Текст книги "Первостепь"
Автор книги: Геннадий Падаманс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 52 страниц)
Голубь боялся женщины. Женщина делала что-то постыдное. Что-то неправильное. Толкла в ступке какие-то корешки и бросала в огонь. Как шаманка. А ещё женщина пела. Неправильно пела. Но всё равно это пение притягивало. Не голубя притягивало, а того, кто смотрел.
«Найди мамонтов, муж! – пела женщина. – Приведи к людям! Обеспечь их добычей! Сделай так, не споткнись!»
Последние слова звучали особенно громко. «Не споткнись!» – гремело вокруг. «Не споткнись!» – а он… он ведь как раз и споткнулся. Он просто лежал, уткнув глаза в землю или куда-то ещё, а жена пела. Он не хотел жену, но та так настойчиво пела. Просила его разыскать мамонтов. Просила принести людям весть. Просила не спотыкаться. Просила. Просила. Опять просила.
Сосновый Корень поднялся. В который уже раз. В голове шумело, но никакого голубя больше не было. И лужи не было. Он видел звёзды. И он нашёл нужную. Чтобы идти. Он пошёл.
А вдалеке ревел лев. Очень грозно ревел. Льву стала поддакивать львица, потом другая, затем ещё одна. Теперь ревели все львы. И они помогали Сосновому Корню идти. Он мог сосредоточиться. Он слышал рёв справа – и больше ничего. Ничего другого не было. Ничего постороннего. Только рёв – и звезда. Та звезда, которая вела к стойбищу. За которой он бежал. Уже бежал.
А львы по-прежнему ревели. Теперь бегущий знал, что львы ревут для него. Специально. Он даже понимал, что те хотят внушить, о чём предупреждают. Он понимал. И всё равно бежал.
Упадут мамонты – упадёт мир. Так ревели львы. Человек с копьём на плече их понимал. Лучше всего было упасть ему одному. Только ему. Он понимал. Не просто понимал. Он почему-то это знал. Надёжно знал. Но не мог остановиться.
****
Детёныш не долго пугался. К вечеру круглые глазёнки перестали таращиться на малейший шорох, малыш больше не прятался от бабочек или стрекоз. Быстро забылось тяжёлое, негде тому уместиться в столь маленьком тельце. А вот недоумение на мордочке осталось. Потому что исчезли друзья. Не с кем было играть. Как ни оглядывался Детёныш, как ни вслушивался – никто больше не таился в засаде на его хвост, никто не подбирался сбоку, никто другой не клянчил молока у его матери. И, кажется, Детёныша это устраивало. Так даже было спокойнее без резких движений, без каких-то внезапных перемен. Малыш жался поближе к Сильной Лапе, сосал молоко, приятно урчал – и был таким же, как прежде. Родным.
Сильная Лапа ничего не хотела. Или, наоборот, хотела, чтобы так было всегда, без конца. Ты уютно лежишь, и рядом Детёныш, который сосёт молоко. Его нежная мордочка тыкает в твой живот, шероховатый язычок лижет – так было приятно всё это, настолько невыразимо, что львица даже и не урчала, боясь посторонним звуком нарушить идиллию. Прыткая, Куцая – их сейчас не было, никого не было, никаких львов, и быков, и самой степи тоже не было. Только радость. Только приятный невыразимый восторг. Ты и малыш. Он сосёт молоко. Вы – единое.
Конечно, у львов нету слов. У всех зверей нету. Но разве радость, оттого что ты не можешь её обозвать, становится меньше? Наоборот. Совершенно наоборот. Когда не нужно тебе отвлекаться на обзывания, когда можно полностью сосредоточиться лишь на одном, лишь на единственном, тогда это одно, оно, вправду, единственное, оно – всё. Без остатка. Ничего нет другого. Ничего и не было другого для львицы. Только она и детёныш. Единое.
А потом малыш оторвал мордочку от соска. Он скрутился клубочком под материнским боком и тут же задремал. Львица слышала его нежный храп и даже чувствовала сердечко своего львёнка. Каждый крохотный ударчик отзывался сквозь соприкосновение тел и в то же мгновение достигал сердца матери – что б оно тоже знало, что б чувствовало и радовалось. Что б билось вместе.
Вдалеке, над рекой, кричали чайки, ниже, под деревьями, забавно сгущались вечерние тени, всё ещё роились комары и мухи, всё ещё существовали где-то неподалёку две другие львицы, Прыткая и Куцая, которые как будто не могли угомониться, как будто что-то где-то искали, но искали они там – в далёком постороннем позабытом сне, от которого лишь иногда мимолётом всплывали картинки или отдельные робкие всплески – всплывали и становились лёгким туманом, совершенно не беспокоя главное и основное. Клочки тумана быстро проплывали мимо, не оставляя заметных следов. Потому что опять билось сердце. Всё так же билось маленькое сердце: тук… тук… тук. Всё так же билось – и всё так же отзывалось восторгом в сердце большом.
А потом один клочок тумана приобрёл более чёткие очертания. Появились лошади. Табун направлялся на вечерний водопой и по пути наткнулся на отдыхающих львов. Любопытные лошади фыркали, раздували ноздри, впитывая поглубже вражеский запах, но не уходили. Однако Сильной Лапе не было до них дела. Прыткая с Куцей могли бы заинтересоваться – но и до их интереса не было дела Сильной Лапе, а без неё сёстры-подруги тоже как бы не заинтересовались. Так и фыркали любопытные лошади. Долго фыркали. А сверху парил стервятник, зоркий и невозмутимый, дальше, ближе к реке, кричали чайки, о чём-то суетились, чего-то хотели – и так покойно было всё это созерцать, просто созерцать, как второстепенное, как какой-то еле видимый небосклон или затуманенные далью горы, а гораздо ближе, совсем рядом, у самого сердца оставалось «тук… тук… тук». Да, Сильная Лапа сейчас доподлинно знала, что в этом мире главное и основное, ради чего стоит драться и убивать. Именно ради этого знания и являются души, что б наслаждаться, что б… Сильная Лапа стала дремать под эти мерные счастливые «туки». Тотчас же пришёл сладкий сон. Снились ей заливные луга, стада травоедов и ещё люди, двуногие. Эти двуногие вели хоровод. Во сне львица прекрасно знала, что такое хоровод. Удивительно, но она знала и всех двуногих, могла каждого назвать по имени, могла о каждом рассказать его подноготную. Были там и гиены, в том хороводе. Удивительно, но во сне они вовсе не были врагами, даже наоборот, они действовали сообща, вместе вели хоровод – и ни капли ненависти не испытывала спящая, только любопытство и азарт. Очень ей было забавно, что гиены тоже участвовали в танце. Ещё забавнее был вид этих гиен. Они также были двуногими, однако Сильная Лапа чётко различала, кто считался человеком, а кто – гиеной. Ещё там была лошадь. И эта тоже на двух ногах. Они нечаянно столкнулись, она и лошадь – и лошадь как будто бормотала ей извинения, а Сильная Лапа рассмеялась в ответ, потому что лошадь бормотала свои извинения как будто на очень понятном и самом настоящем львином языке. Сильная Лапа тоже примирительно прорычала, а потом грянул гром – и все испугались. Все вдруг разбежались кто куда. Сильная Лапа как будто ждала дождя, очень хотелось ей освежиться, но дождь не пошёл. Спустился какой-то серый туман, тягомотный; ей захотелось уйти из тумана, и она куда-то направилась. Куда-то далеко-далеко. Туда, где хорошо. Где лучше всего. Где вдруг привиделся яркий отчётливый свет вдалеке. Она точно знала: там лучше всего. И она туда шла. И рядом с ней как будто шёл кто-то ещё. Кто-то огромный и с длинным носом. Этот огромный вёл за руку малыша, который жалобно плакал. Плач отвлёк Сильную Лапу от яркого света вдали, на мгновение она потеряла этот манящий свет из виду и тут же почувствовала сквозь сон, как шевелится Детёныш.
Сильная Лапа проснулась рывком, моментально, как просыпаются все звери. Раз – и сна уже нет, львица полностью готова к смертельному прыжку, к борьбе, и даже к быстрому бегству, готова ко всему. Однако ничего такого не требовалось. Сытый малыш просто ёрзал во сне, что-то снилось и ему, Сильной Лапе ничего не нужно было делать. Она прислушалась к степным звукам. Всё ещё кричали чайки над рекой, не угомонились. Вдобавок к ним в другой стороне каркали вороны. И уж совсем далеко как-то странно шумели двуногие. Неинтересные были звуки, не важные, не такие, как «туки» – однако и «туки» пропали. Малыш слегка отодвинулся, и теперь его сердечко билось само по себе, материнское сердце не слышало, но львица не стала двигаться, не стала прижиматься плотнее, боясь разбудить детёныша. Вместо этого она лениво оглядывала окрестности.
Прыткая с Куцей ушли за кусты. Их не было видно, но слабый запах доносился из-за кустов, иногда также слышались негромкие щелчки, когда Прыткая отгоняла ударами хвоста назойливых мух. Куцая, кажется, спала.
Стервятник всё ещё кружил в небе, бдел на своём бессменном посту, потихоньку приглядывая сверху за львицами: вдруг те решат поохотиться и сумеют добыть еды и себе, и ему. Сильная Лапа безошибочно угадывала интерес стервятника, но не испытывала никаких охотничьих намерений. Любопытные лошади ушли к реке и всё ещё были там, шумно пили воду и плескались, львица могла их хорошо слышать, но ни какой план засады у неё не возник, ни один мускул не дрогнул призывом атаки. Нет, хорошо было львице. Просто хорошо. Хорошо и покойно. Безо всяких лошадей, безо всяких нападений и засад. Так покойно ей было, будто она всего лишь какой-нибудь камень, разогретый на солнце; или облако в небе, пушистое, белое, лёгкое-лёгкое, легче ветреной бабочки. Так казалось львице, приятно казалось – и не было у неё ни малейших желаний, ни малейших хотений, просто мгновение остановилось и чудным образом повисло. Как облако в небе висит. Такое радостное, такое простое, такое воздушное. Хорошо было львице, так хорошо – невыразимо, никаким рыком не выразишь, никаким звуком – да и не было необходимости что-нибудь выражать: для кого? Для чего? Всё имелось здесь, всё при львице, всё с нею. Ей оставалось ловить свой момент, ловить, зависать и наслаждаться.
А потом пришёл гром. Внезапный гром от земли. Внезапный и странный. Неслыханный прежде.
Львица вскочила. Детёныш проснулся. Сёстры за кустами тоже засуетились. Неслыханный гром означал перемены. Серьёзные перемены. Да и громом он показался только со страху. Ведь Сильной Лапе действительно было страшно. Неуютно и страшно. Теперь.
Ревел чужой лев. Объявлял, что он не чужой, он теперь тутошний.
Чужим теперь становился Детёныш.
****
Мамонт – воистину устрашающий зверь. Человеку, чтоб дотянуться до холки гиганта, нужно два своих полных роста. Дубоподобные ноги как будто способны истолочь камень, хотя и ступают бесшумно. А крепкие острые бивни, длиннее нескольких человеческих рук, проткнут насквозь любого, даже другого такого же мамонта, когда что-то они не поделят. Длинный цепкий хобот пригоден для многих дел. С его помощью бурый гигант может пощипывать травку или листочки с высоких деревьев, может всасывать воду или сухую пыль, но может также и вышибить мозги неосторожной гиене, ежели не поспешит несчастная увернуться. Мамонт запросто валит мощными бивнями молодую сосну, чтобы добраться до сочных иголок ближе к верхушке. И добирается. Набивает вечно урчащий живот вкусной хвоей, наполняет свои длинные-длинные кишки. И на спине тогда вздувается горб с запасами жира на голодную пору. Но теперь горбы у мамонтов опали, а животы втянулись. Потому что не стало зелёных сосен в степи. Негде мамонтам показать свою удаль. Зачахли редкие деревья. Остались пожухлые травы да горькие кусты, на которых листья скрутились в трубочки и рассыпаются в прах от малейшего ветерка. Голодно великанам. Голодно и невыносимо жарко в своих жёстких шубах.
Сердце мамонта бьётся медленнее, чем сердце двуногого. И желает он тоже медленнее, чем люди. Но желания у них часто схожи своими обманчивыми оболочками. Когда подходит зима, мамонт хочет иметь густую длинную тёплую шерсть. У него отрастает густая длинная тёплая шерсть. Когда вновь возвращается лето, мамонт хочет короткую шерсть и быстро линяет, хотя всё равно ему жарко. Но есть ещё то, чего мамонт хочет всегда, и зимой, и летом, и в жару, и в холод, будучи голодным, и будучи сытым. Мамонты – это воля степи. Её жажда силы, быть выше и больше, могуче. Всегда делать то, что хочу. Двуногие люди, наоборот, скорее разум степи. Они тщательно обдумывают всякое своё хотение. Вместе люди и мамонты создают равновесие. Ведь если бы волю ничто не обуздывало, она б возросла до размера дракона и больше. И безумно топтала бы всё подряд, травы, кусты, деревья, зверюшек и птиц. Потому мамонтам и противопоставлены люди с их коварством и хитростью, дабы огромные звери оставались всегда начеку, дабы не было у них досуга зазнаваться. Также и людям некогда зазнаваться, когда они помнят, как играючи способны растоптать их мамонты, как легко может задрать их лев. Этим достигается равновесие. Все степные силы равны в своём противодействии, и духу достаточно лишь легонечко дунуть со стороны – и будет движение, будет Сила.
Дух уже дунул. Мамонты ничего об этом не знали.
Стадо не может теперь идти быстро. Старая Мамонтиха смирилась и не пытается подгонять. Бурый Комочек не может летать, нет у него крыльев. Не голубок. Может только плестись на своих заплетающихся ножках. А стадо должно приноравливаться. И приноравливается. Старая Мамонтиха за этим строго следит. Первым делом поглядывает на малыша: как он, что с ним? Поглядит – и остановится, даст передохнуть. Так они и передыхают. Почти только и передыхают. Не будь малыша, уже вышли б к реке, наверное, вышли б, а теперь выйдут попозже. Но с малышом. С новым мамонтом.
Старая Мамонтиха не просто ведёт их к реке. Не напрямую. По пути она выискивает ложбины со съедобной травой, и стадо двигается от ложбины к ложбине, когда не ждёт уставшего детёныша. Чаще ждёт. Но всё равно двигается. Однако вчера за весь день вновь не нашли ни одной лужи, ни капли воды, даже в ложбине. Больше всех страдал Длинный Хобот, старожил этой степи, много зим повидавший, много раз ходивший со всеми к реке. Длинный Хобот спустился в овраг, стал рыть бивнями яму, разбрасывая землю основанием хобота и передней ногой. Он рыл и рыл, а стадо терпеливо поджидало. Но вода опять не желала показываться. Ничуть не желала. И в этот раз не желала. Длинный Хобот совсем обессилел и долго не мог вылезти обратно, сухой склон под ним осыпался, он постоянно сползал к своей яме. Не мог покинуть. Его подбодряли, протягивали хоботы навстречу, но он никак не мог дотянуться и ухватиться. А стадо не могло ждать. У Игруньи может пропасть молоко от недостатка влаги. И у Задиры может пропасть, которая всё ещё кормит Рваное Ухо. Трудно всем. Все не могли погибать от жажды из-за неуклюжего Длинного Хобота. И когда стадо двинулось прочь, он затрубил так протяжно, что кровь стыла в жилах от горя. А он трубил и трубил. И вдруг сумел выбраться. Тогда стадо остановилось, поджидая старшего товарища, но внезапно тот рухнул у самого края оврага. Не догнать ему остальных. А солнце всё так же палило. Мамонты поспешно вернулись, окружили павшего полукругом, подсовывали хоботы ему под бок, подталкивали бивнями, понуждая подняться и идти дальше со всеми к реке, к её зелёному берёгу, к его роскошным берёзкам и тополям, к соснам на взгорках, к ивам у самой воды – только Длинный Хобот не помнил уже о реке. И о жажде не помнил. И о голоде тоже. И теперь остальные рыли бивнями землю, вырывали остатки травы и забрасывали товарища. Чтоб лежал он спокойно, чтобы солнце не жгло его бок и стервятники не садились на тело, не клевали беззащитного, чтобы волки не грызли и гиены не рвали. Чтоб ушёл он достойно в страну теней. Они швыряли комья и пучки, а стервятники уже парили над ними, и гиены быстро сбегались со всей округи, терпеливо дожидаясь своего часа. Бесполезно что-нибудь прятать от спутников смерти. Мамонты в бесплодной ярости бросались по сторонам, пытаясь настичь изворотливых падальщиков, но те даже не злились, только слизывали жадные слюни, а стервятники сверху закрыли солнце – и тогда Старая Мамонтиха, помотав головой, протрубила: «Вперёд!» – и стадо двинулось дальше, заторопилось, и никто не оглядывался, никто не желал слышать торжествующего воя. Так будет со всеми. Но покуда живых зовёт жизнь.
Старая Мамонтиха всё же вернулась. Отдала последнюю дань уже от себя, не от стада, тому, кто так неизменно приходил на её зов. Теперь она сама услышала прощальный зов, одна сама услышала и снова вернулась к павшему, бросила стадо, когда то опять остановилось на отдых. Отдыхать они могли и без неё, ведь она нужна им не для отдыха. Для пути.
Тоскливо ей было. Она разогнала полчище трупоедов, давила, кромсала, металась – да только что она могла сделать? Рушилась крепкая связь, и тот конец связи, который принадлежал ей, теперь вырывался наружу всплесками ярости. Безудержной ярости и бесполезной.
Было ещё кое-что. Запах врагов. В пылу ярости Старая Мамонтиха долго не замечала запаха двуногих, но он тут присутствовал. Нет, двуногие не стали трупоедами, как гиены или стервятники, но они были в овраге, там, где Длинный Хобот когда-то пытался добраться к воде. Вода не вышла тогда. Но теперь из оврага пахло водой. Вышедшей. И двуногими пахло тоже. Следами двуногих. Это ошеломило Старую Мамонтиху. Но даже тогда она не отступила. Она сбросила останки Длинного Хобота в овраг и стала сверху засыпать землёй. Запах двуногих исчез, вместе с запахом воды, она погребла этот запах, она победила. И бросилась назад к своим.
Она нагнала дремавшее стадо и чаяла успокоиться. Тщетно чаяла. Она опять погнала их вперёд, как можно быстрее, ей стало легче, покуда они шли, покуда надо было следить за невидимой тропой, за безуханными травами, за разбегающейся чернотой, за скучным небом. Следить и не помнить о вражьих следах. Следить и не думать о том, кого больше нет рядом. Кто теперь позади и тянет назад остальных через память. Могучую память могучих зверей, под стать их размерам.
А вдалеке ревели львы. Как-то грустно ревели. Как-то не так. Старой Мамонтихе казалось, что даже львы отдают последнюю дань Длинному Хоботу.
Под утро, когда они снова стояли на отдыхе, над их головами посыпались звёзды. Стадо мирно дремало, но Старая Мамонтиха не могла сомкнуть глаз. Она видела. И не радовалась. Одна тревога сменилась другой, как жаркий палящий день сменяется удушливой ночью. Как было ей не тревожиться? Всем по нраву привычный порядок, а когда что-то вдруг нарушается и сдвигается – оно ведь не может сдвинуться только одно, оно сдвинет всё сразу. И кто знает – в какую сторону? Старая Мамонтиха, конечно, не знала. Тревожилась. Почему-то ей примерещилось, будто крохотные невидимые муравьи забрались внутрь её хобота, и, казалось, вот-вот она ощутит их жгучие укусы и впадёт в бешенство. Понесётся навстречу непонятно чему, чтобы крушить. Так ей казалось, так ей мерещилось, и её уши натужно дрожали, а хобот свивался кольцом, развивался обратно, фырчал. Стремился выдуть невыдуваемое. И вроде бы выдул. Но тогда пришла львица. Была как живая, как настоящая. Даже более чем настоящая. Львица могла говорить. Сказала, что нужно отдать детёныша. Оставить гиенам. Тогда будет всем хорошо. Тогда очистится тропа. Потому что двуногие не подчиняются, и нужна жертва. Старая Мамонтиха не желала ничего очищать. Очень боялась за малыша. Хотела прогнать львицу подальше. Хотела – и не могла. Потому что спала.
А потом к ней неслышно подошёл Двойной Лоб. Не чета Длинному Хоботу, молодой и светлый, с необычной продольной впадиной на лбу, но всё равно тот. Тот, кто приходит на зов. Тот, кто согласен сражаться. Двойной Лоб положил мягкий хобот на её голову и долго гладил её. Долго-долго. И тогда пришло утро.
****
Шаман поздно проснулся. Он плохо выспался. У него болит голова, ломит в плечах, колет в затылке. Будто дубиной огрели – но кто?.. Старость?.. Может быть, старость. Старик Еохор уже много пожил и много всякого повидал на своём долгом веку, но и сейчас он по-прежнему нужен людям. Как шаман нужен, не как дряхлый старик. Нет ему замены. Потому он не может расслабиться, не может снова прилечь. Нехорошо это так долго спать. Не хорошо.
У шамана особенное жилище. Это не обычный тесный чум. Посередине вместо опорного столба растёт живая сосна. Крона её уже выше жилища, над дымовым отверстием, потому в жилище шамана темнее, чем в других чумах. Ветви сосны дополнительно задерживают тот скудный свет, который мог бы проникнуть сквозь дымовое отверстие. Зато у шамана просторно. И всегда пахнет смолой.
Стеновые шесты в шаманском чуме тоже стоят по-особенному. Они высотой в человеческий рост и поставлены прямо, без наклона. А к ним под углом привязаны сводные шесты. Эти сходятся к стволу сосны и образуют покатую крышу, которой нет в обычных жилищах. И стены, и крыша покрыты летними шкурами – мехом наружу и в один слой. Жилище внутри, как и полагается, разделено на две половины, мужскую и женскую. Входной полог с полуденной стороны. В центре жилища дом огня – углубление для очага возле самых корней сосны. За огонь отвечает жена шамана, Большая Бобриха. А вот дальше за очагом, за сосной, напротив входа, у задней стены лежит плоский камень, покрытый шкурой. Это дом духов, алтарь. Кроме шамана до алтаря вообще никто не смеет дотронуться.
Еохор поглядел на алтарь. Вроде как что-то там зашуршало. Потом шум какой-то почудился уже за жилищем, снаружи. И вдруг Еохор осознал: идут к нему с важною вестью.
Однако пришёл мальчишка. Тот самый долговязый. Крыло Аиста.
– Сосновый Корень вернулся.
Шаман удивлён. Глаза вытаращил, глядит на мальчишку. Разведчиков все ждали, давно уже ждали – но почему к нему пришёл этот юноша, а не охотник, не сам Сосновый Корень?
– Крыло Аиста ещё до рассвета отправился в степь. Взошёл на Одинокий Холм, взобрался на Охотничью Сосну…
Шаман покачивает головой: откуда такое рвение у этого юноши?
Крыло Аиста поперхнулся и, как будто услышав сомнение, стал оправдываться:
– Крылу Аиста скоро предстоит посвящение. Он тоже станет охотником, он должен быть как все… Крыло Аиста хотел понаблюдать за степью, за зверями… Все так делают, готовясь к посвящению…
«Все, да не ты», – усмехается шаман, но про себя, не вслух. Вслух же говорит совсем другое:
– И что же увидел Крыло Аиста с Охотничьей Сосны?
– Разведчика увидел… Соснового Корня…
– И что?.. Где сам Сосновый Корень?
Крыло Аиста совсем смутился, даже покраснел:
– В своём чуме теперь Сосновый Корень. Он еле живой… Он полз… Его водой отпаивают.
– А что сказал Сосновый Корень? Что велел передать?
Крыло Аиста поднял глаза кверху и щёки надул. Заважничал. Сразу и не говорит, будто припоминает, будто на совете слово держит.
– Они идут, сказал… Их много.
– И всё?
– Всё, Еохор.
– Тогда ступай к Чёрному Мамонту. Скажи и ему. Потом иди к старейшине. К Бурому Лису.
Юноша вспыхнул от гордости. Долговязое лицо аж засветилось.
– Ещё скажи им, что Еохор будет спрашивать духов. Пусть ждут.
Юноша быстро ушёл. Шаман вслушался в его торопливые шаги, а потом призадумался. Как-то всё это не так. Разведчик приполз. Его нашёл мальчик. Мальчик, по сути, и принёс весть. Никогда такого не было. По-другому должно быть. Не так.
Но отступать поздно. Шаман ведь уже сообщил, что станет спрашивать духов. Мальчику сообщил. Но теперь он и вправду должен спросить.
Шаман скинул с себя всю одежку, взял в руки бубен и подошёл к алтарю. Поклонился четыре раза. Ударил. Ещё раз ударил. Ещё.
Привычное дело. Руки сами пошли. И бубен. Бубен тоже, наверное, сам. Все здесь сами, а он – где же он? Синий туман только видит, синий туман, а в нём грохот, сердце огромное бьётся, сердце всего: бум-бум-бум… Искры посыпались сквозь туман.
Еохор запел. Его песнь не такая, как поют люди. Особенная. И слова не такие. Он поёт горлом. Он поёт всем свои существом – и от резких звуков уже дрожат стены. Словно ветер воет в степи. Словно катятся камни. Словно трескают скалы. Так зовёт духов. Зовёт и зовёт.
Шаман начинает дрожать. Он глубоко дышит. Перестал петь. А бубен по-прежнему бьёт.
Вот и духи явились. Не замедлили ждать. Расположились на алтаре. Знают уже, зачем звал. И Мамут тоже тут. Тот, кто нужен.
Бубен больше не слышен. Сердце не бьётся. Духи глядят в тишине. Спрашивать надо. Он должен спросить.
– Люди просят Мамута отдать им своих сыновей. Люди будут почтительны. Соблюдут все обычаи. Никого не обидят.
Молчит дух Мамут. Как гора волосатая. Ни большая, ни маленькая. Как клок шерсти. Просто дух. Повторяет шаман:
– Люди будут почтительны. Никого не обидят. Соблюдут все обычаи. Принесут дары духу Мамуту. Много даров. Дух станет доволен.
Молчит. Гора волосатая. Ни большая, ни маленькая. Но теперь хобот виден. Хобот и глазки. Опять шаман просит:
– Нельзя людям без мяса. Не вытянут зиму. Погибнут… Погибнут люди. Детей Мамута много в степи. Новые народятся. Люди будут почтительны. Соблюдут все обычаи. Пускай дух Мамут отдаст людям необходимое.
Нет, молчит и теперь. Но уже видны уши, сквозь шерсть проступили, услышит Мамут, повторить надо только ещё раз.
– Люди будут почтительны. Никого не обидят. Принесут дары духу Мамуту. Много даров. Пусть отдаст дух Мамут необходимое. Пусть не погибнут люди зимой. Все они просят его, великого духа. Вся степь просит. Отдай!
«Вся степь просит?» – услышал. «Все люди? И Который Без Бивня тоже?» Голос каменный. Трубно-каменный.
Что за Который Без Бивня? Не знает такого шаман, не может припомнить. Но слушает дальше. Нельзя пропускать.
– Пусть берут тогда люди. Пусть берут, сколько смогут. Мамонты держат крышу. Люди сами пусть держат. Пусть берут и пусть держат. Львица может помочь одинокому мамонту. Пусть берут своё люди. Сколько подымут. Пускай заберут!.. Один бивень остался, другой бивень режет…
Всё. Только синий туман. Уже даже не синий, какой-то другой, будто бы серый, какой-то тягучий, какой-то смолистый… Болит голова... Болит голова у шамана. Очнулся шаман. Болит голова. Сильно болит. Стена перед ним. Стена, покрытая шкурами. А под нею алтарь. Алтарь пуст.
Еохор отложил бубен в сторону. Оглянулся вокруг, посмотрел в полутьме – входной полог опущен, только сверху, сквозь дымовую прореху падает под углом робкий свет. А внизу у земли мерцает очаг. Еле теплится огонёк, ждёт Большую Бобриху, когда та вернётся, чтоб подкормить. Тишина. Никого не слыхать. Духи ушли. Сквозь прореху ушли. Люди боятся приблизиться, люди за пологом, люди – там, с другой стороны. И Большая Бобриха там, вместе с ними.
А на этой стороне у шамана болит голова. Ему хочется спать. Хоть немножко нормально поспать. Как все могут спать. Все кроме него. Просто прилечь и дремать. Просто лечь на лежанку. Пускай люди ждут.
Он должен подумать. Подремать и подумать. Поставили духи задачу. Слишком много задач. Слишком много.
Пускай люди ждут.
****
Сосновый Корень очнулся.
Странное дело. Он не спал две ночи, он так много пробежал, кажется, целых полстепи, а вот и сейчас ему не уснуть. Ведь не старик же он. Хочется действовать. Затачивать наконечники, готовиться к охоте, обсуждать, кто как нападёт – скорей бы уж это всё было, скорей бы. Но затачивать наконечники сейчас как раз нельзя. Ничего делать нельзя, что может выдать людской замысел. Только ждать. Ждать, что решит шаман и что скажут старейшины. Сосновый Корень об этом знает, как и все. Он закрыл глаза, попытался ни о чём не думать, просто уснуть – и тут же появился ворон. Тот самый ворон начал каркать: «Карр – карр – каррр». Сосновый Корень подумал: «Как долго он каркает. Как-то не так», – и ворон тотчас исчез. Осталась тишина.
Но тишина длилась недолго. Из стойбища донёсся женский смех, Сосновый Корень вспомнил о жене и сразу же улыбнулся. Он всегда улыбается, когда думает о жене, если только никто посторонний не видит его улыбки, как сейчас. Нельзя другим этого видеть. Не полагается. А женой он доволен. Очень доволен. Она – красивая. Она – самая лучшая. Как весна в степи завораживает. Она… Сосновому Корню даже становится стыдно. Стыдно своих собственных мыслей. Не пристало так думать. Он же охотник, а не какой-нибудь соловей… Хотя, если б он умел петь, как соловей, он бы спел Игривой Оленухе, когда никто не слышит, непременно бы спел. Вот бы та обрадовалась. «Ух!» Сосновый Корень даже раскрыл глаза и повторил: «Ух!» Повторил вслух, так что весь чум услышал, наверняка – и он улыбнулся опять: пускай слышит. Чума он не стесняется. Они здесь живут и радуются друг другу. А чум это видит. Всё видит… Пусть видит.
Снаружи послышались лёгкие шаги, и Сосновый Корень встрепенулся. Он не может ослышаться. Её шаги он узнает всегда. Отличит ото всех. Его жена возвращается.
Полог чума откинулся, Игривая Оленуха пробралась внутрь. От неё сразу же пахнуло радостью, радостью и весельем, она… она красивая, она – самая лучшая. Самая самая! Сосновый Корень не может глядеть на неё без улыбки, когда не видят другие. Когда можно не стесняться. Сейчас как раз можно. Они только вдвоём. Они у себя .
Она сразу даже и не заметила, что он не спит. Но вот встретились глаза – и всплеснула руками:
– Так охотник очнулся. Тогда ему пора на совет, – как будто она не знает, что совещаются старейшины и вожди, а её муж пока что простой охотник, молодой охотник, который очень её любит…
– Разве звали Соснового Корня?
– Мог бы и сам пойти. Он же весть принёс. Такую важную весть. Без такой вести и шаман ничего не придумает.
Сосновый Корень молчит. Не знает, что сказать. Вроде как не о том жена разговор повела. Лучше промолчать. Но её не проведёшь.
– Так охотник не спит? Размышляет о предстоящей охоте?
– Нет. О жене размышляет. – Сосновый Корень не может больше прятаться. Улыбается. Но жена вроде как недовольна. Чем?..
– А чего о жене размышлять? Жена новости принесла, – Игривая Оленуха кажется не замечает его улыбки. Всё же в чуме темно без огня.
– Львиный Хвост заглядывается на Чёрную Иву, – сообщает свою новость жена, и Сосновый Корень перестаёт улыбаться. Что же это за «новость»? Женские сплетни. Не пристало ему это слушать. Не полагается.
– Женщины болтают как сороки, – Сосновый Корень не хочет обидеть жену, но ведь нужно же ей показать, что она не права, что не дело она говорит, не о том. Но она обижается.
– Сами вы как сороки. «Карр – карр», – она каркает как ворона, деланно каркает, и Сосновый Корень не может понять столь быстрого перехода. Что же он такого необычного сказал? Чем её разозлил? Чем?
– Не каркай так громко. Люди услышат.
– Люди? Пусть слышат. Что эти люди? Бегают за шаманом толпой. Разговор явно идёт не туда. Сосновый Корень ничего не может поделать, не бить же ему жену, как другие, он о таком и помыслить не пытается, однако его жена опять не в духе, но почему так быстро, что же он такого сказал?..
– Вот и Сосновый Корень бегает за шаманом. Как маленький мальчик. Шаман, шаман… А что вы без шамана?
Сосновый Корень даже испуган. Его жену понесло. Опять понесло. Такое бывает. Говорит несуразное. Пускай выговорится. Лучше молчать. Не раззадоривать.