Текст книги "День жаворонка"
Автор книги: Галина Демыкина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
– А глаза?
– Что глаза?
– Я принесу тебе зеркало, дьявол косой. От тебя актеры шарахаются. Тонька тебя как чумы боится. «Тонечка, если вас не затруднит, дорогая, вспомните, что вы делали, когда пять… нет, простите, десять раз репетировали эту сцену. Напрягитесь, моя радость». И она деревенеет.
– Это в ней есть.
– Что?
– Деревянность. Ничего, Володька, мы с тобой еще снимем настоящее. По первому классу.
– А это тебе не нравится?
Юрий удивился вопросу. И понял, что Володя работает в полном и искреннем упоении и что он, Буров, не должен, не смеет сбивать его. Да и миф о том, что снимается отличный фильм, развеивать не следует. Пусть будет первая категория, прокат, слава, деньги, интервью, приглашение на штатную работу, новый заказ, новая квартира, новая жизнь…
Все, все хочу! Хочу жизнь, ее мякоть, ее сок, ее ласку и тепло!.. И получу.
* * *
Тоня плохо двигалась. Не вообще, а перед камерой. Робела. Вся несвобода ее, вся деревянность выходили наружу.
Бурова это сердило. Но по-человечески нравилось: хоть кто-нибудь в этом хватком мире робеет. Потому, может быть, а вовсе не ради Вас-Васа отстаивал он ее на худсовете. Ведь когда худсовет смотрел кинопробы, всем было ясно, что эта девочка «не сечет». Юрка снял ее для кинопробы в сцене, где Вера сидит, качая плачущего ребенка, в гримерной клуба и слышит звук Петькиных шагов. Ждет. Знает кто, но не знает, как все будет. И дальше – появление Петьки.
Нина Смирнова, которая для кинопробы играла с Гришей Степановым ту же сцену, прислушиваясь к шагам, передала мимикой и тревогу, и надежду, и оскорбленную женскую гордость. Володя Заев не мог оторвать камеры от ее нервного, умного лица. А эта, Антонина, отупело уставилась своими прекрасными темными глазами в стену и ждала оцепенев. Ждала судьбы. И Юрка понял, что в этом ее суть: оцепенело, страстно ждать, помня, однако, памятью тела, души, крови о своей притягательной красоте.
Такой рисунок Юрке почему-то нравился больше, хотя он понимал, сколько в нем личного. (Нет, не он сам был склонен ждать судьбы, а все пра-пра-предки его, и мать, конечно. Было оно, покорство, в его пароде. До той, правда, черты, когда уже сил нет терпеть. И тогда – все! Тогда не удержать стихии!)
На худсовете, помнится, выступила некая Вика Волгина – редактор. По его, не Юркин редактор, а так, из их объединения. Она была молода и не хотела обратить внимания на молчание режиссеров, уважительное (да и трусоватое для некоторых) по отношению к ставленнице Вас-Васа. Что ей, она другой цех.
– Наше кино, – сказала Вика, смахивая со лба бледную жиденькую челку, – наше кино давно отошло от западных традиций снимать непременно красавиц, заполнять бессмысленной миловидностью пустоты мысли, чувств, концепции…
(Юрий разозлился на эти «западные традиции». Что за манера подо все подводить эдакую базу?!)
– …Мы стараемся показать душевную красоту наших людей, что не всегда совпадает с красотой внешней, физической.
И Юрка понял, что Вика не просто участвует в работе худсовета по отбору актеров, а борется за место под солнцем. Ах, как лобово проявляется самолюбие дурнушки! Но Юрке не было жаль ее: нечего бороться за его счет!
– Что, разве теперь отменяется внешняя красота? – спросил он простодушно (Волгина метнула сердитый взгляд и села). А Буров добавил серьезно: – Мне нравится, как работает Лебедева. Ее рисунок лишен тонкости, филигранности, но в нем есть густота мазка. Мне для образа, который я задумал, она подходит больше, чем Нина Смирнова, которую, впрочем, тоже жаль упускать, верно ведь? И я поручу ей не худшую роль.
Все одобрительно закивали, оставив незамеченной незамысловатость Юркиного ораторского приема.
– А что до красоты, – продолжал Буров, он, как всегда, хотел полной победы, – что до красоты, так ведь это тоже довод. Особенно в кино. Наше представление о внутренней гармонии в значительной мере складывается из гармонии внешней. Ведь кино – это зрелище. Лично я согласен с одним из основоположников теории киноискусства – Баллашем. – Теперь он обращался исключительно к Вике, как бы давая урок, разъясняя азы. Даже чуть поклонился ей. – Бела Баллаш говорил о связи кино с культурой Древней Греции, о том, что, когда передовые рубежи заняло книгопечатание, физическая видимость человеческой красоты потеряла свою ценность и что лишь с появлением кино, сделавшим снова человека видимым, опять пробуждается сознание красоты и пропаганды её, то есть красоты… – И махнул рукой, и улыбнулся подкупающе уже всем остальным. – Ну, в общем, все мы читали одну и ту же литературу.
И ему одобрительно улыбнулись в ответ.
Позже Юрий смеялся над своей идиотской гордостью, заставившей его прочитать лекцию о красоте. Ведь суть-то этого спора заключалась в простом: не суйся, не лезь в мои дела. Ни ты, редактор-середнячок, ни вы, члены уважаемого худсовета. У меня есть зубы. Вот они.
Теперь, на съемочной площадке, Юрка проклинал и себя, и Тоню Лебедеву, которая никак не могла ухватить главное, не умела общаться с партнером, смотрела сердито на Юрку, а порой и огрызалась: «Объясните, пожалуйста, чтоб было понятно». Или: «У вас каждый день новая трактовка».
Конечно, новая, раз актриса не способна взять того, что предлагает режиссер.
Однажды во время съемок (любовная сцена Веры и Петьки – сцена, где полный контакт, взаимное притяжение) Антонина вдруг заревела, сбросила жакет, платок: «Не могу, не умею, не хочу!» Целая истерика.
Володя Заев молча пожал плечами и отошел от кинокамеры, которую до того прилаживали полдня, актеры переглянулись и возроптали. А Юрка вдруг понял: да она неконтактна! По-человечески неконтактна. Как не увидел сразу?!
Он подошел к ней:
– Тонечка, вы правы, у вас не получается. Не хочу вас мучить. Вы свободны.
О, какой последовал крик! Сколько было выдано темперамента!
– Лидия Андреевна, – попросил тогда Юрий актрису, игравшую Верину мать, благо сцена с ней должна была сниматься в той же выгородке, – идите-ка сюда, пусть она на вас изольет свое дочернее возмущение.
Тоня и обрадовалась, и не отошла еще от потрясения, – некрасивая, заплаканная (гримерша едва успела поправить лицо), вдруг возговорила человеческим голосом.
«Кнут тебе, девка, нужен, – думал Юрка. – Истеричка чертова!»
А как с ходу взяла ее состояние прекрасная актриса Лидия Андреевна Строгова, и как они великолепно не понимали друг друга, и как оголтело снимал Володя! И опять же – лампа не лопнула, никто за кадром не зашумел, свет в самый ответственный момент не отдыхал, пленка не кончилась… Удача есть удача!
– Ах ты моя талантливенькая! – И Юрка поцеловал Тоню в покрытый оранжевым гримом лоб. – Ах ты умница!
И крепко пожал руку Лидии Андреевне.
После с Тоней возни не было. Юрий больше не ставил перед ней актерских задач. Он научился снимать ее патологию, что ли: нужна была отрешенность – шипел на Тоню, вводил в деревянность; веселость – хвалил сверх всякой совести и меры; слезы… Ну, плакала она сама много и охотно.
Тоскливыми глаза у актера, встреченного когда-то в коридоре и взятого на роль председателя, оказались не зря, он пил. Пил тяжко и тайно. На съемки являлся трезвый, как стеклышко, но совершенно охрипший. Прятал глаза, бодрился, Так прежний председатель из носителя хмурой маски зла стал живым, запьянцовским. Он был карьерист с изъянцем. Но карьерист. Потому и пыжился перед начальством, хотел перекричать других. Недуг свой скрывал – был еще сильный, нерастраченный. Хотел командовать, не встречать возражений. И то, кто мешал, становились врагами. А доярка Вера? Вера мешала иначе: еще в первую встречу в конторе, куда она вместе с другими доярками пришла требовать кормов для своих подопечных, председатель на нее «положил глаз», да так недвусмысленно, что Юрка, повторяя сцену, сделал на этом акцент и ввел еще сцепу, где председатель долго и тяжело смотрит вслед прошедшей мимо девушке. Зацепилось, завязалось, непредусмотренное. И потянуло, повезло! А жене председателя, приехавшей с ним из города (Нина Смирнова), Володька Заев сделал неожиданный подарок: все, на что глядит она, оказывается подробным, рассматриваемым, странным, будь то дубовый лист (и потом весь огромный раскоряка дуб на опушке леса, примелькавшийся всем, кроме этой тихой, замедленной женщины) или рука старой доярки – длиннопалая, скрюченная, деформированная работой…
А когда Заев так же крупно и подробно заснял изнанку старого белого гриба – входы, выходы, как домишки, – Юрий взял эту живопись в фильм просто так, как необязательное, но полное обаяния бытие вещей.
Забегая вперед, следует сказать, что в строго социальном, четком фильме эти вольности лезли в глаза, и кое от чего Буров сам отказался, а кое-что убрали, когда принимали фильм. Но во время съемок такие находки радовали их обоих – Юрия и Володю, радовали и сближали.
Теперь Юрий уже не метался черной пантерой, он вальяжно расхаживал, а фильм шел как по накатанному. Как-то все объединились в ощущении, что будет нечто незаурядное. Не только операторы и актеры, но и электрики, и бутафоры, и ассистенты… Поверили, что ли, в Бурова? Или взял он их своим нахальным и вместе вежливым напором? Но все помогали, тормоза, столь обычного в этом многолюдном деле, не было.
Фильм все больше сжирал сценарий. Юрка переписывал этот сценарий кинокамерой, расставлял иные акценты.
– Ой, парень! – качал головой Заев. – Шуганут нас, как бог свят.
– Не каркай. Работай давай!
Было так гладко, что казалось иной раз: попали в поле невесомости – что-то неладно. И другое смущало: Барсук, то есть Слонов, не показывался. Изредка звонила Нэла, но было не до нее.
И настал день, когда все сцепы были сняты, включая отлично получившуюся массовку с посрамлением председателя.
Наступил монтажно-тонировочный период.
Считается, что на 60–70 процентов картина делается за монтажным столом. Юрий слышал об этом на лекциях и в разговорах. Но, конечно, не мог представить себе, во что это выливается, – невероятного напряжения, когда на маленьком экране идут отснятые куски, которые надо резать, склеивать, лепить один к одному, ничего не выпуская из обострившейся, колом торчащей в тебе памяти… Э, что там его записи во время съемок, опыт монтажера! Нет, тоже важно, все важно, но здесь бог-создатель – ты. И потом эти соотношения закадровой, внутрикадровой музыки, волнение композитора, музыку которого, разумеется, раскромсали, измельчили, зарезали, а в этой вот сцене заглушили варварски и диалогами, и шумами. И на все отдельная пленка, и пока все это перезапишешь на одну…
Юрке снились звуковые сны, он глох от напряжения, улица казалась ему бесшумной.
Он обожал толковость пожилой сухопарой монтажницы, точно исполнявшей, а иногда и предвосхищавшей его волю, безошибочно знавшей, какой материал и в какой коробке лежит.
Он нежно любил музыкального редактора, и звукооператора, и ворчащего композитора, потому что они тоже помогали ему. Усталый после съемок, он думал, что уже не управится с этими делами. И вот – негатив и оптическая фонограмма. И вот – сведены на одну пленку… А на горизонте разумный, все видящий и все умеющий растолковать худсовет.
* * *
– Ну что же; кто хочет высказать суждение об этом фильме, интересном, разумеется… который, однако, может вызвать размышления и, возможно, возражения. Ну, не предвосхищать… Прошу.
– На мой взгляд, вещь получилась незаурядной. Борис Викентьевич (поклон в сторону Слонова) всегда радовал нас смелыми находками, резкой, но справедливой критикой. Приняв его сценарий, мы не ошиблись и в этот раз… Точное ощущение действительности, безукоризненное чувство меры… (И так далее, и не последовало никаких возражений.)
– Благодарю предыдущего оратора… Я, как автор… Э, да, впрочем, все мы здесь свои. Так вот. По весьма среднему сценарию… э… не являющемуся, мягко скажем, моей вершинок, этот парень умудрился снять прекрасный фильм. Успехом… (О, Слонов! Как он умел закрепить победу!) Успехом картина обязана Юрию Матвеичу Бурову. Это он нашел блестящую молодую актрису, он смягчил несколько резкие, признаюсь – гротескные даже, черты председателя, прекрасно показал индивидуальные, только ему присущие свойства характера. И он прав. Зачем нам тут было типизировать, обобщать, не правда ли? И лично я, как выигравший и поскольку к этому делу имею мало отношения (добродушный смешок), могу только поаплодировать молодому режиссеру (сложил у груди худые руки) и призываю вас!
– …приходится удивляться точному социальному чутью авторов, вот хотя бы в вопросе, затронутом Борисом Викентьичем, – о типизации…
– Считаю, что работа сделана отлично. Каково ваше мнение, Василь Василич?
Вас-Вас помедлил:
– Признаюсь, я волновался перед дебютом молодого режиссера, почти как перед своим, – ах, как это было давно, дорогие друзья, мой дебют! Вы спросите, почему волновался? Да потому хотя бы, что это моя вина, – впрочем, как мы видим, но такая уж тяжкая, – что Юрий Матвеич сразу же получил сценарий. Один из всей группы. И я готов рассказать вам, как это было. (Дальше сделанный на прекрасном актерско-старческом обаянии пересказ «Дальнего плаванья», этакого анекдота, который потом, однако, вызывает если не слезы, то грустные раздумья.) Грустные, друзья мои, потому, что в каждом из нас что-то не состоялось, потому, что всегда найдется в нас застойное озерцо, которое окружило наш прекрасно оснащенный в далекое плаванье катерок… (Пошли вздохи, возражения в том смысле, что ему-то, Вас-Васу, грех роптать и т. д.).
– …Подытоживая высказывания (перечисление имен), считаю долгом поздравить молодого режиссера с удачей, а нас – с находкой. Поздравляю. Примите мои искренние поздравления, Борис Викентьич, и вся съемочная группа, которая (и т. д.).
Вот как это прошло. Тут, в изложении, допущены некоторые сокращения, но в них нет ничего такого, чего не содержалось бы в текстах процитированных.
Бурову трясли руку, хлопали его по спине и плечам, делали улыбки, кивки… Резкие глаза его совершенно расплавились в этом тепле и сияли из узких, раскосых щелочек, выражая великую радость и признательность.
Но скребло сомнение: что-то уж больно легко, а? Очень уж бесспорно. Не вышло ли так, что я чуть прикрыл банальность свежинкой, как они говорят – «находками»… И потом – разве они не видят, как неточно выразил я то, что хотел, как грубы переходы?.. А впрочем… Чего не хватает человеку? Всегда ему мало: плохо – плохо, и хорошо – тоже плохо. Стегать таких мокрыми розгами, вот что. Надо уметь радоваться, Юрочка, дорогой!
А разве я не умею?
Гл. VII. Разговор в сторонуЭто был весьма странный господин со старыми ушами. Не только уши, он и сам был стар, но они – особенно. Будто всего уже наслушались и сморщились (как говорится, завяли). Он был похож на можжевеловый корешок, из которого получаются фигурки и лица.
– Я из журнала. Вот документы. Хотелось бы поговорить, расспросить.
– Интервью?
– Если угодно. – И оглядел неказистую Дунину комнату. – Будете строить квартиру?
– Вероятно. Только позже. Сейчас устал.
– Я почему спросил: как раз из кооперативного дома выезжает мой приятель, он тоже киноработник, и я мог бы, если хотите… так сказать, «за выездом»…
Конечно, Юрка хотел. И записал нужные телефоны и адреса. Да, да, так и должно идти. Удача есть удача. Не бегать же за ней!
Теперь разговор потек задушевней – и о творческих планах, и о достоинствах актеров, кого из них думает взять в новый фильм, о том, что предполагает снимать, и даже о делах прошедших: легко ли шел фильм? Как принимали?
– Да все в порядке. Иначе и вы бы ко мне не пришли, верно же? А сами-то видели фильм?
– Острый он, Юрь Матвеич. Социально острый фильм.
– А почему бы нет? Кто этого боится? Есть другие «табу», а социальная острота… Если честно, я совсем иного хочу. Впрочем… Выпьем немного?
Старик не стал отнекиваться. Слава богу, осталась водка после вчерашнего заевского захода, втроем с Дуней выхлестали бутылочку, а вторую только начали – Дуня воспротивилась. Она хранила Юрку от загула, и он, надо сказать, стеснялся ей перечить.
Теперь сидели за накрытым скатертью обеденным столом, и старик тянул из рюмки потихоньку, будто что сладкое. Верхняя губа его, длинная, была вся в продольных морщинах и глубоко уходила в рюмку. «Фу ты, – думал Юрка, – тапир какой-то! Смесь тапира с можжевеловым корешком».
– Раньше я по всей стране разъезжал, – говорил старик, польщенный Юркиным внимательным взглядом. – И на Алтае, и у сванов, в таких селениях, куда орел не залетал; в Сибири жил у хлыстов, – любопытнейший, знаете ли, народ…
– Писали?
Морщинистые веки старика опустились, голова пошла из стороны в сторону.
– Пробовал. Скучно получается. Сам вижу, что скучно. – И оживился снова: – Вот ведь что выходит: много видел, а сказать не могу, а другой искусством этим, стервец, владеет, а не видел ничего. Ну что тут делать?
Юрий и сам уже думал об этом.
– Это разные вещи, поверьте, – сказал он. – Ведь вот человек, которому дано, он что увидит, услышит, иной раз прочтет даже, и сразу – ну, как сказать? – завертится в нем во-от такое большущее колесо, а оно приведет в движение маленькие колесики – машина целая! – и отведет от плоского, от обычного – за предел увиденного. Проникновение за предел…
– Что, что? – живо перебил старик. – Куда проникновение?
– Ну, немного в сторону. – улыбнулся Юрка. – Мы все спешим по укатанной дорожке вперед, вперед, от рождения к смерти. А ведь есть жизнь и в ширину… градусов этак на пятнадцать!
– Вы шутите, – устало произнес старик. Он весь осел, поставил стакан, опустив голову почти до скатерти. – Шутите. А меж тем… когда доходишь до моих рубежей… нет суеты, веселья, любви… все отсечено. Вот тогда вдруг: а чем утолиться? А? Не смейтесь. Вы молоды.
– Я не смеюсь, – ответил Юрка. Он теперь и правда не смеялся. Потому что в этом понимал старика. Он знал источник, который порой слишком взахлёст, а порой скудно поил его. Но старику такой источник не дан. Да и стоит ли пригоршня чистой воды навечной прикованности к ней?
– Вот вы, Юрь Матвеич, сказали – жизнь на пятнадцать градусов в ширину…
– Может, и на двадцать пять.
– Найдите, найдите ее!
Казалось, старик сейчас бухнется на колени. «Эх, напоил его», – покачал головой Юрка и улыбнулся снисходительно.
– Постараюсь. Вам не говорили на студии? Меня оформили на должность господа бога!
Гл. VIII. СоблазнСмотреть квартиру пошли почти что всей съемочной группой: подружились за эти полгода.
Квартира была хороша – однокомнатная, с альковом, широким коридором, заставленным книжными полками. Кухня и все прочее в белом кафеле.
Юрка глядел, будто узнавал все это, хотя никогда в мечтах его не возникало ничего такого. Он хотел, а не мечтал. И вот – получил. Правда, еще предстояло сложное оформление, но Юрка не сомневался в исходе. Ему кое-что положено в жизни, и оно будет. Кое-что. Не более того.
Когда переезжал, Дуня, провожая его, плакала. Она была крепенькая, старая уже, а румяная, и пахло от нее простым мылом, хорошо стиранными льняными и полотняными одежками.
– Как от сердца отдираю! – причитала она. – Вот ведь дальний сродник, а как сын, как сын родный!
Юрка был удивлен и тронут. Он мало думал о Дуне и не знал, что принят в ее сердце. Он накупил ей всякой одежды, сластей, положил большую пачку денег на комод, под бывшую свою пепельницу. Он знал, что едва ли навестит старуху, а она к нему не сберется, не отважится – так хоть память добрая будет.
Новоселье справляли шумно, пьяно, весело. Тогда впервые в его доме появился некто Алик Родин, которого считали хорошим комическим автором, но в фильмы не брали. Он был сравнительно молод еще, красив – строен, изящен в повадках, смугл, светлоглаз, с длинными и очень черными девичьими ресницами и короткими вьющимися волосами.
Он подсел к ним в ресторане ВТО, куда закатились после худсовета – обмыть картину. Тогда, помнится, он довольно забавно изображал директора студии в роли официанта. Теперь Юрка позвал его к себе, по какой-то непонятной ассоциации связав его со светлинкой, радостью, дохнувшей тогда в ВТО детским – восхищенным и придирчивым чьим-то взглядом, осязанием чьих-то жестких светлых волос, похожих на сухую болотную траву. Было там, произошло в ресторане этом что-то неуловимое, оставившее свет и тепло.
На новоселье Алик, усевшись за стол, подпер ладонью щеку и бабьим пьяным голосом (пьян он не был вовсе) затянул «Хазбулата» на какие-то свои слова:
Ты уж встал,
Ты уж сел, —
(вместо: «Ты уж стар, ты уж сед»).
И все подхватили эту игру в похожие созвучья. Кино-председатель колхоза, человек с тоскливыми глазами, изображая концертного конферансье, объявил «Поэму экстаза» Скрябина:
– Скрягин. Поем из таза.
– Тонкий ход! – кричала Нина Смирнова. – То есть Дон-Кихот!
– Арон Мюнхгаузен! – подхватил тот же Алик. Он пел на мотив нашумевших тогда «Ландышей»: «Ты сегодня мне принес Синий труп из-под колес…» – и даже тут все клонились от хохота. Было прекрасное ощущение братства и озорства, и, разгулявшись, Тоня Лебедева очень забавно изобразила порывистую Лолиту Торрес – как она поет, поет, что бы там ни было, даже когда из-под нее выхватывают стул (Юрка взялся подыгрывать), даже падая, целуясь, глядя на предсмертную агонию возлюбленного (того же Юрки), только песенка печальней, да плечи дергаются, да слезы текут.
Лидия Андреевна, грузная, с одышкой, пресмешно исполняла танец своего детства: выхватила из толпы длинного застенчивого Володю Заева и носилась вокруг него, то бурно обнимая, то отталкивая и пыхтя, как паровоз…
Матчиш – испанский танец,
Он кровь волнует,
Кто бешен, кто испанец,
Матчиш танцует!
И потом терпеливо учила его, елейно напевая:
И не спе-ша
Продела-ем мы па,
За-чем же нам спешить,
Коль вре-мя есть у-чить!
Окончив танец, Володя прошелся по комнате на руках. А утром все, ничуть не уставшие, под началом Алика повторили на разные голоса знаменитое, воспетое Чапеком театральное словцо, которое говорит труппа, изображая толпу. Алик командовал:
– Тревожно! – И голоса, сходясь и разбегаясь, возвещали: «Рабабора», «Рибабора» – ропот толпы, одни голос вопросительный, другой испуганный, третий негодующий…
– Задача усложняется, – продолжал Алик. – Изобразите восхищение!
– Рабабора, рибабора! – отвечала съемочная группа, с ходу разбирая эмоции по голосам – благостно, восторженно, удивленно…
Провожал гостей Юрка с гитарой, пел им на серенадой и лад сверху, с лестничной площадки своего восьмого и пока:
О, приходите, дорогие!
И они, все ниже спускаясь по лесенке (лифт не работал), музыкальным шепотом отвечали:
Мы придем ночной порой!
Снова Юрка:
Приходите, я молю вас!
И опять они:
Мы вернемся в замок твой!
Счастлив ты, Юрка?
Счастлив.
Все получил?
Что вы! Это же малость. Но пока мне довольно! Ха-ха-ха! «Рабабора», «рибабора»…