его из класса в класс. Был ее лучшим учеником. Когда он иногда летом приезжает сюда на своей машине, может быть, показать родителям свое преуспеяние или просто повидаться с ними, и проходит со своей компанией мимо ее завалинки, он никогда не спросит даже, как ей живется. Нет, он и не видит ее вовсе. Наверное, совсем не узнает – такую сморщенную, такую сгорбленную, какой она стала на старости лет. Да и впрямь, кроме как о ней, ему и думать не о чем? Нет забот поважнее?

Один глаз старой учительницы дремлет полуоткрытый. Второй глаз смежается, смежается… Голова ее клонится ниже, ниже. Ш-ш-ш… Старая учительница спит.

В день ее рождения, как это бывает с очень старыми людьми, снится ей детский сон: петушок в шпорах, с задранными блестяще-голубыми перьями хвоста, вертится, распушась, около нее. Не петушок – большой петух, с галстуком, повязанным у горла, с молодецким гребнем на голове, вертится и вертится вокруг нее и прыгает ей прямо в лицо.

Ко, ко… ко, ко, ко.

Ко, ко, ко-о-о-о-о…

ГОЛЫЕ ВЕТКИ, ЗАДРАННЫЕ КВЕРХУ

В Таллине у большого мемориала, сооруженного в честь Победы и в память жертвам фашизма и героям, павшим в Эстонии, я задержался у мраморной надгробной плиты, плоско прислоненной к земле, обложенной белыми и красными кирпичиками, украшенной рядами цветочных кустов, а в головах – дерево без листьев с голыми черно-смоляными ветвями.

Под глыбой мрамора покоятся останки молодого иваново-вознесенского слесаря Евгения Никонова.

История Никонова короткая и в своей краткости еще более страшная. Сразу после того, как гитлеровцы захватили Эстонию, этого слесаря из Иванова-Вознесенска спустили на парашюте в лесу за Таллином. В течение некоторого времени Никонов помогал таллинской молодежи организовать антифашистское подполье. Потом руководил сопротивлением. Несколько месяцев подряд Никонова истязали в гестапо так, как гестапо умело истязать. Но до конца своих дней он ни одного имени эстонских товарищей не произнес, в самые невыносимые минуты его губы оставались сомкнуты. Полумертвого, Никонова вывели в лесок, сорвали с него исполосованную рубаху, привязали его веревкой к дереву, раскаленным железом выжгли у него на груди серп и молот, выкололи глаза, потом развели под деревом костер. Никонов горел с упавшей на грудь головой, а палачи его, отойдя с револьверами в руках, продолжали измываться над ним: упражнялись, кто точнее попадет ему в обожженный лоб, в пылающие колени, в веревку, которая уже обвисала, тлела обрывками, огоньки вспыхивали как погребальные свечи.

Эстонские товарищи отыскали в леске останки замученного, бережно их спрятали, как знамя, зарытое до светлых победных дней.

В мемориальном проекте памятника погибший был изображен вместе с деревом. С деревом-эшафотом, виселицей, деревом, на котором он так по-людоедски был казнен. Но когда, строя мемориал, пришли в лесок к могиле Никонова, чтобы выкопать дерево и перевезти его, дерево оказалось высохшим, почерневшим – только отдельные листочки еще зеленели где-то сверху.

Долго всевозможными научными средствами биологи пытались оживить дерево. Но ничего не помогало. Со временем перестали пробиваться и верхние листочки.

Стою я сейчас у могилы Никонова против мертвого дерева у него в головах. Дерево потрясает. Костер, по рассказам, вовсе не был таким уж большим: злодеи хотели, чтобы Никонов умирал медленно, чтобы до конца осознавал, что погибает. Почему же дерево тоже погибло? Вокруг этого дерева витают легенды: после навязанного сотрудничества с палачами оно не хотело больше расти, сдерживало дыхание, перестало питаться, отказалось пить капли дождя – само лишало себя жизни.

Голые черно-смоляные ветви дерева, задранные кверху, кажутся мне воздетыми к небу руками с расставленными костяшками пальцев. Ветви – простертые руки тысяч и тысяч жертв, словно предупреждение остановить новое людоедство. И другие ветви – руки, склоненные над могилой Никонова, как благословение ему.

Дерево стоит мертвое, и своей смертью делает иваново-вознесенского слесаря живым.

Нет, и жертва-дерево и жертва-человек, один подле другого, будут жить вечно.

ДЕТСКИЕ МОТИВЫ
САМАЯ КРАСИВАЯ ТУФЕЛЬКА НА СВЕТЕ

Сегодня воскресенье. Папа и мама ушли за покупками. Я просыпаюсь и вижу – я дома совсем одна. Одеяло на мне залито солнцем. Наверно, уже очень поздно.

– Доброе утро, солнце, – говорю я. – Вот-вот протру глаза и встану!..

Я спрыгиваю с постели и осматриваюсь. Дома никого нет. Кровати еще не застелены. В комнате не убрано. Только кран в кухне зовет: кап, кап, кап… Ему тоже, наверно, скучно одному.

У цветов в вазах сухие ротики: они хотят пить. В спешке папа и мама забыли погасить свет в коридоре. Лампочка бледно светится высоко на потолке и просит испуганно:

– Погасите меня, наконец. Я слепну. Я так хочу спать. Спать.

Возле папиной и маминой кровати лежит на полу раскрытая книжка:

– Меня листали и листали, читали и читали. А когда я упала, так и осталась лежать. Ой, у меня ломит плечи. Что же ты стоишь и смотришь? Подними меня!..

Только часам на комоде нет дела – день или ночь, есть здесь кто-нибудь или никого нет. Они идут, идут, идут, идут…

– Эй, сколько времени, часы?

– Идем, идем, идем, идем…

Больше ничего не отвечают. Надо смотреть самой. Но я еще маленькая. Я еще не умею различать время по часам.

В кухне на столе тарелочка. На тарелочке два куска хлеба с маслом, два яблока. Возле тарелочки стоит стакан молока. Они меня зовут:

– Девочка, девочка!.. Твоя мама нам велела, чтобы мы тебя накормили и напоили… Иди сюда!..

– Тише, подождите немного. Потерпите!

А вдруг уже очень поздно? Папа и мама могут подумать, что я еще сплю. Вот будет дело!..

– Скорее! Скорее! Пока папа и мама не вернулись!..

Это я говорю маминому халату. Я путаюсь в маминых длинных рукавах, еле-еле закатала их. Наступаю на подол и чуть не падаю. Я подпоясываюсь и накрепко затыкаю полы за кушак. Голову оборачиваю маминым платком. Я смотрю в зеркало и прыскаю со смеху. Ну и вид! Я похожа на ту девочку из сказки, на ту девочку, которой принц надел хрустальную туфельку.

Но если тебя никто не бранит, никто не щиплет и не дразнит, кто же тебя найдет, чтобы примерить туфельку?..

Однако пора приниматься за работу.

Кап, кап, кап… Подожди, подожди, краник, сейчас я тебя закручу. Один поворот, другой поворот. Не упирайся! Еще маленький-маленький поворотик. Все. Тихо. Замолчал…

Я втаскиваю в коридор табуретку, осторожно влезаю на нее и гашу в коридоре свет. Щелк!.. Лампочка за крыла глаза. Минутка, и она уже спит. Спи, спи. Спокойной ночи! Ш-ш-ш…

Я поднимаю с пола открытую книжку, уношу ее и ставлю на полку:

– Отдохните, странички-сестрички!.. Расправь, книжка, плечики. Не беда… Если ты понадобишься, тебя найдут!

Я даю напиться цветам. Они открывают большие круглые глаза и удивленно смотрят на меня: вот как, это ты? Ну, спасибо!..

Потом я подхожу к кладовке и тащу на себя пылесос. Ой, какой тяжелый неподатливый пылесос!

Сам-то стоит наготове, ждет маму. Немножко вроде поддается и немножко вроде упирается. Немножко хочет меня слушаться и немножко нет.

Но в конце концов никакое упрямство ему не помогает. Я нажимаю на кнопку, и он начинает гудеть. Он трясется, шатается, свистит, урчит, собирает все пылинки, продувает насквозь все уголки, находит то бумажку, то ниточку, то волосок, то бусинку.

Я держу длинный шланг в руке и орудую им. А часы, я вижу, идут, идут, идут. Папа и мама не узнают комнату! Каждая вещь на своем месте, все блестит, все благоухает.

Вдруг я слышу – кто-то возится в дверях. Кто бы это мог быть? Папа и мама, или кто-нибудь другой? Не знаю, надо ли бежать смотреть, кто там, или скорей спрятаться за подушками? Я выпускаю шланг из рук, и он вдруг хватает полу маминого халата. Тащит и тащит ее, засасывает все глубже внутрь, и меня переворачивает на полу, когда я пытаюсь вывернуться. Мне страшно, я начинаю кричать… И что же? Именно в этот момент в комнату входят папа и мама.

– Боже мой! Только посмотри, что ребенок натворил! – кричит мама.

А папа держится за бока. Он просто не может успокоиться. Тут и мама заходится от смеха.

Я еле выдергиваю халат из пылесоса; путаясь в полах, понемножку поднимаюсь, сердитая, но папа целует меня, и мама целует меня. Они достают из сумки пакеты с продуктами и откуда-то снизу вытаскивают картонную коробку. Они развязывают ее и говорят, что это мне.

Мама разворачивает бумагу и вынимает туфельку, протягивает ее мне и велит примерить.

Не хрустальную. Простую. Прошитую белой ниткой. С бантиком. Самую красивую туфельку на свете.

НОВЫЕ ЗАБОТЫ

Сашок-малышок дома совсем один. Совсем один, если не считать Мики-Мурлыки. Как, вы не знаете, кто такой Мика-Мурлыка? А ну, Мика-Мурлыка, представься. Покачай головой. Помурлычь. Подай белую лапку. Мягкую, без коготков, слышишь? Не забывайся.

Мика – котенок. Сашкин верный дружок. Белый котенок с желтыми пятнами. Серо-зеленые горящие глаза. Маленький сомкнутый ротик. Задранный хвостик. Симпатичный котенок, честное слово.

Сашок-малышок сидит у стола, а Мика-Мурлыка стоит возле него на полу, склоняет головку то вправо, то влево и все норовит заглянуть Сашке прямо в глаза, хочет понять, что случилось с этим Сашкой за последние несколько дней. Совсем не тот Сашка, что раньше. Будто подменили. Поднимается ни свет ни заря, куда-то исчезает с туго набитым ранцем за спиной и возвращается к обеду какой-то совсем другой… Сашка больше не играет с ним, как прежде играл, даже не следит за ним… Никакого внимания – только изредка, для виду… Кажется, Сашка за эти несколько дней стал старше, серьезнее, взвалил на себя какие-то заботы. Пообедает в два счета и начинает копаться в своем набитом ранце. Возится, ищет что-то, выкладывает книгу, вкладывает книгу, шуршит тетрадями, пощелкивает карандашами, листает новые свистящие странички – так, что голова кругом идет. Потом садится у стола с ручкой, как настоящий хозяин, настоящий бухгалтер. Ф-р-р, братишка, так не годится!

– Мур, мур… Сашка. А, Сашка… Ну, расскажи… Что случилось?..

– Брысь, говорят тебе! Убирайся с глаз долой! Не мешай!

– Нет так нет. Но стоять в стороне и смотреть, тихо смотреть, можно?..

– Иди туда, в уголок!..

Мика садится в углу на задние лапки, умывает лапкой носик и то и дело исподтишка бросает плутоватый взгляд на Сашку: ну ладно…

Сашка сидит за столом. Забот полон рот – разве пустяк – целая страничка палочек и кружочков? Такая длинная пустая страничка! Когда же это он ее заполнит? Все кружочки должны быть круглыми. Круглыми одинаковой круглостью. Между одним кружочком и другим должно быть одинаковое расстояние. Все палочки должны стоять прямо, как столбики. Ни в коем случае не вылезать из строчки и во что бы то ни стало упираться в строчку. Все бок о бок, одна за другой – загляденье! Сказать-то легко, да вот попробуй сделать! У, непростое занятие – учиться в школе! Он думал, это просто так – ушел и пришел. Нет. Надо показать, что ты можешь. А что показывать-то? Это вам не забава. Это забота. Настоящая забота.

Сашка зевнул. Он вытер рукавом лоб, почесал лоб рукой. Он пока едва заполнил три строчки. А сколько еще до конца! Такой долгий путь! Разве нельзя немножко передохнуть посреди дороги!

Он сидит дома один-одинешенек. Папа на работе. Мама нарочно ушла к соседке.

– Если ты, мой малышок, сам садишься к столу и не надо тебя подгонять, делай и дальше все сам. Ничего, детка, потом пригодится!.. – И мама его поцеловала.

Но что ему этот поцелуй, если такой тяжкий труд! Колоть дрова, таскать камни – и то легче. Но что ему этот поцелуй, если приходится сидеть и коситься украдкой на Мурлыку и завидовать ему: он котенок, ему хорошо! Счастливый Мурлыка! Котенок-барчонок! Ему не надо писать палочек и кружочков. Не надо морочить себе голову. Не надо взваливать на себя такую заботу!

– Эй, Мика-Мурлыка… кс, ксс…

Мика-Мурлыка выгибает спинку, вытягивает назад затекшую лапку, и одним прыжком он на Сашкиных коленях. Он тянется шейкой к столу, задирает головку вправо, влево, вынюхивает, что там делается, в Сашкиной тетради. Но Сашка опять какой-то сердитый. Не разрешает Мурлыке и минутку на себе посидеть. Он пинает его в бок, гонит от себя, кричит:

– Брысь, говорят тебе! Брысь, везунчик… Чтоб духу твоего здесь не было!..

Зелено-серые глаза блестят откуда-то из-под дивана. Он плачет, Мурлыка. Тихонько. Еле слышно. Ему не так больно от Сашкиных колотушек, как обидна Сашкина брань. Нет, значит, доброго дружка… Почему? Отчего?

Тем временем Сашка снова подналег. Трудится с каплями пота на лбу. Крупными каплями пота. Жемчужинами. Весь лоб в жемчужинах. Чем дальше, тем этих капель все больше и больше. Кружочек – капелька. Палочка – капелька.

Ручка ему уже до боли натерла палец. Кончик языка, который точно отмеряет расстояние между кружочком и кружочком, палочкой и палочкой, как следует покусан.

Дело подвигается трудно. Очень трудно. Но подвигается.

Вот что интересно: трудно – по страничка-то все заполняется, и чем гуще она заполняется, тем, кажется, становится легче.

Левая рука Сашки придерживает розовую промокашку, чтобы, не дай бог, не посадить кляксу, и сползает вместе с промокашкой ниже, ниже, к концу листочка. Еще чуть-чуть. Самую капельку!

Исписанные строчки выплывают как из-под Сашкиной правой руки, так и из-под Сашкиной левой руки. Еще не так давно листок бумаги был совсем пустой, а теперь – нет, вы только посмотрите! – что на нем теперь! Ну и красота! Неужели он сам, собственной рукой, вывел эти палочки и кружочки!

Мика-Мурлыка осторожно выбирается из своего укрытия и снова останавливается посмотреть на Сашку… Опять наклоняет головку вправо, наклоняет влево, фыркает ноздрями. Завороженно замирает с головой на сторону и никак не может понять, почему Сашка вдруг стал таким веселым. Отчего это он пляшет на одной ножке, не выпуская перо из рук? По какой причине он так распелся – ля-ля-ля да ля-ля-ля? Отчего такая радость? Загадка с этим Сашкой, да и только!

– Эй… Мика-Мурлыка… кс, ксс!..

Мика трется у Сашкиных ног, выгибается, мурлычет. Сашка подхватывает Мику на руки, подходит с ним к столу:

– Ну-ка, посмотри, нравится тебе, а?..

– Мур, мур… нр-равится!

– Возьми себе несколько кружочков… покатай их…

Мика послушно протягивает лапку, хочет соскрести с тетрадки кружочки и палочки. Но Сашка взрывается таким хохотом, что Мику отбрасывает в сторону. И чего он так потешается? Сашка сует Мике в лапку перо:

– Мика, возьми-ка, пиши сам!

Внезапно у Сашки становится очень грустное лицо, он спускает Мурлыку на пол, водит пальцем по его голове и сокрушается ласково:

– Бедный Мика!.. Никаких забот в голове… И нет готовой странички с кружочками и палочками… Несчастный Мика!..

Сашка выходит на кухню, приносит оттуда полную миску молока, ставит ее перед Микой на пол:

– На, Мика-Мурлыка, хлебай!..

Мика-Мурлыка лижет язычком молоко из миски и посматривает одним глазком, как Сашок-малышок выбегает из комнаты: наверно, звать домой маму. У Мики уже никаких сомнений: нет больше, нет доброго дружка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю