355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ихил Шрайбман » Далее... (сборник) » Текст книги (страница 33)
Далее... (сборник)
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 03:30

Текст книги "Далее... (сборник)"


Автор книги: Ихил Шрайбман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)

КРУГИ И КРУЖОЧКИ

Анатолий Иосифович идет домой с работы. Он любит ходить пешком. Работает он в научно-исследовательском институте. Часами сидит согнувшись над книгами; стоя в белом халате в лаборатории, взвешивает что-то зеленое, микроскопическое на крошечных весах – едва язычок их дрогнет, Анатолий Иосифович взбалтывает эту красоту в стеклянной пробирке, заполняет целые страницы математическими формулами, ищет, умножает, зачеркивает. И когда подчас садится в изнеможении, просто так, передохнуть немного, он и тогда не отдыхает. Его вздымает в воздух, он рвется вверх, вверх – десятки километров в секунду, выше, выше. Земля остается где-то в стороне, отчужденная, маленькая – в детскую ладошку уместится. Далекие таинственные миры становятся ближе, понятней, поддаются ему, доступны для общения. Он носится среди них в пространстве по-свойски, чертит большие круги.

На улице сентябрьский вечер. День сегодня был жаркий – тихий вечерний ветерок холодит и освежает. Люди на тротуарах одеты еще по-летнему – голые загорелые руки, бойкость в глазах, благоприобретенная где-то на море или в горах.

Ряды каштанов на бульваре сбрасывают с себя листья не спеша, неохотно, редко-редко листочком пожертвуют, и все-таки стали за день тоньше и жиже. Кто-то мертвые листья смел в кучку, поджег, и кипы листьев тлеют, вспыхивают и гаснут, дымятся, напоминая сухие лепешки навоза на пути деревенского стада. Дым держится низко над землей, витает, кружит, а то повиснет и вдруг запорошит глаза по-земному бесцеремонно, по-земному нагло.

Люди ждут троллейбуса. Люди высыпали на улицы. Парень задрал голову к балкону и что-то кричит. Киоск «Вина-воды» плотно окружен. Две девушки смеются. Два школьника с портфелями в руках гоняются друг за другом.

Анатолий Иосифович чувствует, как усталость покидает его, уступив место невыносимой будничности. Через окна магазинов он видит, как люди галдят в очередях за селедкой, за колбасой. Точечки. Маленькие серые точечки. Дверь ему отворит будничная теща. Со сладким приветствием примет, как всегда, пальто у него из рук, назовет его Толик, Толечка, как будто он вернулся домой из детского сада. Позавчера Вовка начал ходить в школу. Друзья семьи завалили его подарками: форменный костюмчик, фуражка, ранец, пеналы. Баловень Вовка. Роза любит гостей. Ей доставляет радость накрытый стол. Ей доставляет радость собственное хлебосольство. Она весело смалывает кофе в электрической кофемолке. Она испытывает истинное удовольствие, когда Анатолий Иосифович, сидя среди гостей, шутит, смеется. Все хорошо, замечательно, но для него в этом нет праздника. Точечки, маленькие серые крапинки. Его праздник там. В усталости его. Среди высоких и тихих институтских стен. В конце концов, не каждому дано в таком еще молодом возрасте внедряться в небеса. Он, безусловно, в институте не первый, не единственный. Но и он причастен. Что может сравниться с радостью от бурения глубочайших глубин, от поиска в высочайших высях? Чтобы все как на ладони, чтобы мир вокруг стал невероятно огромным, невероятно просторным. И круги, миллионокилометровые круги станут дорогами, станут мостами. Необыкновенно! Колоссально!

Анатолий Иосифович звонит в свою квартиру. Как и следовало ожидать, дверь ему открывает теща – он ее зовет мамашей.

Но что-то слишком быстро вырывает она у него сегодня пальто, хватает его за руку и, поднеся палец ко рту, двигаясь как-то чересчур порывисто и легко, тянет его за собой внутрь квартиры.

– Что случилось?.. Ну говорите же…

– Ш-ш-ш… – сияет она, – идем. Идем, сам увидишь.

Дома ничего не случилось: Вовка сидит у стола и готовит уроки. Облокотись на другой край стола, стоит, согнувшись Роза, стоит так, похоже, уже давно. Ее напряженные ладони подпирают разрумянившиеся щеки. Она кажется разгоряченной и взволнованной. Роза поднимает на мужа празднично сияющие глаза и переводит это сияние на ребенка, на Вовика.

– Что произошло?

– Ш-ш-ш…

Вова не поднимает головы от тетради. Лоб у него вспотел. Выражение лица – возбужденно-сосредоточенное. Макая перо в чернильницу, прикусив кончик языка, он осторожно и усердно выводит на строке кружочки-колесики. Одно колесико за другим. После каждого кружочка он переводит дух, моргает с удовлетворением, набирает воздух и выводит следующее колесико. Вот-вот доколесит до последней строки.

Воплощение будничности – теща, стоя позади Анатолия Иосифовича и теребя край передника, тянется к зятю:

– Ну? Что скажешь, Толик?.. Мне бы его золотые руки!..

И Роза тихонько шепчет мужу, касаясь локтем его рукава:

– Я так боялась, дорогой… Но взгляни только, с какой любовью он это делает, с каким упорством…

Анатолий Иосифович только теперь заметил, что в квартире сегодня зажжены все лампы.

Пер. Е. Аксельрод.

ДВА ЛИТЕРАТУРНЫХ ГЕРОЯ

Первый из этих двух героев вообще первый литературный герой в истории человечества.

Ему мы обязаны возникновением того непостижимого удивительного явления, которое называется «литературой».

В самом начале, несколько тысяч лет назад, «литература» о нем передавалась из уст в уста, потом она зазвучала у амвонов, записанная на свернутых пергаментах, а еще позже заняла место на миллионах книжных полок.

Автор этого первого литературного героя так мастерски его создал и отшлифовал, так гениально вдохнул в него жизнь и душу, так художнически угадал его, что тот – не более, в конце концов, чем выдуманный литературный персонаж – начал овладевать всем миром, да, читателями и нечитателями, стариками и младенцами, с колыбели до гробовой доски.

Ему начали служить, ему начали льстить, его стали бояться, строить для него жертвенники, исполнять его приказания, чувствовать его постоянно рядом с собой, ложась и поднимаясь, воздавать ему хвалу, умирать с его именем на устах.

Кто был тот, кто создал этого первого литературного героя? Никто никогда этого не узнает. Может быть, авторов была целая толпа. Может статься. Но счастлив был этим величайшим озарением несомненно один-единственный – Поэт этой толпы. Толпа его озарение подхватила, понесла, обогатила, утвердила в песнопениях и плясках.

Но Поэт наедине с собой присматривался к косым дождям, которые текли с небес, к мокрым листьям на ветках, к солнцу, восходящему над всем этим, к вечерам и к утрам – и только он единственный, Поэт, тихонько, то ли для себя, то ли для других, прошептал:

– Бог!

Этого первого литературного героя автор его – Поэт не пожелал изображать зримо, так чтобы его могли видеть и осязать. Он создал своего героя таким, чтобы его можно было только чувствовать. Поэт понимал, что чем более сокрыто, загадочно будет лицо его героя, чем выше поместит он его в небесах, тем сильней окажется художественное влияние этого героя: если каждый человек будет представлять его на свой лад, тем больше будет внимать ему, верить ему.

Поэт, творец, создал героя своего по своему образу и подобию – подарил ему свою душу, свою мысль – сделал его творцом.

Первое деяние, которое он ему поручил, всего-навсего – сотворение мира.

Первый момент, который он вложил в его уста, был самым коротким и самым благодатным:

– Да будет свет!

Поэт не сотворил его добрым. Поэт не сотворил его злым. Он сделал его и добрым, и злым. Доброту и недоброту своего героя поэт не стал примитивно отмерять. Он связал их одну с другой, вплел одну в другую.

Вот этот герой благодушен и мягкосердечен, а вот он мстителен и жесток. Не успел он сотворить мир, как вздумал слегка вспрыснуть его потопом. Вот он говорит: «Возьми сына твоего, единственного твоего… и принеси его во всесожжение!..» И вот он останавливает жертвоприношение устами ангела: «Не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего!..»

Своего героя Поэт так гениально выдумал, что почти никому за сотни лет не пришло в голову, что он выдуманный.

Первый литературный герой пережил не только Поэта, создавшего его, но и сотни поколений после него. Пережил не просто как литературный персонаж, так сказать, абстрактно, по-книжному, но буквально, видящим и слышащим, знающим, что делается в каждом уголке каждого дома и в каждом уголке каждой души. Вечным, Всемогущим, Царем царей. Одним словом, бессменным хозяином и властелином всего мира.

Как у древнейшего, наверно, очень наивного художника, хватило таланта, художественной смелости, фантазии и интуиции, чтобы вылепить образ такого воздействия и такой живучести, откуда взялись такие богатые и тонкие художественные средства, до которых после, через много столетий, медленно дошло искусство, литература, в частности?.. Это трудно понять. Почти невозможно.

Конечно, этот первый литературный герой, этот образ бога, каким мы знаем его теперь уже по Библии, по пророкам, по многочисленной письменной литературе, приобрел новые качества и краски у других, более поздних художников. Но все равно его создание остается литературным чудом, непостижимым волшебством.

Чудом, которое до сегодняшнего дня профессионально очень мало или совсем не исследовано.

Они не сравнимы, эти два героя… Второго зовут Дон Кихот. Я уверен, что этот герой будет жить и воздействовать на людей, так долго, как долго будет существовать и жить человек.

Сервантес вовсе этого не подозревал. Он и не думал столько вложить в своего героя. Обычно художник вкладывает в свои создания больше, чем из них извлекают. Смешно полагать, что истолкователь умнее создателя. Художник играет подчас в простачка, дело которого – сторона. Я тут, дескать, ни при чем. Так ему интереснее. В конце концов поймут, что это не больше чем игра. А пока он не спрашивает, он только слушает, смотрит и извлекает больше, чем если бы он и в самом деле спрашивал. Оттого что он открыто не заявляет о своих мыслях и намерениях, они становятся только глубже. Сервантес, как каждый подлинный художник, достаточно вложил в своего Дон Кихота. Но снова случилось литературное чудо. Извлек мир все-таки больше. В десять раз больше. В сто раз больше. Извлек донкихотство.

Дон Кихот стащил с чердака заплесневевшие, давно вышедшие из моды рыцарские доспехи, по-рыцарски воссел на свою кобылку и с неизменно верным, неизменно добрым Санчо Пансой позади пустился но миру играть комедию – пусть люди видят, как потешны писатели – современники Сервантеса, пишущие рыцарские романы, в то время как рыцарство плесневеет на чердаке, как вообще смешны и безмозглы, те, кто хочет во что бы то ни стало воскресить умершее, кто прямо ногтями вцепляется в отзвучавшее, отошедшее, отжившее.

Тогда, под горячую руку, и в этом было достаточно смысла. Разве известно, что Сервантес хотел сказать больше? Может, да, а может, нет. Но со временем мир в этой игре в Дон Кихота увидел больше и почувствовал больше.

Увидели, что Дон Кихот – род чудака, фантазера, мечтателя, род борца, род влюбленного, род насмешника, род господина и род слуги, увидели в нем скромность и гордость, мягкость и вспыльчивость, род того и род другого – и все это вместе представляет донкихотство. И из этого донкихотства состоит человек. Вечное в человеке. Непреходящее.

Со временем мир стянул с Дон Кихота прежнее шутовское облачение: клоунский колпак, горделивый проволочный панцирь, рыцарские сапожки выше колен, цветные лампасы, шнурки, ленты и прочие бирюльки. Дон Кихот остался голым. И в своей наготе он перестал быть собой – тем самым, с удлиненно-костистым лицом и с хитроумно стриженной острой бородкой. Он начал быть нами: мной, тобой, ею.

А после и вовсе лишился плоти и крови, сделался только понятием, только символом, только характером. От Дон Кихота осталось донкихотство.

И каким парадоксальным и неприятным это ни казалось бы, но именно эта деконкретизация, обобщенный литературный образ живет среди нас и влияет на нас. Живет уже сотни лет, все углубляется, ширится, распространяется и как понятие, как норма будет жить так долго, сколько будет жить человек, так долго, покуда останется жизнь на земле.

В каждом отдельном случае донкихотство наполняется своим особым смыслом. Потому что оно содержит в себе столько многосторонне-человеческого и столько вневременного человеческого, вбирает в себя прямо противоположные явления, и хватит его навсегда. Донкихотство.

Глупец наряжается в генеральские погоны и аксельбанты Николая Второго, размахивает шпагой, из кожи вон лезет, чтобы кровью и слюной приклеить оторванные календарные листки. В то время когда «мы, Николай II» уже давно не «мы, Николай II». На петербургских улицах хозяйничают рабочие и матросы в остроконечных полотняных шлемах, украшенных красными звездами. Никогда никакой календарь в истории не поворачивал вспять.

Глупца подмывает жечь города, рубить головы, раздувать газовые крематории, очищать землю от народов, взрывать атомные бомбы, ему не терпится погубить мир.

Мечтатель грезит о таком мире, который кажется не более чем нереальным сновидением. Мечтатель жаждет, чтобы повсюду был свет, хочет озарить электричеством любую страну, в которой пока темно. Мечтатель твердит о тех далеких временах, когда волк и ягненок поймут и возлюбят друг друга.

Мечтатель хочет дать миру хлеб, мудрость, красоту, истину.

Если бы не мечтатель, который постоянно слышит: «Бред, донкихотство», мы бы и по сей день сидели по вечерам при восковой свече. Не исключено, что и до восковой свечи еще бы не додумались. И разумеется, не знали бы ничего о том, например, что называется «телевидение», и тем более, и тем более не отважились бы ринуться в глубь небес.

Дон Кихот? Это мечтатель, это человек!

Два великих литературных героя.

Бог и Дон Кихот.

Первый литературный герой начал жить и воздействовать на людей с той поры, как человек поднялся на ноги, стал человеком.

Второй литературный герой будет жить и воздействовать так долго, пока человек будет стоять на ногах, останется человеком.

Пер. Е. Аксельрод.

МАЛЕНЬКИЕ НОВЕЛЛЫ, ДЕТСКИЕ МОТИВЫ, ЛИТЕРАТУРНЫЕ МИНИАТЮРЫ

МАЛЕНЬКИЕ НОВЕЛЛЫ
СТАРАЯ ВЛЮБЛЕННОСТЬ

Пожилой человек любит сильнее, чем молодой…

Мари Дюпен – бабушка Жорж Занд – в письме к внучке

Старая жена старого профессора слегка простыла. У нее болело горло. Она покашливала, и у нее даже чуть-чуть поднялась температура.

Весь дом отдыха не мог надивиться на старого профессора, который метался из конца в конец коридора перепуганный и только и знал, что таскать к жене докторов, три раза в день он носил в комнату еду, и ее, и свою, чтоб сидеть и есть вместе. Целые сутки глаз не смежал, даже не раздевался, дремал на стуле возле кровати жены, держа ее руку в своей.

Старый профессор – известный востоковед, знаток языков. Когда я услыхал, что жене его полегчало, я остановил его в коридоре – давно хотелось перекинуться с ним несколькими словами. Но говорил профессор только на одну тему – о своей «голубке».

– Посмотришь, кажется, маленькая, щупленькая, катаракты на обоих глазах, а сама все годы, дай ей бог здоровья, не жила, а горела. Кто, вы думаете, создавал первые колхозы в стране? Она, моя Фирочка. Ну а в девятнадцатом году? Вам ведь, наверно, встречались две прибитые крест-накрест дощечки на дверях комитета комсомола и надпись сверху: «Все ушли на фронт»? Моя Фирочка своими собственными руками эти слова писала. Голубка моя…

Тогда-то, в комсомоле, мы и встретились и до сих пор, можно сказать, дня не провели врозь. По воскресеньям садятся вокруг нашего стола, не сглазить бы, семнадцать душ. Два сына и три дочери, три зятя, две снохи и пять внучат… Голубка моя…

…Фирочке сегодня уже немножко лучше. И мы вспомнили одну вещь и так хорошо посмеялись. Как вы думаете, что же нас рассмешило? А то, как мы тогда, в комсомоле, объяснились друг другу в любви. Мы были молоды, чисты, счастливы, ум наш занимали, разумеется, совсем другие дела. Но и это, очевидно, было у нас на уме. Только будто само по себе, без нашего участия. Однажды я набрался смелости и подошел к ней. Я чувствовал, как к лицу у меня попеременно приливают то жар, то холод. Клянусь честью, если не верите.

– Фира, – пробормотал я, – я решил тебе сказать…

– Молчи, – перебила меня Фирочка, – знаю, что ты хочешь сказать. Лучше помолчим. Молчать красивей.

– Откуда ты знаешь, что я хочу тебе сказать?

– Знаю.

– Знаешь или догадываешься?

– Нет, я знаю.

– Как же ты можешь знать?

– А вот так, знаю.

– Нет, не знаешь.

– Нет, знаю.

– Нет – нет…

– Нет – да…

– Если знаешь, так скажи-ка, что знаешь.

– Ты хочешь сказать, что ты меня любишь.

– Ой, откуда ты знаешь?

– Ты тоже мог бы уже знать об этом…

Вот и весь наш разговор. Больше мы никогда об этом ни словом не обмолвились. Но сам разговор мы в добрые минуты всегда вспоминаем. Помнить-то мы его помним оба слово в слово, как будто стольких лет не прошло.

Вот и сегодня – жар уже у Фирочки спал, слава богу, она оделась, ходит по комнате, у нас праздник – и мы сегодня вдоволь посмеялись. Ласточка моя…

ЧУДЕСА

Я притворяюсь глухонемым.

Да нет, я не притворяюсь глухонемым, я просто говорю на языке немых, произвожу пальцами и глазами то, что, разговаривая, производит глухонемой.

На языке немых я обращаюсь к Марине. Из конца в конец троллейбуса.

В троллейбусе давка и теснота. Я вошел через переднюю дверь, она – через заднюю. Мы стоим оба, сжатые людьми, далеко друг от друга. Кто-то потом уступает место Марине – потому что она женщина. Кто-то потом уступает место мне – потому что я не молоденький. Она сидит в одном конце, я сижу в другом конце. Я взываю к ней издали на языке немых. Показываю ей ладонь – чтобы мы, значит, вышли; палец – одной остановкой раньше. Опускаю два пальца, размахиваю ими попеременно – это значит, мы идем; всеми пятью пальцами касаюсь рта, активно двигаю челюстями – это значит, идем за хлебом.

Марина смотрит на меня из-за голов и смеется, веселится. Ей нравится, что я ребячусь, – похоже, у меня чуть улучшилось настроение.

Но я вовсе не ребячусь. Я вполне серьезен. Мой немой язык должен втолковать Марине: на одну остановку раньше, чем обычно, мы должны выйти из троллейбуса, забежать в магазин и купить хлеба – к завтраку ни крошки нет. Люди в троллейбусе на мои ухищрения не обращают никакого внимания: мало ли что там говорит немой на своем немом языке. Тем более на этой линии троллейбуса: где-то в наших краях находится швейный комбинат, где работают только глухонемые.

Немного погодя, перед выходом, мы уже стоим с Мариной рядом. Марина все еще смеется.

– Что это ты вдруг вздумал дурачиться? – спрашивает она меня.

– Самая большая «дурь», – отвечаю я, – это помнить, что в доме нет ни крошки хлеба к завтраку.

– А если бы ты об этом не помнил?

– Тогда ты бы помнила.

Пассажиры в троллейбусе делают большие глаза, рассматривают меня с изумлением. Чудеса в решете: немой заговорил!

Вот как легко можно творить вокруг себя чудеса.

КРАСОТА

Я гуляю по берегу моря. Справа оно само – гигантское море. Вдоль берега сосновый лесок. Я прохаживаюсь посередине – между волнами моря и волнующимися сосновыми ветками.

Первые ряды сосен на разрыхленной почве уже подмыты. Черные корни обнаженные, голые. Корни такой же длины, как ствол от корней до вершины. Сверху сосна зеленая, свежая, игольчатая, но ершистость ее кажется мягкой, ласковой. А корни жесткие, узловатые, скрючившиеся, как змеи и змейки. Они шерстисты и взлохмаченны, точно диковинные звери.

Я слышу, как кто-то произносит походя:

– Какая красота!

И слышу, как замечает другой:

– Какое уродство!

И в самом деле: я долго стоял в смятении, разглядывал, примеривался, не мог определить чувство, вызванное увиденным: красиво? Приближался, отходил, жмурился: уродливо? Уродливо-красиво?

Наконец найти ответ помог мне мой характер, присущий мне подход к вещам, моя жизненная философия:

– Красиво!..

ЗАУПОКОЙНАЯ МОЛИТВА

Да святится имя твое!

Да возвысится над всем и всеми высокое имя «мама»!

Ведь в самом деле оно – имя «мама» – основа жизни. Благодаря ей, маме, и слову «мама» существует мир. Можно сказать еще больше: благодаря слову «мама» все люди на земле объединены общим чувством.

Люди, белые и черные, умные и глупые, добрые и, вероятно, даже злые к слову «мама» относятся одинаково. Недаром звуки, образующие это слово, близки на самых разных языках.

Дорогая мама! Я – твой старший сын, еврейский писатель Ихил Шрайбман, произношу первую поминальную молитву по тебе на простом идиш.

Высокое имя «мама» ты носила столько лет с достоинством, гордостью и величием.

Ты это слово заслужила, и слово заслужило тебя.

Ты была подлинным человеком из народа. Ты обладала всеми лучшими качествами нашего народа. Казалось, все в тебе из Шолом-Алейхема. А отец, как герои Переца, был скуп на слово. Как у героев Переца, вздох его часто влек за собой многоточие. Ты была по-шолом-алейхемовски словоохотлива; как его героини, любила смеяться; как его героини, украдкой вытирала слезу. Но смеяться – в этом была твоя суть.

В институтах ты не училась, но иногда в шутку говорила, что окончила институт смеха. Поэтому у твоей могилы более подобает вспоминать не печальное, а веселое.

Ты была человеком из народа, подлинным и удивительным. Больше всего на свете ты ненавидела фальшь, фальшивых людей, чувствовала малейшую фальшивую ноту, где бы она ни звучала.

Больше всего на свете ты любила влюбленность и любовь.

Влюбленность в людей, влюбленность в жизнь, влюбленность в мысль, всепоглощающую любовь к детям. И обычную земную любовь между мужем и женой.

Я не раз слышал, как ты говорила, что главное в жизни – это любовь.

Простая женщина из маленького местечка, женщина по имени Рейзл, несла в себе огромную мудрость, вечную правду жизни.

И еще одно ты любила всею душой.

Землю, где ты родилась и где ты родила нас, своих детей.

Маленькое заброшенное местечко на берегу Днестра.

Привязанность к этому родному краю ты носила в себе всю жизнь, до последнего вздоха.

Вот твои последние предсмертные слова:

– Дайте попить воды из Днестра!

Ты была настоящим человеком из народа.

Я произношу заупокойную молитву по тебе, дорогая моя мама, без слез в глазах, потому что выше и сильнее слез – гордость от того, что у меня была такая мама, и светлая уверенность, что мы, твои дети, твои внуки и правнуки, станем твоим продолжением.

Да возвысится над всем и всеми высокое слово «мама»!

Да святится имя твое!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю