Текст книги "День жаворонка"
Автор книги: Галина Демыкина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Ну да, у меня странное имя – Она. На родине моей мамы, в Литве, такое имя – как листок подорожника. Дело не в имени. Он не знал, как меня звать, когда задержал на мне глаза. Что мы тогда отмечали? А, ну как же – его фильм. Сидели в Доме актера. Я не была там раньше, но всегда хотела.
В большом зале там были артисты из цыганского театра. Они, знаете, как птицы жарких стран, в разном оперении – розовые, зеленые. И гортанные голоса… Сразу, как мы вошли, я их и увидела. Ну точно – залетные птицы!
Все уже расселись – нам были заказаны столики, – а я еще иду, иду медленно и гляжу. У нас на студии тоже красивые девочки, особенно Тоня – она меня и позвала. Тоня просто себя ведет.
– Поедем, Онка, что ты?
– Я из другой группы.
– Ну и что? Я тебя приглашаю.
– Я не одета.
– Вот пустяки!
А сама в джерсовом длинном платье с блестками, на груди цепочка. Прямо в гриме поехала: глаза – два черных колодца, дна им нет. А я замухрышка рядом с ней, я же знаю.
– Ты в своих брючишках, – говорит, – отлично глядишься. В тебе есть элегантность.
– Спасибо, Тоня. Поеду, поеду! Вызвали несколько машин.
В такси места не хватило, меня к кому-то на колени посадили – я ведь девочка! Ну и ладно! К кому-то!.. Это и был он, он самый, я только не знала, и отношения наши были деревянные, и сами чурки. Две чурки.
У них тут все целуются запросто – в кино, – обнимаются. А мне вот неприятно у чужого, пусть и пожилого, мужчины на коленях сидеть. Ну, что об этом! Это все забылось сразу. Потому что вошли в залу, как в праздник. Швейцар у двери всем улыбается, кланяется. И эти цыгане.
А потом сели, заказали вина, закуски. Пока заказывали – оживились, лица разгорелись. А принесли – а говорить вроде нечего. О делах группы – уж надоело, а так – о чем же? Выручил Алик Родин, – он хоть и неважный артист, а его всегда выпивать берут – хорош за столом. Он умеет всех изображать.
И вот он волосы на лоб спустил, брови рукой растрепал, рот в ниточку вытянул, и получился директор нашей киностудии. Ну точно! Все захохотали, захлопали, а он салфетку через руку перекинул, согнулся в спине и важным директорским голосом:
– Разрешите, э… я вас, э… обслужу. У вас заказик еще не приняли?
И так сказал про «заказик», ну точно сейчас отравит, яд подсыплет.
Тут все наперебой:
– Водки подай!
– Где приборы!
– Целый час ждем!
А он все тем нее, директорским:
– Прошу вас не набуздаться, как третьего дня-с. А час – это не единица времени. У нас годами ждут-с. Да-с. Не всем так фартит, как некоему Бурову-с, нашему молодому специалисту, э… нашему будущему…
Буров Юрий Матвеевич…
У него глаза светлые под наплывшими веками, – ох, как он на Тоню глядел! Впил её всю, с ее джерси и цепью!.. Я увидела и отвернулась.
Сидели кругом чужие люди, вливали вино в горло, скалили зубы, шумели. И никому, никому не было дела до меня.
Я опять поглядела. Эти двое подняли отдельный тост.
– За ваши удачи, – сказала Тоня интимным голосом. У нее, наверное, такой специальный голос для любовных сцен.
– Устал, – ответил он серьезно, не в тон ей.
– Да вы… да мы еще только начинаем! Что вы! – закричала она.
Ей было безразлично. Он это услышал, поднял и опустил плечо, погасил глаза.
– За вас, Тоня.
Она стала рассказывать:
– Я столько видела в жизни, что вы! Меня два раза в театральный не приняли, со второго курса за профнепригодность хотели выгнать, ой, что вы!
Он. Юрий Матвеич, теперь кивал головой:
– Да, да, превратности судьбы…
Вот тогда он и поглядел на меня. Поглядел хорошо, спокойно. И улыбнулся.
– Подсаживайся к нам. И бокал тащи, я тебе лимонаду налью.
И вдруг глаза у меня хлоп-хлоп, и горячо им, а щекам холодно – слезы остывают. Ведь, может, я и правда больше всего лимонад люблю. И мороженое. А все тут такие взрослые, такие ласковые, им наплевать на меня. Не друзья. И свои вроде, да чужие. А он хорошо посмотрел. И когда напился, тоже хорошо так гладил меня по волосам. Получалось, что у них с Тоней взрослая любовь, а я – их дочка. Или нет – их оправдание. Без меня не так все. Не так чисто. Не так ласково. И домой мы поехали втроем: завезли меня в мой деревянный пригород (я там угол снимаю), подождали, пока мне дверь откроют.
И уж ни часочка я в эту ночь не спала! Точно ждала чего. А чего? Ветки стучали в стекло. Почки уже толстые, лопнут – пойдут белые цветы. Три деревца всего вишенных под окном, а глянешь – будто улица белым рука прикрылась. И выбежать тогда, проскакать по расчерченному асфальту, столкнуть соседского мальчишку с тротуара на мостовую… Ой, может, я и правда еще глупая, размечталась!
Гл. X. Серым по серому (Экскурс в прошлое)Кто знает, где найдешь тех, кого потерял в пути. – через десять, пятнадцать, двадцать лет? И какими найдешь их?
Психологи, работающие с тестами, заметили, что характерологические особенности человека (черты характера, то есть) не меняются от рождения до самой смерти. Отчего же тогда смелый мальчишка, возросши, становится трусливым чиновником, а отличник-тихоня, от которого не ждали ничего, кроме исполнительности, поражает вдруг независимостью мысли и гражданским мужеством?
– Было это заложено, – скажет ученый-психолог, – вот поглядите эту и эту графу… А перемены происходят из-за изменения психического состояния или изменения обстоятельств, от давления снаружи на такую-то и такую-то слабую черту или от поддержки обстоятельствами такой-то сильной… – И опять покажет соответствующую графу. То есть я понимаю так: есть клавиатура, сложная клавиатура данного человеческого характера. Она неизменна. А уж что сыграет на ней жизнь…
Виталий окончил лесной техникум в тот день, когда Лида Счастьева вернулась из Москвы, сдав последний институтский экзамен.
…Теперь это стало событием двадцатилетней давности. Но каждое событие значимо (это ясно и без психологов), а какое-то из них и решающе. Итак – Крапивин двадцать лет назад. Молоденький лесовод Виталий и Лида Счастьева, окончившая педвуз.
Лида похудела, стала совсем девчонистой, – было даже неясно, станут ли ее слушать.
Они с Виталием столкнулись в дверях школы.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте, Виталий.
Польстило, что его запомнили. Он не знал, что мы помним тех, кому сделали добро, много больше, чем тех, кто нам его сделал.
Он, смущенный, выбежал на улицу и пошел псевдолегкой походкой, какой двигаются люди, полагая, что на них смотрят. Но на него не смотрели, он в этом убедился, оглянувшись: дверь школы была закрыта.
Тогда он вернулся. Поднялся на второй этаж, к учительской. Директор Пал Палыч звучал за закрытой дверью:
– Ну и отлично! Горжусь, горжусь, девочка. С таким аттестатом и в аспирантуру не грех, а? Но я рад, что к нам.
Лида тоже что-то говорила, но тихо. Виталию было жаль, что он уже не школьник; он здорово знал историю, не по-школьному. А она – историк. Он бы отвечал ей – ух, как!
Как всегда беззвучно, подошел Юрка, положил руку ему на плечо:
– Слыхал новость? Лида Счастьева в школу пришла.
Виталий кивнул на учительскую. Юрка понял, поднял короткие широкие брови: так, так…
Голоса приблизились к двери, Виталий шагнул за угол, к химическому кабинету. А Юрка остался.
– Здравствуйте.
– Ты чего, Буров? – спросил Пал Палыч.
– Я – узнать, когда выпускной вечер.
– А, да, Лидочка, в субботу непременно приходите на выпускной. В субботу, Юра, в семь часов.
– Спасибо.
Потом Виталий глядел в окно на две удаляющиеся точки. Он не хотел бы идти с ней вот так. Потому что неизвестно, о чем говорить.
Выпускной вечер удался. Было не только весело, но и тепло. И грустно. Ну, в общем, как должно быть и как бывает не всегда.
Нал Палыч говорил коротко и искрение:
– У вас много чего еще будет в жизни. А детства не будет. Школы не будет. Теперь придете к нам уже в другом качестве, с дочками и сынками – первоклассниками. Милости просим, милости просим!
Девочки хлюпали, мальчики смущались: какие там дочки и сынки?!
Лида стояла среди учителей, – пожилые женщины то и дело обнимали ее, что-то шептали, обнажая желтые зубы, и Виталий вдруг подумал: не съели бы.
Когда начались танцы, сразу ее пригласил Юрка. Круг танцующих распался. Она смутилась, повела плечом, но продолжала танец. Виталий был уверен – остановится. Нет, продолжала. У неё были теперь длинные волосы, очень яркие глаза, случайная худоба (отощала просто!), а ноги, четко вышагивающие фокстрот, были крепкими, не худыми, создавали ощущение уверенного стояния на земле. Слитые челюсти, широковатые скулы. И во всех движениях лица и тела – странное сочетание порывистости и ровности, прочности (что перетянет?!).
Постепенно включились и другие пары. Она танцевала не лучше всех.
Потом Юрка снова пригласил ее, и опять, и опять. Если она отказывалась, он стоял возле. Виталий не танцевал, потому что не хотелось. Что-то томило, требовало выхода.
Только когда подошла Лида и сказала:
– Потанцуйте со мной, – он пошел.
Виталий знал, что она подошла из-за Юрки (не спасаться же ей от него возле директора!).
Начали танец. Лида сказала чуть насмешливо:
– Пал Палыч моих будущих учениц – девятиклассниц – прогнал: слишком модно причесались. «Или развейте, говорит, свои кудельки, или домой». Они ушли.
– Ну и молодцы, – ответил Виталий, не очень умело ведя ее в танце.
– Вы за гордость? – спросила Лида.
– Я против… вот этого… вмешательства.
Виталий сам удивлялся, что говорит почти не запинаясь, как только с мамой и с Юркой мог. А память подкидывала новое, а возбуждение давало слова:
– В начале девятнадцатого века старики москвичи были возмущены «парижской модой» носить очки. На гулянье в Сокольниках кто-то привел молодую лошадь, на которой были огромные жестяные очки. И на переносице надпись: «А только 3-й год!» Обсмеяли моду! А кому она помешала?
Лида улыбнулась.
– Старикам очки были не нужны? Вот здоровущие-то!
– Просто они не читали! – догадался Виталий, и они рассмеялись оба. Потом спросил о Москве: – Вам не хотелось остаться там?
– Хм… Сама не знаю. Смешно, наверное, но я скучала по Крапивину.
– Родина, – откликнулся Виталий, поняв ее. – Знакомые места, кругом знакомые люди…
– А что? – победно улыбнулась Лида. – Здесь люди прямее. Независимее.
– Конечно! – подхватил Виталий, будто всю жизнь только и думал об этом. – Ведь здесь не было крепостного права и татарского ига тоже не было.
Виталий испытал некоторую неловкость, потому что высказал мысль не свою – отцову, переданную мамой. Но его речь явно понравилась – Лида кивнула утвердительно: да, мол, так. И заговорила о Москве – что Москва долго ощущала близость царского двора, который всегда нес произвол. Даже царь Алексей Михайлович Тишайший раздавал боярам тумаки и дергал их за бороды.
– А весь семнадцатый век? – возразил Виталий. – А смуты? А стрелецкий бунт? А потом раскол?
Перешли к протопопу Аввакуму…
Им казалось, что за их словами стоит серьезная мысль, а на самом деле они только выхвалялись знаниями, они оба в равной мере не созрели еще для мысли. Да и время не требовало зрелости-то.
– А вы заметили, – понизив голос и выводя Лиду из круга (кончился танец), сказал Виталий, – вы заметили: ведь протопоп Аввакум и главный враг его жизни патриарх Никон родились и долго жили в соседних селах – верстах в пятнадцати друг от друга! Это бывают такие совпадения! Люди редко встречаются зря! Вы обратили внимание, Лида, – встретишь кого-нибудь или узнаешь о чем-то и в тот же или ближний день снова столкнешься с тем же?!
Лида задумалась. Нет, этого с ней не бывало. Но, может, правда люди редко встречаются зря? А иные попадаются на пути, чтобы напоминать кого-то, бередить душу, заставлять ее болеть?! И, может, этот высокий смуглый паренек с узким лицом и узкими руками (даже неловко: твоя женская ладонь шире, мужественней!), может, он ещё несколько лет назад для того и вышел вместе с Юрой Буровым из темноты весеннего вечера к ее костру, чтобы взглядом светло-ореховых глаз, их открытостью и застенчивостью напомнить ей того, кто был добр и ласков с ней в страшные дни войны, из-за чего эти дни до сей поры высвечены счастьем. Счастьем и утратой, которую нельзя ни восполнить, ни забыть. Молоденький лейтенант! Необъяснимо сходство двух разных людей. И порой непобедимо.
Виталий поймал на себе скорбный и нежный Лидин взгляд. Смутился. И тогда она спросила со взрослой снисходительностью:
– Ну-ну, я слушаю внимательно. Как у вас бывало? Встретишь и…
– …Вот с Юркой, например. – снова оживился Виталий. – И даже с Юркиной бабкой! Я услышал о ней, ещё когда был совсем маленьким. Но как запомнилось! Может, потому, что день был такой… А позже и сам Юрка…
– Что за день? – спросила Лида, резковато отклонив тему Юрки.
А Юрка глядел на них с другого конца зала и, кажется, начал пробираться поближе.
– Виталий, я хочу удрать. Вы не проводите меня до дороги?
Их школа стояла немного на отшибе, а уж дорога была освещена, там и дома начинались вскоре.
Он проводил до первого дома. И опять-таки им говорилось легко и было вместе просто. Он пообещал ей том Соловьева, где, как ему казалось, было интересно про императриц. И на другой день отнес. И был тронут радушием и простотой приема. И так стало каждый день.
Виталия по распределению направили в недальнее лесничество. Три избы стояли примерно в километре от проезжей дороги и обросли тишиной. Когда вошел в «свою» комнату – обычную, избяную, с марлевыми занавесками и железной кроватью, – даж дух захватило!
Лапа елки – в стекло, трава – до самого подоконника, дальше – ульи, озерцо… Он побрел по полю, заросшему желтым лютиком. Сорвал цветок и долго рассматривал его глянцевитые изогнутые лепестки, образующие плоскую чашу. Ему нравилось знать, что эти лепестки, отражая солнечные лучи, как в фокусе собирают их в центре цветка, где находится завязь. Не цветок, а рефлектор какой-то! Может, со временем лютик перестанет цвести ради опыления и привлечения насекомых, а просто будет обогревать – и всё. Виталий дивился причудам природы: ведь если любая клетка может давать зародыш, то зачем тогда цветы, переокрестное опыление (которое, к слову, так любит природа, делая все, чтобы пыльца ветром ли, насекомыми ли переносилась на другое растение: потомство, видите ли, при самоопылении получается слабее, как все равно у людей при родственных браках!). Виталий не знал, хватит ли у него упорства и любви к делу (именно к этомуделу), но он готов был двинуться в путь. Только надо знать. Много и систематически. Ни техникум, ни самостоятельное чтение к такой возможности не подводили. «Ну, ничего,) – думал Виталий. – Сейчас нет, но после… Я накоплю в себе. Ведь еще рано».
Но жизнь есть жизнь, и малая лесниковая зарплата (взяли по молодости лесником), и два гектара покоса для коровы, которые кому-то подспорье, а ему-то зачем? – и работы по прочистке леса (надо самому найти рабочую силу, а денег отпущено мало, из ближнего, как, впрочем, и из дальнего села никто не идет), и недобрый глаз бухгалтерши, жены лесничего, и его (лесничего) фокусы с порубкой (запланированной и самовольной), и начавшиеся пожары, и пьющие пожарные сторонка (три мужика довольно-таки хамоватых). Вдруг стало ясно, какой он, Виталий, тонкокостный паренек, совсем молоденький: глядеть на его начавшуюся было деятельность по отводу лесосек, квадратов для санитарной прочистки и осветлению было смешно. Поначалу он вызывал снисхождение, даже жалость, потом поднадоел.
«Вот Юрка… сумел бы он?» – часто – нет, всегда прикидывал Виталий. И, честно говоря, не был уверен. Здесь бушевали не лесные, а людские страсти, в которых так много было произвола. Верховодил, как ни странно, один из пожарных. «Я тя сожгу», – улыбчиво и пьяно сказал он как-то Виталию, когда тот, обходя участок, заметил, что квадрат, считавшийся сгоревшим, целехонек, а в документах…
Виталий постепенно разлюбил эти три избы, и свою комнату, и марлю на окне. «Еще немного – и я забуду, что такое лес, – писал он в своей тетрадке. – Я не хочу здесь. Не хочу!»
Впрочем, не все было так уж мрачно. Иначе не прожил бы в лесничестве целых два года. Не выдержал бы.
Правда, Виталий не представлял себе, как сражаться с лесозаготовителями, оставлявшими на месте вырубок высоченные пни, губившими молодняк гусеницами тракторов, захламлявшими лесосеки неубранными сучьями… Собственная беспомощность угнетала его. Он жаловался лесничему, а тот что-то бормотал насчет штрафов. А что им штрафы? Не из своего же кармана вынимают!
Но зато когда увидел пробившиеся из-под земли пучки мягких еще иголочек – широко, по всему участку, который сам с десятком рабочих засевал семенами сосны, – ласковое и гордое чувство шевельнулось вдруг, что и он сопричастен творению, созиданию, доброте. Красноватые шапочки мха, солнце в теплых лужах вдоль делянки, пушистые доверчивые сосновые лапки. «Вот дурашки! – думал он нежно. – Вот лапушки!»
Любил ходить через лес на дальние участки. Когда ты один, когда кругом деревья, трава и птицы – очень даже прекрасно! И все же не привык. Не смог. Видно, не годился он в практики. Бывают же в характере человека черты, сопротивляющиеся такой-то и такой работе!
Виталий часто ездил домой (бегущие по лесистой дороге грузовики почти всегда останавливались: почему не подвезти человека, коли надо). Мама от его рассказов плакала, и он научился таить. Лиде, к которой забегал каждый приезд, о своей слабости говорить не хотелось.
Сперва Виталий здорово скучал без Юрки: уехал, как он говорил, «на заработки» – в леспромхоз, шоферить, а потом, не возвращаясь домой, подал документы в заочный педвуз, на художественное отделение. «Буду в школе вести черчение и рисование», – отчитался он в письме. Виталия сперва удивило, как легко сменил Юрка свое взлелеянное режиссерство на школу. Но когда обнаружил в том же письме как бы мельком заданный вопрос: «Что Лида? Все там же?» – вдруг заволновался. Неужели… Неужели из-за нее? Он бы, Виталий, ради самой невероятной любви не поступился бы!..
К тому времени в доме зашел разговор о возвращении в Москву. И мама сказала твердо:
– Давай-ка, сынок, готовиться к вузу. Папа хотел…
Виталий задумал в университет, на биофак. Но конкурс был велик, и он не стал рисковать с биофаком. Послал документы в Сельскохозяйственную академию.
Лида, когда узнала о его отъезде, побледнела. И он потом думал: показалось или правда? Правда, правда! И так было до следующего воскресенья, когда дружественное и холодноватое Лидино: «Вот хорошо, что зашел!» – сняло всякие зазнайские мысли и тайные (чего врать?) смелые планы, не шедшие, правда, дальше того, чтобы поцеловать ей руку. И снова они разговаривали без напряжения, и Лида не позволяла себе наставнического тона, а он – излишнего мальчишества, подчеркнувшего бы разницу лет. Полное взаимное приятие и уважение.
И когда им с матерью вернули московскую квартиру (вот, оказывается, что – ее отбирали, а он-то винил маму), и они уехали из Крапивина, Виталий вдруг понял, что такое, как было с Лидой, не встречается каждый день. Нет, даже изредка не встречается. А потом решил, что, пожалуй, и – никогда. Он написал об этом Лиде.
Она не ответила.
Он стал отсылать письма ежедневно.
Ответа не было.
На каникулы он махнул в Крапивин. Пришел к Лиде.
Лида сказала, что выходит замуж. Она подурнела, осунулась, а улыбка стала вызывающей. Ее было жаль.
– В чем дело, Лида? – спросил он неожиданно мягко. (Она жестко: «Я выхожу замуж», – а он будто не слышал: «Что с тобой? В чем дело?»)
И вдруг она расплакалась – сначала гордо, не показывая слез, отвернувшись к стене. А потом просто села на диван, закрыла лицо руками и заревела в голос.
Виталий обнял её (впервые за все эти годы!), стал целовать волосы, кусок мокрой щеки, пальцы, из-под которых выкатывались слезы. Он впервые ощутил запах ее волос, кожи, пружинистую мягкость тела. Впервые ощутил себя взрослым мужчиной, которому разрешали (разрешили!) так вести себя. Он и не знал, как хотелось ему этого, как ждал, как томился по этим поцелуям, движениям рук, свободно обнимавших, прижимавших, тянувших к себе податливое тело.
С ними не бывало еще того, что должно было произойти. Но он не помнил об этом. Он ни о чем, ни о чем не помнил – только бы отлепить ее руки от запрокинутого лица, найти ее губы, ощутить ее частью себя.
И так все и стало, потому что она тоже хотела этого.
А потом, когда, опустошенный, весь отданный чувству неловкости и полного непонимания, как же теперь быть, он спрятал лицо в ее волосы и на ухо ей стал шептать беспомощное: «Лидка, Лидка, Лидка…» – она вдруг отстранила его холодно, выпрямилась и сказала с непонятной резкостью:
– Иди, пожалуйста, домой.
Он встал, не глядя на нее, поправил костюм и пошел к двери. Такого ощущения оплёванности он еще не знал. Обиды не было. Был гнет, подавивший все живое. Умер день, умерло солнце за окном, цветы золотого шара, лезшие в стекло, умер привычный запах сеней, по которым он проходил.
Его остановил звук – тяжелый удар об пол. Удар падения. Неосознанная сила потянула назад, в комнату. Лида лежала возле стола, выпрямившаяся, с помертвевшим лицом. Полузакрытые глаза закатились, видны были только белки. Первое было не жалость, а: «Я виноват!» И: «Что теперь будет?» Он кинулся к ней, хотел поднять – не смог, побежал за водой в сени. Лил воду на лоб, на волосы, растирал руки… Он был в полном отчаянии, боялся, что она умрет вот сейчас, у него на глазах, и боялся отойти, позвать на помощь… Видно, была она ему дорога, потому что ведь легче было убежать – кричать, звать, – и если даже что неладно, совесть была бы чиста. Но такого желания не возникло. Он попробовал влить ей в рот воды, приподнял ей голову на своем согнутом локте. И вдруг увидел – она глядит. Мутно, точно из другого мира, но глядит, постепенно вбирая во взгляд стены, комнату, его. Потом она отпила из черпака, села, вздохнула глубоко.
– Помоги… На диван…
Голос был слабый, просительный. И – жалкая складка у губ. И жалкие, негнущиеся руки. Он не помнил обиды. Он был сильнее.
– Что тебе дать? Какое лекарство? Лида!
Она покачала головой – нет, нет, нет! – и привалилась к спинке дивана. Она закрыла глаза, но знала, что он не ушел, и заговорила тихонько:
– Очень неприятно. Прости. Это контузия. Так очень редко… Так сильно.
– Но что же надо делать? Ты ведь знаешь, скажи.
– Пройдет. Сядь… – Она кивнула на стул. Он сел и стал смотреть, как медленно к ее лицу возвращается цвет. Потом она улыбнулась. – Испугался?
– Конечно.
– Согрей чаю.
Ей не хотелось, чтобы он видел ее такой, но и прогнать было теперь неловко.
Он ушел в кухню, за печку, нашел там чайник, включил электрическую плитку. Он нарочно не возвращался, чтобы дать ей прийти в себя. Смесь вины, жалости, превосходства (он здоров!), приправленная былым восхищением, былой тоской, нашедшей утоление, – вдруг дала неожиданный сплав: он почувствовал себя взрослым рядом с ребенком. Он был сильнее и умней. Почему она не сказала, что почувствовала себя плохо? Очень глупый, детский ход – нагрубить, прогнать, лишь бы не предстать в слабом виде. Нет, нет, с ней надо быть уверенней и строже. Он заварил чай, налил в чашку.
– Прошу.
Она потянулась. Руки дрожали.
– Я напою тебя.
– Не надо.
– Не спорь, Лидка. Я очень обижен на тебя.
По ее щекам тотчас пошли-побежали слезы.
– И нечего реветь. Мы же не чужие люди, – значит, надо быть откровенней.
– Ты о чем?
– О том.
Она нахмурилась, потемнела. Думала о своем. Он уж сразу понял – что-то задело ее.
– Знаешь, Виталик, я ведь тебе не навязываюсь, Да, у меня было фронтовое прошлое, вот контузия. И то, о чем ты говоришь.
– А о чем я говорю? – искренне изумился он.
– Ну, неважно.
– А все же?
Она выпрямилась, опять побледнела.
– У меня была любовь. Очень трагическая, если хочешь знать.
– Лида, не надо.
– Надо. Была. И не тебе меня судить.
– Да я…
– Я не хочу быть с тобой. Я много старше. И сегодня просто… ну… эпизод.
Он вдруг обозлился:
– Ну да, маленькая шутка. Чтоб было что вспомнить. Ведь ты собираешься за кого-то замуж.
Она подняла слабую руку и дала здоровенную пощечину. И испугалась, задрожала, сжала кулаки у груди:
– Ты не смеешь так! Ты…
Он отвернулся.
– Ты ничего не знаешь. Я помираю тут без тебя. Ты уехал – мне дышать стало нечем. А ты там проверял свои чувства! Да ты, как уехал, три месяца не писал!.. Я топиться бегала…
Он отупел и не понимал, о чем она. И не решался обернуться к ней. Так и сидел, одну руку прижав к щеке, а другую дубово вытянув на колене. И вдруг этой руки коснулись горячие губы. Она целовала его руку!
Виталий вскочил, слепо затопал к двери, свалил по дороге стул…
Два дня он не вылезал из комнаты, которую снял на педелю у прежней хозяйки. Он был не рад Лидиному признанию, он был задавлен нелепой сценой с пощечиной и целованьем рук. Но сквозь мутную тяжесть уже прорастало торжествующее: «Меня любят! Без меня нечем дышать! Бегала топиться…»
Лида, которой он писал из Москвы нежные письма и с которой так легко когда-то говорилось, – погибла под осколками того несуразного дня. Но появилась другая – менее привлекательная, но зато своя, зависимая, с глупыми комплексами и с такой громоздкой любовью. Его тяготила весомость подарка. Но отбросить его было уже невозможно. Что-то там пустило корни – в замученном, илистом водоеме его новых чувств.
Он, испытывая садистскую радость, уехал, не прощаясь, в Москву.
А оттуда сразу послал письмо, содержащее предложение выйти за него замуж и приехать к нему. Мама, уже сильно больная, тоже подписала несколько дрожащих фраз, что была бы спокойна, если бы оставила сына с ней.
К его матери Лида относилась почтительно. И, возможно, потому приехала. Тихая, приветливая… И началась семейная жизнь. Жизнь, лишенная взлетов, – будто это не начало, а продолжение того, от чего уже давно устали. Мир спокойно втиснулся в стены московской квартиры, чуть подогнув крылья под невысоким потолком.
* * *
…Дни, месяцы, годы – как серые мыши.
– Je suis, tu es, il est…
Лида учит французский. Она закончила аспирантуру, преподает историю в пединституте и все время что-нибудь изучает.
– Ты знаешь, Виталик, у французов есть такой оборот – «лестничные мысли». Это когда человек сразу не найдется с ответом.
– Да. L’esprit de l’escalier.
– Откуда ты знаешь?
– Родители часто говорили между собой по-французски. Чтобы не забыть.
Это ее огорчило.
– А ты знаешь, что в Чехове был одни метр восемьдесят шесть сантиметров росту?
Этого он не знал, чем очень обрадовал ее.
Виталий уже привык к ее беспорядочной осведомленности, хотя это его и раздражало.
В ней жил беспокойный вбиратель, захлебывающийся знаниями.
– Я сегодня встретила бывшего сокурсника, он занялся психологией. Потрясающе интересно!
Глаза ее были лихорадочно ярки, очень белые, не испорченные временем зубы блестели в лихой какой-то улыбке. Виталий был уверен (и не зря!), что она теперь займется психологией.
В занятия она вкладывала порывистость и дотошность, училась будто назло кому-то, а вернее – чему-то в себе, что должно было найти выход.
– Лидка, успокойся, ты уже так переросла меня, что я скоро не смогу поддерживать с тобой беседы.
– До этого далеко, дорогой. Кроме того, я человек нетворческий.
Это было так. Почему – даже трудно сказать. Лида знала уйму вещей, но они не родили в ней ассоциаций, новых мыслей. Не шел процесс воспроизводства, рождения новых форм. И ее не заинтересовывало, а раздражало, когда Виталий из своих знаний высекал какую-нибудь искру.
– Ты этого не можешь утверждать, – говорила она, вскинув голову. – Это требует научного подхода.
– Будем считать, что это гипотеза, ладно? – пытался отшутиться он.
Но Лиду, видимо, сердило именно это самозарождение мысли, чувства, поскольку их проконтролировать она не могла. А потребность, разрушительная потребность внутреннего контроля, как единственной возможности сохранить для себя любимого человека, росла с огромной быстротой. О, как не похожа она стала на Лиду последних крапивенских дней! Голос ее теперь был переполнен вызовом, походка – бодростью, взгляд – отвагой.
– Ты мой тайный истерик! – говаривал Виталий в добрые минуты. – Ты псих-подпольщик, да? Самоед-конспиратор.
– Ага, ага! – смеялась она, победно встряхивая волосами, которые теперь стригла коротко. – А ты мужичок в мешочке. Ведь я ни-че-го о тебе не знаю!
Ему хотелось сказать, что это так просто – узнать. Только не надо обходных путей, не надо надуманных сложностей и уж конечно этого незримого соревнования.
Порой ему казалось, что Лида не может простить ему чего-то, что мало сказать – не любит его, – терпит с трудом. Но когда он заболел тяжелым гриппом и лежал в беспамятстве, она не отходила ни на шаг. Просыпаясь, он видел ее лихорадочные, испуганные глаза, иногда ощущал ее руки под своей головой, когда она приподнимала его, иногда слышал сдавленные всхлипы. Она выхаживала его, отбросив свои заносчивые штучки. И они сблизились за его болезнь больше, чем за годы жизни под одной крышей.
– Может, ты ко мне еще ничего, а, Лидка?
– Молчи уж! Если честно – подыхаю до сих пор. Иной раз проснусь ночью – что делать? Не могу, часу не могу без тебя!
– Так я же тут.
– А вдруг будешь не тут? И потом: ты – ведь это ты, в себе… О чем-то думаешь, что-то чувствуешь…
Помочь было невозможно. Огонь хотел пожрать все. Может, потому были отогнаны от дома друзья.
И только мама до самой смерти была обласкана и привечена, будто на нее Лида перенесла свою любовь к Виталию – училась глядеть на него ее глазами, училась вникать в нелепый для нее контур их внутрисемейной жизни.
– Когда еще был жив Николай Палыч…
Отец с его прекрасным, успокоенным и вместе тревожащим лицом незримо входил, садился подле, и разговор наполнялся значимостью.
Елена Петровна часто рассказывала о нем Лиде.
– Он любил Виталия. И знал к нему все ключики. Это ведь только любя можно знать.
– Можно и любя не знать.
– Вы, Лидочка, умница… Будьте с ним постарше.
– Еще?
– Да полно вам! Я и забыла совсем. На сколько там вы старше? Ерунда какая-то.
– Годков с десяточек наберется.
– Не заметно пока. Да и не будет. И он полнеть начал.
– Ой, боюсь, боюсь, боюсь я!
– Запомните, Лида: у нас все в роду однолюбы.
Так часто говорят старые люди, прожившие семейно до конца дней. И Виталий понимал: мама больше чем кто-нибудь имеет право на эти слова.
Лида после таких разговоров успокаивалась, мягчела.
– Почитаем что-нибудь вслух?
– Конечно. Талик, иди, почитаем.
Мама лежала в своей комнате на высоких подушках (было плохо с сердцем), возле стоял ночной столик с лекарствами, книгой, заложенной очками, и высокой, старинной лампой, памятной Виталию с детства: толстенький амур; оттопырив указательный пальчик, летит невесть куда с лампой в руке. Этот пальчик не зря был оттопырен в пространство. Позже он сыграет свою роль, как отыгрывается почти все, на чем мы задерживаем взгляд.