Текст книги "Демократия (сборник)"
Автор книги: Гор Видал
Соавторы: Джоан Дидион,Генри Адамс
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 51 страниц)
Рэтклифу истории понравились.
– Эти факты для меня внове, – сказал он. – Впрочем, я так и думал. Ваши анекдоты рисуют человека, чьи мысли поглощены пустяками, человека, который хлопочет о мелочах. Нет, нынче мы вершим дела иным путем, чем тогда, когда приходилось выбивать урожай из гранита, как это было в Нью-Гэмпшире, где я жил мальчишкой.
На это Каррингтон ответил, что виргинцам не повезло: если бы они тогда научились вершить дела именно тем путем, каким их вершил Вашингтон, им вряд ли бы свернули шею и разорили дотла.
Гор задумчиво покачал головой.
– А что я сказал? – заявил он. – Разве этот человек не был олицетворением добродетели? Клянусь, я благоговею перед ним, мне стыдно, что мы копаемся в подробностях его жизни. Что нам до того, как он прилагал свои принципы к ночным колпакам и метелкам для пыли? Мы не лакеи в его доме, и нам нет дела до его слабостей. С нас достаточно знать, что свои добродетельные принципы он соблюдал даже в самом малом и что нам следует, всем и каждому, преклонять колена у его могилы.
Данбег, до тех пор молчавший в глубоком раздумье, спросил Каррингтона, не считает ли он, что его анекдоты рисуют отца нации довольно неумелым политиком.
– Что до политики, – сказал Каррингтон, – мистер Рэтклиф тут разбирается лучше, чем я. Это вопрос к нему.
– А Вашингтон вовсе и не был политиком, – отрезал Рэтклиф, – в том смысле, в каком мы это понимаем. Он стоял вне политики. У нас сегодня это бы не прошло. Народ не одобряет такого рода державные замашки.
– Не понимаю! – воскликнула миссис Ли. – Не понимаю, почему у вас это бы не прошло?
– Потому что я поставил бы себя в дурацкое положение, – отвечал Рэтклиф, польщенный при мысли, что миссис Ли как бы ставит его на один уровень с Вашингтоном. На самом деле она спрашивала, почему такое поведение невозможно в наши дни, и этим маленьким сдвигом Рэтклиф в своем тщеславии выдавал себя с головой.
– Мистер Рэтклиф хочет сказать, – комментировал Каррингтон, – что Вашингтон был слишком порядочен для нашего времени.
Эта реплика была брошена им с явной целью уязвить Рэтклифа и, разумеется, достигла цели: миссис Ли, повернувшись к Каррингтону, произнесла не без горечи:
– Что же, среди всех наших общественных деятелей он был единственный честный человек?
– О нет! – радостно заверил ее Каррингтон. – Нам, несомненно, повезло еще на одного, а может, даже на двух.
– Если бы остальные наши президенты были такими, как он, – сказал Гор, – на нашей короткой истории значилось бы меньше безобразных пятен.
Привычка Каррингтона доводить дискуссию до самой горячей точки окончательно вывела Рэтклифа из себя. Последнее замечание виргинца он принял на собственный счет и был уверен, что тот умышленно его оскорбил.
– Общественные деятели, – гневно возразил он, – не могут нынче рядиться в старинное платье Вашингтона. Будь он президентом сейчас, ему пришлось бы научиться нашим методам, иначе его провалили бы на следующих выборах. Только глупцы и теоретики воображают, что современным обществом можно управлять в белых перчатках и держась от него на известном расстоянии. Надо быть частью его! И если добро не может служить нашей цели, приходится использовать зло, иначе противники выгонят нас с наших мест взашей. И при Вашингтоне все было так же, как сейчас и как будет всегда.
– Полно, полно, – сказал лорд Скай, опасавшийся, что дело дойдет до открытой ссоры. – Ваша беседа балансирует на грани выдачи государственной тайны, а я – лицо, аккредитованное при правительстве. Не хотите ли, господа, прогуляться и осмотреть окрестности.
Во время прогулки по затейливому саду лорд Данбег из чувства естественной симпатии, которое заронила в его сердце мисс Сорви, шел с нею рядом. Но ум его продолжал переваривать полученные только что впечатления, а мысли витали в эмпиреях, и отсутствие должного внимания со стороны именитого гостя раздражало юную леди. Она дала несколько пояснений относительно цветов; она придумала несколько несуществующих видов, наградив их звонкими именами; она поинтересовалась, известны ли они в Ирландии, но ответы лорда Данбега были крайне невразумительны, и Виктория сочла свое дело проигранным.
– А вот и старинные солнечные часы. У вас, в Ирландии, есть солнечные часы?
– Да, разумеется! Что? Солнечные часы? О да! Честное слово! В Ирландии солнечные часы встречаются чуть не на каждом шагу.
– Вот как! Приятно слышать. Но у вас они, верно, служат только для украшения. А здесь дело обстоит иначе. Взгляните на эти часы! Они у нас все такие же! Наше нещадное солнце не для солнечных часов: они недолговечны. Мой дядя – у него плантация на Лонг-Бранч – сменил уже пятые за десять лет.
– Странно! Право, мисс Сорви, никак не пойму: как могут испортиться солнечные часы!
– Странно? Что же тут странного? Как же вы не понимаете? Часы набираются солнечной энергии и перестают отбрасывать тень. Ну совсем, как я: я так чудесно провожу свой досуг, что у меня нет времени чувствовать себя несчастной. Вы читали «Берлингтонский следопыт»?
– Нет, что-то не припоминаю. По-моему, нет. Это что – американский роман в выпусках? – запинаясь, произнес Данбег, который с трудом поспевал за своей спутницей в ее бешеных бросках туда-сюда.
– Вовсе нет! – отвечала Виктория. – Впрочем, боюсь, вам такое чтение будет не по зубам. Так что и не пытайтесь.
– А вы часто его читаете, мисс Сорви?
– Я? Каждую свободную минуту! Я вовсе не такой мотылек, каким кажусь. Но мне такое чтение дается без труда. Я владею нужным языком.
К этому моменту Данбег уже окончательно очнулся, и мисс Сорви, довольная своими успехами, позволила себе перевести беседу в более рациональное русло, пока легкая тень зарождающегося чувства не замаячила на их пути.
Однако тут разбредшимся по саду вашингтонским гостям пришлось собраться вновь: на пароходике ударили в колокол, призывая пассажиров на борт, и вскоре они потянулись по тропинке к берегу и заняли свои прежние места. Пароходик двинулся в обратный путь, и миссис Ли не отрывала взгляда от солнечного склона с мирным жилищем наверху, пока оно не скрылось из глаз, и чем дольше смотрела, тем больше испытывала недовольство собой. Неужели Виктория права, и она уже не способна жить в чистом воздухе? Неужели ей действительно необходимо дышать густыми испарениями большого города? Неужели она, сама того не зная, уже впитала грязь окружающей ее жизни? Или прав Рэтклиф, равно принимающий и добро и зло, являющийся частью своего времени, поскольку он в нем живет? Почему, с горечью спрашивала она себя, все, чего коснулся Вашингтон, он очистил от скверны, вплоть до ассоциаций, связанных с его домом? И почему все, чего касаемся мы, кажется оскверненным? Почему, глядя на Маунт-Вернон, я чувствую себя нечистой? Не лучше ли – вопреки тому, что говорит мистер Рэтклиф, – оставаться ребенком и желать того, чего нет и не будет на свете?
Тут к ней подбежала дочурка миссис Бейкер и, увидев зонтик, стала им играть.
– Откуда у вас такая подружка? – спросил Рэтклиф.
Миссис Ли как-то не вполне уверенно отвечала, что это дочь вот той хорошенькой блондинки в черном, по фамилии, кажется, Бейкер.
– Бейкер? – переспросил Рэтклиф.
– Да, Бейкер. Миссис Сэм Бейкер – так по крайней мере отрекомендовал ее Каррингтон. Она – его клиентка, сказал он.
Рэтклиф и сам вскоре увидел, что Каррингтон подошел к упомянутой даме и не отходил от нее весь остаток пути. Рэтклиф почти не сводил с этой пары глаз; он впал в задумчивость, все больше и больше углубляясь в свои мысли, по мере того как пароходик приближался к Вашингтону.
Каррингтон же, напротив, был в превосходном расположении духа. Он полагал, что на редкость удачно разыграл свои карты. Даже мисс Сорви соизволила признать за ним обаяние. Она объявила себя нравственным alter ego[24]24
Двойник; второе «я» (лат.).
[Закрыть] Марты Вашингтон и в серьезном тоне принялась обсуждать вопрос, кто из двух джентльменов – Каррингтон или Данбег – больше подойдет ей в качестве генерала Вашингтона.
– Мистер Каррингтон был бы в этой роли идеален, – верещала она. – Но, ах, такое блаженство быть Мартой Вашингтон и вдобавок графиней!
ГЛАВА VII
Когда в тот вечер сенатор Рэтклиф возвратился домой, его, как он и предполагал, ожидало избранное общество друзей и поклонников, которые с полудня коротали время, ругая его на все корки в самых сильных выражениях, какие только подсказывал им опыт и рождало нетерпение. Со своей стороны сенатор, дай он волю собственным чувствам, тут же выпроводил бы их всех до единого и запер за ними дверь. Вряд ли одно из крепких слов, которыми сыпали его гости, могло сравниться по силе и выразительности с теми, какие он мысленно цедил сквозь зубы, выражая свое отношение к их непреходящим интересам.
Трудно было бы найти общество, менее отвечавшее его нынешнему расположению духа, чем то, которое собралось у него в кабинете. Садясь за письменный стол, он испустил неслышный страдальческий стон. Десятки искателей должностей осаждали его дома – людей, чьи патриотические подвиги на последних выборах громко требовали признания у благодарной страны. Они являлись к сенатору с прошениями, домогаясь, чтобы он скрепил их своей подписью и проследил за продвижением. В кабинете Рэтклифа постоянно толклись несколько членов конгресса и сенаторов, в глазах которых он если и имел право на существование, то исключительно как неустанный борец за их подопечных; господа законодатели почитывали газеты или коротали время, дымя кто трубкой, кто сигарой, и изредка, со значительными паузами, отпускали плоские замечания с таким видом, словно не их избиратели, а сами они крайне тяготились атмосферой, окружавшей их правительство, величайшее из всех, какие есть под солнцем. Наведывались сюда и корреспонденты, жаждавшие поделиться добытыми новостями в обмен на намек или догадку, выпорхнувшую из уст сенатора, и, опустившись в кресло возле его стола, таинственно с ним шушукались.
Рэтклиф привык работать в такой обстановке часами, механически исполняя свои обязанности – подписывал бумаги, которые не читал, отвечал на реплики, которые не слышал, – и все это не отрывая головы от стола, как человек, целиком поглощенный делами. Таким путем он спасался от любопытствующих и болтливых. Отговорка занятостью служила ему завесой, за которой он скрывался от мира. За этой завесой, отгородившись от суеты вокруг, он раскидывал мыслями, одновременно слыша то, что говорилось, но ничего или почти ничего не говоря сам. Его сторонники уважали эту замкнутость и оставляли его в покое. Он был их пророк и имел право на уединение. Он был их вожак, и, пока он восседал, уйдя в себя и изредка цедя слово-другое, его «потрепанный шлейф» располагался в различных позах вокруг, и лишь иногда то один, то другой что-то произносил или пускал словцо позабористее. А в минуты полного молчания они поддерживали себя газетами и табаком.
В тот вечер и на лицах и в голосах Рэтклифова клана заметна была печать уныния – не столь уж редкий случай для доблестного воинства накануне битвы. Интервалы между репликами длились дольше обыкновенного, да и сами реплики были менее обыкновенного осмысленны и целенаправленны. В поведении и тоне не хватало гибкости, отчасти из сочувствия явному унынию самого шефа, отчасти же из-за страха перед неизвестностью. Прибытие нового президента ожидалось в течение ближайших сорока восьми часов, однако никаких признаков того, что он должным образом ценит их услуги, пока не наблюдалось. Напротив, налицо были бесспорные признаки того, что он считает, будто его бессовестным образом провели и обманули, в результате чего он поворачивается лицом к противоположному лагерю, а их жертвы на алтарь государственности ни во что не ставит. У них было основание полагать, что новый президент едет с намерением начать против Рэтклифа войну не на жизнь, а на смерть; что он станет протежировать не сторонникам Рэтклифа, а, напротив, тем лицам, которые будут их нещадно ущемлять. При мысли, что все честно заработанные ими блага – должности в иностранных миссиях и консульствах, в департаментах и на таможне, в налоговом и почтовом ведомствах, в индейских агентствах, все разнообразные контракты на поставки для армии и флота, будут, скорее всего, вырваны из их рук из-за алчности этого случайного пришельца, человека, никому не нужного и всеми осмеиваемого, – при мысли об этом все в них восставало, и они сердцем чувствовали, такого быть не должно! А если такое возможно, нет и тени надежды на демократическое управление страной! Дойдя до этой посылки, сторонники Рэтклифа неизбежно приходили в возбуждение, утрачивали обычную сдержанность и принимались сыпать отборной бранью. Потом хором клялись в верности своему шефу и возглашали, что если есть на свете человек, способный вытащить их из ямы, так это он: как-никак президент не может с ним не считаться, а кому же не известно, какой он, Рэтклиф, кремень и что зубы ему не заговоришь.
Тем не менее, если бы они могли в тот момент заглянуть сенатору в душу и разобраться в том, что в ней происходит, их вера в него, скорее всего, пошатнулась бы. Рэтклиф был по всем статьям на голову выше своего окружения, и сам это знал. Он жил в собственном мире, и влечение к утонченному и изящному вовсе не было ему чуждо. Всякий раз, когда его дела давали осечку, влечение это оживало в нем и на время завладевало всем его существом. Так происходило с ним и сейчас. Он испытывал отвращение и откровенное презрение ко всем формам политической деятельности. Долгие годы он, не жалея сил, служил своей партии, продавался дьяволу, вил из себя веревки, работал с таким адским упорством, на какое не способны даже поденщики. А для чего? Чтобы даже не быть выдвинутым кандидатом в президенты, чтобы попасть под пяту мелкого фермера из штата Индиана, который не делает секрета из того, что намерен «освежевать» сенатора и, как он изволил изящно выразиться, «сожрать с потрохами». Не то чтобы Рэтклиф так уж боялся за свои «потроха», но его жгла обида, что ему придется себя защищать – защищать после двадцати лет служения партии. Как большинство людей в подобной ситуации, он не переставая мысленно составлял две колонки своих счетов с партией и задавал себе вопрос, лежащий в основе испытываемой им обиды: что он дал партии и что та дала ему? Заниматься самоанализом у него не было настроения: для этого требовалось больше свободного времени, чем он в настоящий момент располагал. Что до президента, не удостоившего Рэтклифа и звуком после его дерзкого письма Граймзу, которое тот остерегался кому-либо показывать, то сенатором владело неудержимое желание поучить Главу исполнительной власти более разумному поведению и лучшим манерам. Касательно же политической жизни, события последних шести месяцев были таковы, что любому гражданину внушали сомнения в ее ценности. Ничего, кроме неприязни, он к ней не испытывал. Ему опротивел вид его окружения, вечно жующего табак и шуршащего газетами, – этих его приверженцев, которые носили шляпы сдвинутыми на любую сторону, кроме должной, помещали ноги на что угодно, кроме пола. Его коробило от их разглагольствований, а их общество стало невыносимым. Терпеть подобное рабство дольше у него не было охоты. Он с наслаждением отдал бы свое место в сенате за уютный дом, такой, как у миссис Ли, с хозяйкой, такой, как миссис Ли, и двадцатью тысячами годового дохода. В тот вечер он лишь раз улыбнулся, когда представил себе, как быстро она выпроводила бы из своих гостиных всю свору его политических соратников и как покорно они подчинились бы изгнанию в какую-нибудь заднюю комнату с линолеумом на полу и несколькими плетеными стульями. Он чувствовал, что миссис Ли нужнее ему, даже чем пост президента: он уже не мог без нее обходиться; ему требовалось человеческое участие; христианское пристанище на старости лет; какие-то пути общения со светским обществом, рядом с которым нынешнее его окружение выглядело холодным и низким; атмосфера утонченности ума и нравов, по сравнению с которыми его собственные казались грубыми. Он чувствовал себя невыразимо одиноким. Как жаль, что миссис Ли не позвала его к себе отобедать! Но у миссис Ли разболелась голова, и она легла в постель. Ему не придется видеть ее целую неделю. Его мысли вернулись к утру в Маунт-Верноне, и, невольно вспомнив о миссис Бейкер, он потянулся за листом бумаги и набросал несколько строк, адресованных Уилсону Кину, эсквайру, проживающему в Джорджтауне. Рэтклиф просил его прийти к нему домой по возможности завтра около часа по делу. Уилсон Кин ведал Секретной службой при министерстве финансов, и к нему, как к хранителю всех секретов, сенаторы часто прибегали за помощью, каковую он с готовностью им оказывал, в особенности тем, кто имел шанс оказаться главой министерства.
Отправив записку, Рэтклиф вновь погрузился в размышления, и, видимо, эти думы привели его в еще худшее расположение духа, пока, наконец, мысленно облегчив душу крепким словом и решив, что «с него хватит», он, внезапно поднявшись, не объявил присутствующим, что, к сожалению, вынужден их покинуть: ему нездоровится и он идет спать. Он тут же это и осуществил, а гости его разошлись кто куда: кто по делам, кто просто так – одни пить виски, другие немного передохнуть.
В воскресенье утром Рэтклиф по обыкновению отправился в церковь. Он неизменно посещал утреннее богослужение – в Методической епископальной церкви, – не столько из истой веры, сколько в силу того обстоятельства, что значительное число его избирателей были исправными прихожанами, и ему вовсе не хотелось выказывать неуважение к их принципам, потому что нужны были их голоса. В церкви он сидел, не отрывая взгляда от священника, но к концу проповеди мог бы по чести признаться, что не слышал из нее ни слова, хотя достопочтенному пастору доставляло огромную радость внимание, которым его удостаивал сенатор от Иллинойса, – внимание тем более похвальное ввиду забот о благе общества, вероятно, в тот момент, как и всегда, занимавших сенаторские мысли. В этом последнем своем предположении священник был прав. Мысли мистера Рэтклифа были заняты заботами об общественном благе, и одной из главных причин, по которой он поспешил в церковь, была надежда урвать час-другой, чтобы поразмыслить кое о чем без помех. На протяжении всей службы он мысленно вел воображаемые разговоры с новым президентом. Одну за другой перебирал он в уме различные формы, в которых президент мог преподнести ему свое предложение, всевозможные ловушки, которые могли быть ему расставлены, все маневры в обхождении, какие он мог ожидать, чтобы не оказаться застигнутым врасплох и при своей открытой, простой натуре не впасть в замешательство. Один предмет, однако, долго от него ускользал. Вполне возможно и даже более чем вероятно, что враждебность президента ко всему кругу связанных с Рэтклифом людей сделает невозможным их продвижение на должности, и, следовательно, будет необходимо ввести в кабинет какое-то новое лицо, не вызывающее неприязни у президента. Кто мог бы им стать? Рэтклиф долго и тщательно тасовал в уме различные кандидатуры, выбирая человека, который соединял в себе наибольшее влияние в политических кругах с наименьшим числом врагов. Как раз этот вопрос больше всего занимал сенатора, когда богослужение подходило к концу. По дороге домой он все еще об этом думал. И только дойдя до порога, пришел к решению: самым подходящим был Карсон, Карсон из Пенсильвании, о котором президент, скорее всего, ничего не слыхал.
В кабинете сенатора уже сидел, ожидая его, мистер Уилсон Кин, крупный мужчина с квадратным лицом и добродушными, живыми светло-синими глазами; он был немногословен и каждое свое слово взвешивал. Разговор длился недолго. Принеся извинения в том, что потревожил его в воскресный день, сенатор сослался на крайнее обстоятельство: до конца сессии остаются считанные дни, а в одном из подведомственных ему комитетов проходит билль, о котором ему не сегодня-завтра придется доложить. Билль этот связан с проблемой, единственный ключ к решению которой находился в руках Сэмюела Бейкера, известного в Вашингтоне лоббиста. Но Бейкер умер, и мистер Рэтклиф желал бы выяснить, не осталось ли после покойного каких-нибудь бумаг, в чьих руках они находятся и не было ли у него партнера или доверенного лица, посвященного в его дела.
Мистер Кин записал суть вопроса, заметив на ходу, что хорошо знал Бейкера и – правда, не столь коротко – его жену, которая, надо полагать, была в курсе мужниных дел не меньше, чем он сам, и все еще обретается в Вашингтоне. Необходимые сведения будут, по всей вероятности, собраны за день, много два. С этими словами мистер Кин поднялся, чтобы откланяться, но сенатор задержал его, добавив, что требуется соблюдать полную тайну, поскольку тут замешаны некие значительные силы, в чьих интересах помешать выяснению истины, и не стоит эти силы пробуждать. Мистер Кин согласно кивнул и удалился.
Все это выглядело достаточно естественно и вполне пристойно, по крайней мере на поверхности. Если бы мистер Кин оказался излишне любопытен к чужим делам и пустился бы на поиски той законодательной акции, которая легла в основу запроса Рэтклифа, ему пришлось бы очень долго рыться в анналах конгресса и в результате только в недоумении развести руками. Дело в том, что никакой подобной акции и в помине не было. Все сказанное Рэтклифом было фикцией. Рэтклиф вряд ли хоть раз вспомнил о Бейкере после его смерти, пока не увидел его вдову на борту пароходика, везшего их в Маунт-Вернон, и не обнаружил, что она каким-то образом связана с Каррингтоном. Что-то в поведении и отношении к нему Каррингтона крайне настораживало сенатора, а знакомство этого стряпчего с миссис Бейкер подсказывало мысль, что нелишне бы за ними обоими приглядеть. Миссис Бейкер, как известно, была женщиной взбалмошной, а между ее покойным мужем и Рэтклифом существовали кое-какие дела, о которых она, скорее всего, знала, – дела, которым, по мнению мистера Рэтклифа, было вовсе необязательно попадать в поле зрения миссис Ли: ему, во всяком случае, этого очень не хотелось. Что же касается предлога, который он изобрел, чтобы обратиться за помощью к мистеру Кину, то он был вполне невинный. Эта маленькая ложь никому не причиняла вреда. Рэтклиф избрал этот путь, потому что так было легче, безопаснее и быстрее получить нужные сведения. Если бы он всякий раз, когда это требовалось, дожидался возможности объявить подлинные мотивы, его дела вскоре зашли бы в тупик, а карьера была бы загублена.
Покончив с этим вопросом, сенатор от Иллинойса провел вторую половину дня, навещая «братьев»-сенаторов, и первым удостоил своего визита мистера Кребса из Пенсильвании. По многим причинам сотрудничество с этим высокомудрым государственным деятелем имело для Рэтклифа первостепенное значение. Важнейшей же из всех была та, что пенсильванская группа в конгрессе отличалась единством, и ее можно было особенно удачно использовать в целях «давления». Успех же Рэтклифа в его состязании с президентом зависел от силы «давления», пускаемого им в ход. Оставаться на заднем плане, накинув на голову председателя Верховного суда тенёта, сплетенные из всевозможных влияний, каждое из которых в отдельности не дало бы результатов, но все вместе оказывались непробиваемыми; возродить утраченное искусство римского ретиария, который, прежде чем броситься на противника с клинком, набрасывал на него с безопасного расстояния сеть, – вот в чем состоял умысел Рэтклифа и вот к чему он подводил свои маневры в течение последних недель. Какие сделки он считал нужным заключить и сколько обещаний дать, знал он один. Примерно в это время миссис Ли, к немалому своему удивлению, узнала от мистера Гора (сообщившего ей это совершенно конфиденциально), что Рэтклиф поддерживает его ходатайство о должности в испанской миссии, хотя ей всегда казалось, что Гор не пользуется особым расположением у Рэтклифа. Она также отметила, что в ее гостиной вновь появился Шнейдекупон, который таинственно заговорил о беседе с Рэтклифом и попытках объединить интересы Нью-Йорка и Пенсильвании, при этом на его физиономии появлялось мрачное, почти трагическое выражение и он клялся, что ни в коем случае и никому не позволит пожертвовать принципом протекционизма. Так же внезапно, как появился, он затем исчез, а из слов Сибиллы, наивно жаловавшейся на его дурное настроение и невыносимый характер, миссис Ли вывела заключение, что сенаторы Рэтклиф, Клинтон и Кребс, объединив усилия, единым фронтом наседают на беднягу Шнейдекупона, чтобы убрать эту мешающую им фигуру с арены действия, пока другие не получат того, что им нужно. Вот такие штрихи попадали в поле зрения миссис Ли. Она чувствовала вокруг себя атмосферу сделок и интриг, но как далеко все это простиралось, могла только догадываться. Даже Каррингтон, когда Маделина поделилась с ним своими подозрениями, лишь рассмеялся и покачал головой:
– Все это частные дела, дорогая миссис Ли; вам и мне незачем обо всем этом знать.
В воскресенье после полудня Рэтклиф решил осуществить операцию с Карсоном, сенатором от Пенсильвании, которую обдумывал в церкви. Его усилия увенчались успехом. Кребс одобрил его идею и обещал, когда понадобится, продвинуть Карсона в два счета.
Рэтклиф был великим государственным деятелем. Все его маневры шли на удивление гладко. Ни один другой политик, более того, ни один деятель, когда-либо причастный к политике в Соединенных Штатах, не умел – если верить поклонникам Рэтклифа – привести в согласие такое число враждебных интересов и составить столь невообразимые коалиции. Кое-кто даже утверждал, что он способен «повязать самого президента, прежде чем старик успеет скрестить с ним клинки». Красота проводимых им операций состояла в том, как умело он обходил любые вопросы, связанные с принципами. Дело сейчас не в соблюдении принципов, а в обладании властью, утверждал он. Судьба замечательной партии, к которой все они принадлежали и которая имела на своем счету великие, незабываемые деяния, сейчас зависела от того, сумеют ли они отказаться от принципов. Их принципом должно стать отсутствие принципов. Находились, правда, отдельные личности, возражавшие Рэтклифу: он-де дает обещания, которые не сможет выполнить, а его коалиции содержат дьявольские семена раздора. Но Рэтклиф рассудительно отвечал, что коалиции нужны ему разве что на неделю, а уж за этот срок его обещания еще не утратят силы.
Таково было положение дел, когда в понедельник во второй половине дня новый президент прибыл в Вашингтон. И комедия началась. Подобно Аврааму Линкольну или Франклину Пирсу, в политической математике он был неизвестной величиной. Девять месяцев назад, когда на национальном конвенте после нескольких десятков бесплодных голосований Рэтклиф недобрал трех голосов, его противники поступили именно так, как он поступал сейчас: отбросив принципы, они выдвинули кандидатом в президенты простого фермера из Индианы, чей политический опыт ограничивался выступлениями на митингах в родном штате и годом пребывания на посту губернатора. Они поставили на этого малого не потому, что считали его достойным быть президентом, а потому, что надеялись таким образом вырвать штат Индиана из-под влияния Рэтклифа, и так в этом деле преуспели, что в течение пятнадцати минут сторонники Рэтклифа оказались разбиты на голову, и президентство свалилось на нового политического Будду.
Он начал свой жизненный путь рабочим в каменоломне и, не без основания, гордился этим. Во время предвыборной кампании этому факту его биографии, разумеется, уделялось много места в подготовке мнения общества или, точнее, в рекламе для общества. Одни называли его «Каменолом с берегов Уобаша», другие – «Камнебоец из Индианы», но чаще всего любовно именовали «Старина Кремень», что его враги, сыграв на сходстве созвучий, тотчас превратили в «Старикан Кхемен». Его изображение красовалось на тысяче ярдов коленкора, где он был намалеван с гигантской кувалдой в руках, которой разбивал представленные в виде булыжника черепа своих противников или же обрушивал мощные удары на огромную скалу, означавшую соперничающую партию. Его противники в свою очередь размножали карикатуры, на которых Камнебоец в одежде заключенного, отбывающего тюремный срок, размахивал над головой Рэтклифа и других известных политических лидеров детским молоточком или в облике хилого старикашки в заношенных отрепьях безуспешно пытался залатать все теми же головами до невозможности щербатую дорогу, которая должна была символизировать дурные и грязные пути, используемые его партией. Солидная публика, однако, не одобряла подобные художества, оскорбительные для приличий и здравого смысла, и редакторы – сторонники Камнебойца, стоявшие во главе наиболее чистых и высококультурных газет, в том числе и некоторых бостонских, единодушно провозглашали его человеком благородным, если не благороднейшим из всех, служивших украшением нации со времен несравненного Вашингтона.
То, что он честен, ни у кого не вызывало сомнений – точнее, у тех, кто за него проголосовал. Так всегда говорят о всех новых президентах. Сам он чрезвычайно гордился своей доморощенной честностью – качеством, присущим природным джентльменам. Считая, что ничем не обязан политикам, и всеми фибрами своей бескорыстной души сочувствуя побуждениям и надеждам простого народа, он провозгласил первейшим своим долгом защиту народа от политиков – этих стервятников, этих волков в овечьей шкуре, как он их называл, этих гарпий, гиен и прочих, под каковыми наименованиями, по всеобщему мнению, подразумевал Рэтклифа и его приспешников. В своей политике он исходил исключительно из неприязни к Рэтклифу, хотя мстителен не был. В Вашингтон он явился с твердым намерением быть Отцом нации; завоевать почетное бессмертие… и победу на следующих выборах.
Против этого джентльмена Рэтклиф и пустил в ход все формы «давления», какими располагал в Вашингтоне и вне его. С того момента, как Каменолом покинул свой скромный домишко в Южной Индиане, он оказался в плену у друзей Рэтклифа и тонул в изъявлениях любви. Они ни на секунду не допускали в его сознание мысли о возможности недобрых к нему чувств. Они исходили как из само собой разумеющегося факта, что между ним и партией существует самая сердечная приязнь. По прибытии в Вашингтон они установили для него режим, пресекавший любой контакт или воздействие, кроме их собственных. Осуществить все это не составило чересчур большого труда, потому что при всем величии его положения Каменолом обожал, чтобы ему постоянно твердили о величии, а в обществе этих людей он чувствовал себя исполином. С ним ехало небольшое число личных друзей, но и их сумели обработать, сыграв на их слабостях, прежде чем они пробыли в Вашингтоне день.