Текст книги "Две жизни в одной. Книга 1"
Автор книги: Гайда Лагздынь
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 45 страниц)
Гайда Рейнгольдовна Лагздынь. ДВЕ ЖИЗНИ В ОДНОЙ. Книга 1
ЧЕРЕЗ ПРИЗМУ ВРЕМЕНИ
Под высокой яблоней, в окружении кустов смородины, сижу в широком садовом кресле, освещенная лучами заходящего солнца. Вереница мыслей, словно в штопоре, то медленно, то с ускорением вращается вокруг тела.
Эта неожиданно возникшая эфирная капсула не выпускает меня из своих объятий. А воспоминания, взяв в плен всю мою сущность, требуют свободы, стремятся вырваться из глубин памяти, слиться с историей, с душами живших и живущих людей. Что это? Неосознанный толчок к письменному столу? К написанию биобиблиографической повести? Почему решилась взяться за очень нелегкий труд? Зачем? Снова и снова задаю себе этот вопрос. Ведь написано столько детского, легкого, в состоянии светлой радости? Я могу это и сейчас делать. Мое творчество для детей востребовано, публикации в крупных московских издательствах измеряются несколькими десятками тысяч экземпляров, а число издательств приближается к двум десяткам.
Почему, перед закрытием занавеса на сцене своей жизни, начинаю вспоминать свои прожитые годы, наполненные бедами, горечью, страданиями, взлетами и разочарованиями? Вспоминать тех людей, с которыми сталкивали события? Оценивать поступки свои и других людей? Что является движущей силой в написании воспоминаний на исходе жизненных человеческих возможностей? Рассказать дочерям, внукам о себе? Передать опыт, знания, информационно– исторические сведения будущему поколению? А может быть, мною движет тщеславие? Стремление оставить след на земле? Но, по сути, там тебе это будет совсем не нужно. Так стоит ли уничтожать, истреблять оставшееся время на долгие часы единения с ручкой, с листами бумаги, на чувствительные переживания? Не лучше ли наконец пожить жизнью нормального человека?
Так нет же! Опять в кабалу. Да еще в какую сложную!
Я никогда не вела дневников, пишу по памяти, в которой начали образовываться трещины и пустоты. Бесконечно перелопачиваю свой пухлый архив. И еще удивляюсь, как из дальних уголков мозговых полушарий, где нервные клетки каким-то образом сохранили записи прошлого, вдруг выплывает давно забытое! И еще я сделала для себя интересное открытие. Как-то надумала я записывать поговорки, которыми пользуюсь в своей жизни. Что происходит? Если не успеешь эту поговорку зафиксировать на бумаге, она ускользает, будто кто-то усасывает ее назад, возвращает в хранилище.
И поговорку какое-то время не помнишь. Но в нужный момент, как говорят, по делу, она вдруг проявляется в разговоре. Я насчитала и записала более четырехсот пословиц. Если же попросить меня вспомнить, то и двух десятков не наберется. Удивительно таинственный наш хранитель – мозг, словно компьютерный процессор.
Зарывшись в огромное количество рукописей, рецензий, статей, документов, прошений, вновь перечитывая автографы писателей в подаренных книгах, я словно заново пережила свою жизнь, становясь не только участницей, но и свидетелем, смотрящим на себя со стороны через призму времени. Такой отстраненный взгляд позволяет рассмотреть и проанализировать свою личную жизнь, сделать, пусть запоздалые, выводы, дать оценку своим поступкам. Мы ведь порой не знаем даже самих себя. И я поняла: это и есть основная сила, которая привела меня к желанию написать биобиблиографическую повесть.
Кто я?
– Кто такая Гайда Рейнгольдовна Лагздынь? Как она оказалась в нашем городе? – на одном из совещаний воспитателей спросила у своей коллеги молодой специалист из поселка Мамулино. – Столько у нее книг не на латышском, а на русском языке?!
Этот мимолетный разговор ненароком передала мне одна из старейших заведующих детским садом, знавшая мое творчество многие годы.
– Вы мало о себе пишете, вернее, совсем не пишете! – добавила она.
Ничто меня так не взволновало, как эти слова: «...оказалась в нашем городе».
«Давно оказалась в моем городе, тогда, когда вас еще и на свет не планировали!» – мелькнула тогда сердитая мысль. А действительно, кто я? Своя среди чужих? Или чужая среди своих?
После этого микроразговора во мне окончательно вызрело давнишнее блуждающее желание написать о себе. Рассказать о том времени, в котором я жила, написать о людях и событиях, сопровождавших нас, жителей XX столетия, о немногих, но еще успевших вместе со мной шагнуть в новый XXI век, написать о ныне живущих. Я постараюсь ответить на вопросы. Возможно, кому-то это будет интересно.
Глава 1. МНЕ БЫ АНГЕЛА В ДОРОГУ
Зарубинки памяти
Открываю глаза, вижу что-то белое и прозрачное. В испуге замираю. Итак, установлено: я обнаружила себя в детской кроватке. Мне два года. Испугавшись белой кисеи, наверное, поняла, что существую. Затем шрам на правой щеке около рта. Рубчик совсем маленький. Боли не помню. В памяти только качающаяся доска с запахом сосновой смолы. Эти мгновения, островки памяти, живут во мне. Прошлое – большой сон с просыпанием и засыпанием. Чем дальше в жизнь, тем сны воспоминаний короче, зарубинки памяти шире. Появляются краски.
Лето 1933 года
– Мама, я поехала на дачу! – ничего не подозревающая мама выпускает меня из квартиры на широкую, как мне кажется, каменную лестницу.
Наш дом стоит на Прядильной улице. Это недалеко от Садовой. Но я еще не знаю, как называется наша улица и что она близко от Садовой. Я даже не знаю, что живу в Ленинграде, что наступил тысяча девятьсот тридцать третий год. Я просто собралась на дачу. Туда надо ехать поездом, поэтому я отправляюсь на вокзал, бодро шагаю по переулку и выхожу на широкий проспект.
На проспекте стоит милиционер. На милиционере белая рубашка, на голове забавный белый котелок, в руке – палочка. Дядя в белой рубашке размахивает полосатой палочкой. Мне очень хочется погладить палочку, и я направляюсь к дяденьке милиционеру. Вокруг меня толпятся незнакомые люди, все громко о чем-то говорят.
Память оставила очень приятные зарубинки. Большая комната, много игрушек. Меня угощают конфетами. Кто-то говорит: «Какой милый ребенок». Кто-то спрашивает: «Почему глазки не моешь? Смотри, какие они у тебя черные!»
– А как их мыть? – удивляюсь я.
– С мылом, конечно! – смеются взрослые.
– С мылом не хочу! Щиплет, – заявляю я. – И вообще, когда буду большая, никогда не пойду в баню. Я не люблю, когда мне моют голову с мылом.
Потом появилась мама. Она плакала и смеялась. Потом пришел папа. Он тоже смеялся. Все смеялись.
– Тогда почему за меня надо платить штраф? – спрашивала я папу. – Я ведь себя хорошо вела?
– Надо, – вздыхала мама.
– «Вот, наверное, почему мама плакала», – думала я тогда.
Домашние дела
С самого утра мы с братом Феликсом заняты делом. Нам помогает сосед Вовка. Брат старше меня на два года. Вовка старше Феликса на год. Но сколько кому лет, я не знаю. За нами вприпрыжку по квартире бегает кот Фонтанчик. Назвали мы его так потому, что нашли около Фонтанки. Котенок был мокрым и дрожал. А еще он был ничей. Теперь Фонтанчик – целый Фонтанище! Он очень умный. Сам в кухне из крана воду пьет. Но сегодня нам не до Фонтана. Мы моем полы. Разорвав тряпку на куски, мочим их в кухонной раковине и таскаем сочные капающие комки по длинному коридору в комнату. Когда кругом стало мокро, пришла мама. Мама всплеснула руками и стала нам помогать. На другой день папа искал свои вещи. Мама кивала в мою сторону: «Дочь спроси, вчера убиралась». «Ах, дочь!» – восклицал папа и отодвигал комод. Он знал, что все «лишнее» – там. Зато на столе, напротив каждого стула – стопка книг, журналов и газет.
У нас две комнаты. В маленькой – наши кровати. Там стоит еще круглая печка и отгорожен угол для игрушек. Игрушек у нас много.
И почти все сделал папа. Папа работает на заводе. Во дворе говорят, что он похож на врача. «У него такое аристократическое лицо! – говорит Аликова мама. – Он всегда такой подтянутый и при галстуке!» Наш папа соглашается с Аликовой мамой. Он говорит, что «Путиловский завод – завод потомственных аристократов!» Только наш папа там работает не доктором, а фрезеровщиком какого-то высокого разряда. Он у нас – стахановец.
Папа сделал и большой деревянный дом. Дом почти с меня ростом. Через дверь свободно можно провести любую куклу. В комнате у кукол стоят кровати, стол, стулья. Их тоже сделал папа. А еще у нас есть танк и машина. На танке мы катаем друг друга по квартире, а на машине перевозим разные вещи. В большой комнате старая кушетка. Из нее торчат пружины. Но это не мешает мне укладывать кукол. Кукол много, некоторых мы сделали сами. Из тряпок сшили руки, ноги и туловище с головой. Кукла набита опилками. Опилок на заднем дворе сколько хочешь. Почти каждый день жители нашего большого дома пилят дрова для печек.
Первомайская демонстрация
Колонна демонстрантов останавливается на Садовой. Я сижу на плече у папы. В руке у меня флажок, на отвороте воротника пальто – красный шелковый бант. Рядом со мной плывут знамена. Колышется красное море. Потом я шагаю рядом с папой. Ботинки у папы большие, широкие. Вокруг одни ноги в туфлях, сапогах, торгсинках. Кроме ног, бумажных цветов и фантиков, валяющихся на булыжной мостовой, я ничего не вижу. Снова прошусь к отцу на плечо. Колонна движется то быстро, то медленно. Вот прошли Гостиный двор. В Гостином дворе продают игрушки. Клоун по имени Би-ба-бо теперь живет у нас. Затем шагаем по Невскому проспекту. Все наши ребята знают эту большую, широкую, с огромными красивыми домами улицу. Папа рассказывал, как они, балтийские моряки, во время революции шли по проспекту от Невы до Смольного. Мой папа в Смольном видел Ленина. Он участник революции. Потом праздничная колонна остановилась. Кругом пели, плясали, дети и взрослые ели ромовых баб, сосали разноцветные леденцы, лизали мороженое с круглыми вафельками.
На даче
На даче мы живем в небольшой комнате. В комнату можно попасть только через чердак. Хозяйка дома, тетя Луша, живет внизу под нами. Я лежу и болею. Толстый доктор в белом халате осматривает меня: «Желтуха, – говорит доктор. – Нужен покой и никаких резких движений. Хорошо бы положить в больницу».
Я никогда не лежала в больнице. Слово «больница» звучит загадочно. Хочу в больницу. Кровать, на которой я лежу, никелированная. На спинках – большие блестящие шары. Эту кровать тетя Луша купила у какой-то монашки. Сетка у этой кровати замечательная. Если подпрыгнуть, высоко подлетишь. Как только остаюсь одна, начинаю скакать. А еще я люблю смотреть в большие никелированные шары. Я вижу толстые губы, нос, щеки, худеющие к ушам, а сейчас и желтые глаза. Ну и пусть желтые! Я хочу еще больше пожелтеть, чтобы меня положили в больницу. Но в больницу меня не кладут. Скоро я делаюсь здоровой.
На даче нам с братом весело, даже тогда, когда идет дождь. Мы висим на заборе и смотрим, как Сенька, наш сосед, ковыряется в земле. Нас Сенька не видит.
– Петька! – кричит Сенька своему старшему брату, сидящему на крыльце. – Что это червяки повылезали из земли? Гляди, какие толстые!
Сенька смотрит, как ползет червяк. Червяк изгибается, делается тонким и розовым.
– Во! – кричит Сенька. – Вот это гимнаст!
Сенька наклоняется над червяком, пытается взять его веточкой. Червяку такое обращение не нравится. Он становится коротким, свертывается кольцами. Теплый летний дождь, словно его пролили сквозь сито, льется на землю, на нас, на нахохлившегося Сеньку. Дождь кончился, небо просветлело.
– Петька! – кричит Сенька. – А червяки в землю уходят. Я теперь знаю, почему дождевых червей называют дождевыми! А ты?
Брат Петька ничего не слышит. Закрыв уши ладонями, он с жадностью читает книжку.
– Сенька! Петька! – не выдерживаем мы. – Айда по лужам!
Мы шагаем по мягкой песочной дороге и босыми ногами шлепаем по теплой прозрачной воде. Брызги летят во все стороны. Мы подпрыгиваем и топаем сразу двумя ногами. Здорово!
За деревней маленький круглый пруд. Там водятся тритоны и лягушки. Тритоны похожи на ящериц. Только ящерицы живут на суше, а тритоны всегда в воде. Однажды мы наловили целую трехлитровую банку тритонов. Банку оставили на ночь в саду на столе. Утром почти все тритоны сдохли. Мадам Котэ взяла и выбросила всех тритонов в яму.
Мадам Котэ – это мама девятилетнего Терентия. Все взрослые почему-то так ее называют. Наверно, потому, что она ходит в длинном платье и носит на носу пенсне. Мне было жалко тритонов, и я заплакала. Терентий сказал: «Брось реветь!» и предложил идти на пруд ловить лягушек.
Около пруда Терентий разжег костер. Три лягушки, выпучив глаза, сидели у Терентия в банке. Когда костер стал догорать, Терентий разгреб его и кинул одну лягушку на раскаленные угли, затем бросил вторую и третью. Лягушки сначала прыгали, потом замирали и раздувались. Терентий палкой выкидывал жареных лягушек в пруд. По гладкой воде плыли надутые коричневые сухари. Мне стало до тошноты дурно. Я снова заплакала.
– Дура, – сказал Терентий, – жареных лягушек не видела? Хочешь тигра покажу?
– Жареного?
– Совсем сдурела. Полосатого!
– Полосатого?
– Как положено. Он у нас в погребе сидит.
Мы подошли к дому Терентия, поднялись на веранду. Мадам Котэ сидела за роялем, играла и пела. Дядя Коля, муж мадам Котэ, стоял посреди комнаты и сердито говорил: «Когда ты, Катька, за дело возьмешься? Грязь кругом, а ты романсы распеваешь. Сварила бы хоть картошки! Эх! Зря я не женился на простой девахе. Она бы и щи варила, и Терентия бы воспитывала. Растет оболтусом!»
– Тихо, – сказал Терентий, – наш партизан опять шумит.
– Почему «партизан»?
– Он в гражданскую тут партизанил. Потом женился на дочке помещика.
– На твоей маме?
– На моей ма-мА! И дом наш – помещичий.
– А почему ты – оболтус? – спросил Сенька.
– А где тигр? – вспомнила я.
– Пошли. Вот здесь, – показал Терентий на окно с решетками. Мы прильнули к стеклу. В погребе на земле лежал полосатый тигр.
– И правда тигр! А чем вы его кормите?
– Да ничем, – ответил Терентий, – и совсем это не тигр. Тигр давно сдох. Это его шкура. Отец туда бросил. В ней много моли.
С вечерним поездом должен приехать папа. Папа всю неделю живет в Ленинграде, работает на заводе, а на воскресенье приезжает на дачу. Из окна нашего дома хорошо видна дорога. Здесь у нас с братом наблюдательный пункт. Красное солнце еще высоко висело над землей, когда вдалеке прогудел товарный. Значит, скоро придет папа. Мы сидим у окна, смотрим на дорогу.
– Что это с дяденькой? – воскликнул Феликс.
Вдоль забора бежал мужчина, размахивая портфелем и отбиваясь от чего-то невидимого. Временами он бросался на землю и начинал кататься, беспомощно махая портфелем.
– А вон и папа! – крикнула я.
Отец тоже как-то странно прыгал, словно пытался ускользнуть от кого-то. Его большое крупное тело извивалось и дергалось. Вот он подскочил к калитке, влетел в дом.
– Что с тобой?! – закричала мама. – Кто тебя так? Следом за отцом в дом вбежал мужчина с портфелем.
– Помогите, я ничего не вижу! – сказал мужчина. Лицо у него – сплошная красная подушка. И у отца левый глаз заплыл.
– Пчелы! Целый рой налетел! Откуда только он взялся?
А взялся этот рой из улья дяди Коли. Старая пчелиная матка покидала свой дом, оставив его молодой хозяйке. Дядя Коля это прозевал, не успел старый рой изловить сеткой. Вот пчелы и налетели на мужчин, и все потому, что те несли сладости. На другой день и меня укусила пчела. Я, как сказали мальчишки, окривела. Сначала было больно и неловко смотреть одним глазом. Когда боль прошла и я привыкла, глаз открылся.
С утра пусто и уныло. Мама с Феликсом уехали к зубному врачу. Терентий с дядей Колей работают в саду. Сенька с Петькой куда-то исчезли. На улице жарко, ярко светит солнце, но мне скучно. В кармане у меня пять копеек на мороженое. Мороженое продают у вокзала. Я отправляюсь путешествовать. Заблудиться в деревне трудно. Одна главная улица, на которой мы живем. И еще несколько боковых. Я храбро шагаю по дороге, сворачиваю в переулок, иду вдоль домов с красными клумбами. За огромным палисадником – церковь. В широко раскрытую тяжелую дверь входит женщина. Я шмыгаю следом. В церкви прохладно, чем-то пахнет. Стены все разрисованы. Отовсюду на меня смотрят большие круглые глаза. Я запрокидываю голову и чуть не сталкиваюсь с дяденькой. Он в высоком колпаке, в блестящем фартуке. В руке на трех цепочках висит чаша, из которой идет дым. Дяденька что-то бормочет и размахивает дымящейся чашей. В испуге я прячусь за широкую юбку женщины. Потом смелею. Вот дяденька зашел за большой ящик (его никто не видит, кроме меня) и плюнул.
– Это – поп? – шепчу я.
– Батюшка, – отвечает старая женщина.
– А почему он плюется?
– Охальный он у нас, – тихо отвечает женщина.
– А что такое охальный?
Женщина молчит.
На середине церкви стоит деревянный ящик – гроб. Рядом с гробом, в черной накидке, цыганка. В гробу мальчик – цыганенок, чуть постарше Терентия. Мне кажется, что мальчик просто спит. Я даже попробовала дернуть его за рукав.
– Нет, деточка, он не встанет, – печально говорит цыганка. – Он навечно уснул.
Я выбегаю из церкви на солнечный свет и несусь к вокзалу.
– Тетенька, мне цветов для мальчика. Он в церкви лежит. Вот деньги! – я протягиваю торговке пятак. Старая женщина как-то странно смотрит и дает мне целую охапку белых астр.
– Вот возьми...
Из глаз старушки почему-то текут слезы. Я бегу в церковь, молча кладу цветы на грудь цыганенка. Женщина в черном крепко прижимает меня к себе.
– Пусть горе минует тебя, – шепчет цыганка, – будь счастлива, прощай.
Мне больше никуда не хочется идти. Я спешу домой к тете Луше.
Кстати...
Позднее, где-то в 60-е годы, я написала свое первое большое стихотворение, связанное с детскими воспоминаниями о селе Тайцы, что под Ленинградом.
Далекое детство
Далекое детство виденьем забытым нет-нет да вернется ко мне,
а если терзают мне сердце сомненья, цыганка приходит во сне.
Склонившись, роняя тяжелые пряди, монисты рукой теребя,
тихонечко шепчет и волосы гладит: «Пусть горе минует тебя».
Закатного солнца зловещие блики сжимают в ладони пятак.
Старушка седая букетик гвоздики дает мне у церкви без денег, за так!
Гвоздики, лишь знавшие солнце, легли на мальчишечью грудь.
За гробом ушла, с одинокою болью, цыганка в неведомый путь.
А я, как сиротка, прижавшись к осинке, гляжу растревоженно вслед.
Не те ли, забытые с детства, слезинки открыли поэзии свет?
(Сокращенный вариант)
Ленинград. Наша семья в составе папы, мамы, меня и брата живет на улице Прядильной в доме №20 в квартире 50. На углу – булочная, за углом – Садовая, на ней – сквер. Раньше здесь был базар, а до него – церковь. Но я ее помню смутно. Вот и все.
Мадам Тю-лю-лю
Сегодня мы с подружкой Нонкой при деле. Сначала сидели в нашей квартире и кидали в окно разные вещи. Колька и Вовка стояли внизу и ловили. Нам было интересно дарить вот так – через окно. Мальчишки складывали вещи в кучу и кричали: «Кидай еще!» И мы швыряли.
Когда куча стала почти с Кольку, во двор пришла тетя Дуся, наша дворничиха, и велела «немедля стащить все обратно». Но так как Колька и Вовка исчезли, нам с Нонкой пришлось таскать вещи самим на пятый этаж. Это было совсем неинтересно, но ослушаться тетю Дусю у нас никто не смел. Она не только подметала двор, улицу, закрывала ворота на ночь, но и следила за ребятами. Она была нашим дворовым воспитателем.
Пока мы таскали вещи, мамина меховая горжетка оказалась на Нонке, Нонка притащила из дома бабушкину сумочку, обшитую бисером по бархату, и черную шляпу с вуалью. Говорят, под вуалью не видно лица. Но Нонка меня сразу узнала и посоветовала загримироваться. В это время появились Вовка и Колька. Грим отыскали у Кольки. Колькин папа был художником, рисовал рекламы для кино. Кисти Колька нашел сразу, а вот краски пришлось размачивать. А так как Колькин папа был художником, рисовал Колька. Получилось ничего, если смотреть через вуаль.
– Теперь, – сказал Колька, – тебе нужны туфли на каблуках.
Туфли Колькиной сестры были великоваты, поэтому в острые носы мы сунули свернутые кожаные тапочки.
– Мы тоже нарядимся, – сказал Вовка. – Мой папа в заводском клубе спектакли разыгрывает. Сейчас принесу.
Колька надел черный длинный сюртук, задние полы которого свисали почти до земли, в руки взял трость с львиной головой. Вовка напялил на голову черный блестящий цилиндр. А чтобы цилиндр не сползал на нос, Вовка запихнул в него мамин головной платок.
– Не сидеть же дома, раз нарядились! – сказала Нонка.
– Факт! – поддакнул Колька, опираясь на львиную голову.
Через двор прошли благополучно. Тети Дуси во дворе не было. Наверно, своего Леньку спать укладывала.
В подворотне к нам привязался Шарик. Вовка вытащил из кармана веревочку, пристроил Шарика к Нонке.
– Будешь «дама с собачкой», как в папиной пьесе! – заявил Вовка.
Шарику наша затея явно нравилась. Он вилял хвостом и не сопротивлялся. На улицу вывалились чинными парами и направились к скверу.
Черная вуаль мне мешала, но больше мешали тапочки. Они все время вылезали из туфель. Приходилось останавливаться и запихивать их обратно. Глаза начинало пощипывать. Зато Нонка все время хохотала. Малиновые щеки ей совсем не мешали.
Сквозь вуаль я все-таки заприметила на углу нашей улицы тощую старушку, которая приседала и приплясывала. Мы подумали, что ей плохо, и хотели помочь, но из беззубого рта послышалось клокочущее похихикивание и побулькивание. Мы испугались и прибавили шагу. Два парня, показывая в нашу сторону, били друг друга по плечам и гоготали, как гуси, которые жили у тети Луши в Тайцах. Тетенька махала нам рукой и что-то объясняла ребенку. Девочка, чуть постарше нас, почему-то приседала, водила плотно сжатыми коленками и кашляла. Она, наверно, подавилась?
Шарик заволновался, задергался на веревке, но не залаял, сдержался. А вот и сквер. Мирная жизнь его ничем не нарушена. Наша компания вступила на дорожку. Глаза щипало все больше и больше. Я откинула вуаль. Нонка посмотрела на меня и села на скамейку. Шарику я явно не понравилась. Он зарычал и вцепился в бархатную сумочку, шитую бисером. Я тоже зарычала и хватила Шарика по морде свалившейся туфлей. Нонка потащила разъяренного Шарика по дорожке сквера. Шарик громко лаял. Меховая горжетка сползла с Нонкиного плеча и мешала ей справиться с развоевавшимся псом.
– Шарик! – вопила Нонка. – Это же моя подружка!
Колька и Вовка растворились в кустах. В колясках проснулись младенцы. Взрослые обступили нас плотным кольцом, с интересом рассматривая меня и Нонку. Один старичок, сухонький, как прутик из тети-Дусиной метлы, изрек:
– Произведения искусства конца XIX – начала XX веков. Не пойму только, зачем ресницы нарисованы до виска? А тени у глаз? Мэри Пикфорд! Лия де Путти? Или Ната Вачнадзе? Кто художник-гример?
– Колька! – крикнула Нонка. – Проявись?!
Кусты дрогнули, но не расступились. Колька не проявлялся. Он явно боялся профессиональных вопросов.
Количество любопытных росло. Шарик не выдержал, оборвал веревку и кинулся прочь. И тут примчалась тетя Дуся. Схватила меня и Нонку, потащила из сквера на родную Прядильную улицу. Сзади, путаясь в полах пиджака, торопился Колька. Он нес все, что мы растеряли. Вовка с независимым видом тащил свой цилиндр и Колькину трость с львиной головой.
На другой день Колька заявил во дворе:
– Эх! Все из-за меня! Не тот растворитель взял.
– Конечно, – добавила Нонка, – щеки слишком малиновыми были. Еле с мамой отмыли. В следующий раз сделаем выход классическим!
Но мне хватило и одного, неклассического. Ребята еще долго дразнили нас во дворе. Нонку – «Дамой с собачкой», а меня – «Мадам Тю-лю-лю».
Генка-артист
Генка – сын тети Маруси. Все взрослые говорят, что Генка будет артистом. Живет Генка в большой коммунальной квартире с огромной кухней и задним выходом во двор. Раньше здесь жили буржуи. Теперь в одной комнате – Генка с матерью, в другой – дядя Федя с дочкой Катей. За углом длинного коридора комната бабы Мани-активистки и деда. Дальше – комната Фроси и ее непутевого мужа. Еще дальше – Ангелины– Фифочки. Ангелина всегда говорит: «Геночка, ты так громко топаешь! Будто полк солдат по коридору марширует». А Генка, не зная, что Фифочке это не нравится, старается топать еще сильнее. Полк есть полк.
Так вот, мы не согласны со взрослыми. Разве Генка – артист? Он – вредитель. Вчера Генка в своей комнате разжег костер из книг. По радио часто поют: «Мы отбили Димитрова, осталось Тельмана отбить!» В этой песне говорится о том, что фашизм не должен распространиться по Европе, что надо освободить коммунистов-антифашистов из тюрем.
Я, как и все, слушаю радио. Огромное черное ухо висит высоко над полом. Даже брат, а ему уже семь лет, не может дотянуться. А так хочется посмотреть, кто там говорит и поет. У Генки в комнате тоже висит такое же черное ухо. Так вот, Генка нам заявил, что он – антифашист и потому будет сжигать нехорошие листовки. Генка разорвал несколько книг и стал палить листки прямо на полу. Когда загорелся паркет, стало много дыма. Генка испугался, влез под кровать. Мы с перепугу выскочили на балкон. Дядя Федя первым почувствовал запах дыма. Костер погасили, только вот черная дыра посреди пола осталась.
– Какой был паркет! – сокрушалась баба Маня-активистка. – Дореволюционный!
– Буржуйский паркет, – ворчал дед бабы Мани, – но сейчас это народное добро, его беречь надо. Эх ты, антифашист!
– Нет, не быть Генке артистом, – решили мы во дворе. – Вредитель он народный!
Старый двор
Любимым местом наших сборов был старый двор. Это очень узкий двор между нашим домом и высокой кирпичной стеной. На заднем дворе – помойка, сараи. Здесь в отбросах роются бездомные кошки и собаки. Мы усаживаемся в другом конце двора – около поленниц дров. На козлах, на которых пилят, как всегда, восседает Вовка. Все рассаживаются на полешках, и кто-нибудь начинает рассказывать.
– Вот сущая правда, – уверял нас Вовка. – Было это с моим дедом, мамка рассказывала. Меня еще на свете тогда не было. Жили они в Белоруссии в деревне. Жили бедно. Земли мало, детей куча. Раз на чердаке дед нашел колдовскую книгу и решил у черта денег занять. В ночь под праздник Ивана Купалы зажег дед Костюк свечку, раскрыл книжку на нужной странице, где написаны всякие колдовские заклинания, стал ждать полуночи. Сидит и думает: «Заложу черту душу, получу денежки, куплю землицы – и заживем». Только так подумал, как вдруг зашумело, загремело, и что-то непонятное стало входить в избу, сердце деда сжимать. Испугался дед, захлопнул книжку. Кто-то охнул, застонал, затопал в сенцах. Свечка погасла. Все стихло.
Прошел год. Еще хуже живется деду Костюку. Помещик последнее зерно за долги взял. Опять решил дед попытать нечистую силу. Снова наступила ночь под праздник Ивана Купалы, снова зажег дед свечку, раскрыл колдовскую книжку, и снова взяла его оторопь; свернул все, лег спать. Наутро глядит, а на столе лежит книжка вся порванная. Листы, где написано, как вызывать нечистого духа, вырваны. Одни огрызки бумаги торчат из книжного корешка. Через несколько дней и сама книжка исчезла. Сколько ни спрашивал дед бабку, детей, куда подевалась книга, никто не знал.
– Все враки! – заявил тогда брат. – Что гремело, то, может быть, гроза начиналась. В июле часты грозы. Или кошка в сенцах за ведро задела. А книжку могли в печку бросить для растопки. Сам говорил: «Детей куча». Вот какой-нибудь артист, – Феликс кивнул в сторону Генки, – и сжег колдовскую книженцию.
– А я вам что расскажу! – от нетерпения Нонка аж красной сделалась. – Моя мама Настя в гражданскую, ей тогда семнадцать лет было, накопила денег. Все грибы да ягоды продавала. Решила обнову справить – купить платье. Пошла на рынок. Дорогой в булочную заглянула. Запах нэпмановского хлеба – на всю улицу. Увидела белую, пышную, душистую булку, обо всем забыла, двумя руками ухватилась. А когда сунула руку в карман, чтобы за булку уплатить, там было пусто. Беспризорники кошелек утащили. Плакала мамка страсть как. Ни платья, ни булки.
– А наш папка на флоте служил, – однажды начала и я свое повествование. – Он балтийский моряк. Сначала он в Латвии жил, в городе Риге. Во время революции пошел за красных. Его раз белые хотели расстрелять, уже к стене поставили, спрашивают. А он молчит, решил лучше умереть, чем предать. Хорошо, что наши наступали, папку отбили. Я сколько раз его спрашивала: «Почему тебя ни разику не ранили?» А он смеется: «Как увижу, что пуля летит, пригнусь или в сторонку отойду». Он у нас веселый. На заводе работает. Ему на Невском квартиру буржуйскую давали, отказался. Говорит, что в рабочем квартале сподручнее.
– И правда, здесь хорошо. Немного темновато от этой стены, потому днем в комнате солнца нет, как будто вечер, – Вовка пнул ногой кирпичную стену, которой, казалось, не было конца. – Так строили, от пожара береглись. Айда на передний двор! В войну играть будем!
– Выходите! – кричал Вовка. – Выходите, будем в войну играть!
– Счас! – отвечали из окон десятки ребячьих голосов.
Со всех концов двора, похожего на глубокий колодец, с визгом и гиканьем несутся ребята. Так бы и играли целый день. Только взрослые нас не понимают. Скоро будут звать: кто просить, кто приказывать, кто уговаривать. А тетя Дуся, наша дворничиха, наша дворовая воспитательница, обязательно скажет: «Завтра еще будет день. Успеете наиграться!» Эх, тетя Дуся, тетя Дуся, наша общественная воспитательница! Знала бы, не говорила б так!
Все чаще и чаще звучит слово «война». Взрослые полны гнева. Мы, дети, тоже слушаем радио и по-детски собираемся воевать. Сейчас бы посидеть с ребятами на любимом заднем дворе, поговорить, поспорить. Многих уже нет, умерли от голода и холода в блокадном Ленинграде. Прошлого не вернешь, как не увидишь и будущего из сегодня.
Сказано по случаю...
Рассказ Вовки – это рассказ моего белорусского деда Константина, а Нонкин – моей мамы о событиях в Белоруссии.
Печаль
У нас в доме печально. Почему-то плачет мама. Брат увязывает вещи в узлы. Почти каждый день на «черном вороне», больше ночью, увозят кого-то из соседей.
– А где папа? – спрашиваю я. – Ушел на работу и не вернулся?
– Ничего, дети. Папа наш – честный человек, настоящий коммунист. Произошла какая-то ошибка. Разберутся. А пока надо ехать.
«Куда? – думаю я. – Ехать без папы? Бросать друзей?» Приходит тетя Леля. Ее сын Алик на железном танке, что сделал наш папа, увозит игрушечный деревянный дом. Грузчики уносят наш новый буфет.
– Не с собой же везти? – оправдывается мама. (Только начали вроде скарбом обзаводиться.) – Ехать далеко. Сами не знаем, где жить будем.
Какая-то тетенька берет обои.
– Почему она их взяла? – возмущаюсь я. – Разве мы не будем оклеивать стены? Сама говорила, что лучше жить стали.