355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Демыкина » День жаворонка » Текст книги (страница 23)
День жаворонка
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:45

Текст книги "День жаворонка"


Автор книги: Галина Демыкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

Глава VI

Как-то произошел такой случай: за одну ночь сменили названья всех улиц. Городок был маленький, старинный – довольно далеко от нашего огромного города, – и названья, конечно, не соответствовали: все больше касались бога и разной еды – Богословская улица, Борщаговский проезд, Мясников, Попов, Схимников переулок. А в городе – новый завод и мастерская современной игрушки: ракеты, комбайны, мотоциклы. Так что названия не соответствовали, это верно. Но за одну ночь! А?! И как раз наутро мы туда приехали.

Честно говоря, это был мой самый счастливый город. Мне сразу показалось, что я вышла именно из него. Из улочек с деревянными тротуарами, из беленьких церквушек, даже из пожарной каланчи, посреди города. Даже из каланчи. Может, потому что это был первый наш с Тобой город. Мы тайно завоевали его и изучали теперь.

Городок был очень чистенький, в середине пропах ржаным хлебом. По его площади возле пожарной каланчи, на зеленом лужке, ярко белели куры. Невозмутимость такая. Затишье. Издалека, за домами, комариный зуммер трамвая да иногда (а может, мне показалось?!) тонкий, звенящий смех. Голос тонкий, но мужской. И за ним для меня всплывало чуть поверх низкорослых кустов дряблое прокуренное лицо и лысоватая голова без какой-нибудь там бороды или красного колпачка. Странное видение моего детства.

От площади шел пестрый ряд домов: где каменный домик, приземистый, мрачноватый, а рядом – повыше каменного – бревенчатый, обшитый, однако, тесом, резные наличники, деревянные лоджии, тоже все резные. Это диво, сколько там было деревянного кружева! Разные жили люди, разно понимали красоту. Иные дома были так глазасты и беззащитны, что хотелось предложить им масочку (полумаску? четвертьмаску?) – ставенки, что ли.

Через город спокойно шла малая речка. У площади была забрана в камень («береговой её гранит!»), а дальше вдруг по берегу, землистому, травяному, песчаному, начинали попадаться столетние какие-то (если не тысячелетние) ивы с дуплами, с низким наклоном мелколистных густых ветвей, с тенистыми песчаными заводями под этими ветками и мелкими игольчатыми рыбками-мальками – мель-мельк из топи в солнечное пятно!

Я подошла к одной из этих ив, погладила морщинистую кору и серо-коричневую рисунчатую древесину, выступившую вокруг дупла. И вдруг чуть пониже углядела сухой и резкий срез до белого древесного тела и маленький четкий квадрат на нем.

Сразу точно отпал кусочек радости. И – старческий голос из детства: «Знак, знак это».

А сохранился ли тот, наш переулочный парк? Вот, вырубили. А Ян?.. «И вы дружить не станете. Разлетитесь в разные стороны»…

Я схватила Тебя за руку, чтоб ощутить реальность Твоего присутствия.

– Пойдем-ка, пошли.

И мы пошли. Вдали, на отмели, виднелась церквушка. Плыла в движении теней и отсветов, отражавшихся на её стене от воды. Мы постояли, вбирая в себя ивы, речку, церквушку, и двинулись дальше. У нас была цель.

Старый город кончился. Начался пустырь. На той стороне его стоял белый пятиэтажный прямоугольник, пять краснопланочных балконов в каждом секторе и рядом – асфальтовая дорожка буквой «Т», серый куличик помойки.

Мы прошагали мимо. И опять – белый пятиэтажный прямоугольник, балконы, асфальтовая дорожка буквой «Т»… И снова – белый пятиэтажный, балконы, асфальтовая дорожка, и опять – белый, балконы, дорожка…

– У, безликие! – сказала я.

– А я бы мог все изменить, – отозвался Ты.

– Как же? У меня вот не вышло.

– А что ты хотела?

– Башенки.

– «Башенки!» – передразнил Ты. – Да еще, наверное, разные.

– Конечно.

– В типовом проекте, да? Знаешь, кто ты есть?

– Кто?

– Дурочка. Поняла?

– Давно. А что ты имеешь предложить?

– Дворы. Возле каждого дома свои двор и своя скульптура. Свой символ, что ли:

Дом Птицы.

Дом Бегущего Оленя.

Дом Юльки, мчащейся ко мне на свидание.

Ты чмокнул меня в щеку на виду у всего пятиэтажного белого мирка.

– Ты знаешь, Юл, я один раз так бежала к тебе, что чуть не наступила на голубя.

Ты засмеялся.

Ты умел смеяться. Вы замечали, что это умеют не все. Ты, кажется, не был красив. Кажется. Только вот удивительная подвижность лица и глаза, легко меняющие цвет и цену тому, на что они глядят. Чаще они эту цену завышали: ты умел восторгаться. Кроме того, Ты отлично от других (в сторону несуразности) размахивал руками. Почти каждое слово сопровождалось жестом.

– Представь! Вообрази! Мы разбили бы такие диковатые кустарниковые сады вместо этих пустых дворов. Прямо в землю, без ограды, набросали бы семена полевых цветов: у одного дома ромашки, у другого – маки, у третьего – клевер, одуванчики, ну что там еще?!

– Ясно, ясно. Стоп. Вот и место нашего назначения. Иди, отмечай командировку.

Я, кажется, так и не сказала Тебе никогда, что это была только Твоя командировка, а я… я наврала, будто мне нужно здесь что-то по работе. А сама, пользуясь своей всепобеждающей улыбкой, отпросилась на несколько дней за свой счет. Я не могла тогда, не могла без Тебя ни денечка!

Как истинный мужчина, Ты не хотел впускать меня в свои неприятности. А они начались у тебя сразу же. Ты поехал в этот городок, потому что приняли проект Твоего памятника. Дело в том, что там, в этой тишине (прежде ещё большей) жил какое-то время один из лучших писателей земли Русской (какая разница – кто? Поверьте уж на слово), и вот решили поставить памятник.

Как изобразить совесть? Сколько мы видели изображений скорби, радости, торжества! Прекрасного материнства, любви… Да мало ли абстрактных понятий получило воплощение, то есть обрело плоть. И совесть, вероятно, тоже. Ты знал все. Я не знала. И в щенячьем своем упоении Тобой даже не попыталась узнать. Мне хватало Тебя. Вместо всего.

Впрочем, этот памятник Ты задумал еще до меня и без всяких заказов. Это было Твое, кровное. А заказ был получен позже: узнали, что у тебя есть проект, а тут приближалась дата. Все было, скажем мягко, без сантиментов. Есть – давай. Ты пытался скрыть радость, но разве Ты умел?

Мы ходили по городку и высматривали, где можно поставить памятник, хотя место было давно уже обозначено.

Писатель жил в одном из разноликих домочков, что вдоль реки. Не самый выразительный домик. Впрочем, не он строил его. Разумеется, купил готовый. Теперь там, в ожидании музея, разместилась музыкальная школа и, кажется, загс. Я еще подумала, что бракосочетания и регистрации смертей музыкой обеспечены. Правда, случайной.

Ты смотрел широко, а я пристально и оцепенело. Меня удручали, да, удручали крохотные квадратики, чуть заметно очерченные на стенах старых и новых домов. Их было полно. Как дурной сон. Как наваждение. Но человек привыкает к опасности, перестает ощущать ее. И я в конце концов привыкла. А тут рядом – Ты и Твое дело, которое занимало нас постоянно. Итак, к делу.

Памятник должен был разместиться возле этого музыкального загса, возле речки. Но ему было как-то непросторно здесь, будто он, ни на что не претендуя, не хотел, однако, быть приниженным.

Лучше не надо ничего.

– Главную площадь ему, что ли? – удивился Ты. – Так ведь на площадь не поставят этакий.

А памятник, как, впрочем, и писатель, был действительно немного «этакий». На первый взгляд. Только на первый. Сидел хилый человек, низко опустив и спрятав в ладонях лицо. Прекрасны были жилистые тревожные руки; прекрасна форма головы с напряженными венами лба.

Один скульптор говорил, что вылепленная истинным художником обычная круглая бомба должна давать точное ощущение, заряжена она или свободна от заряда.

Эта голова – затылок, лоб, надбровные дуги – все выдавало заряд огромной силы, имя которой – мысль. Мысль невеселая, не имеющая конца и разрешения; мысль, точащая мозг и тело, страдающая и рвущаяся вперед. Да. И здесь, в позе этого больного и худо одетого человека, был порыв, только лишенный юной неоглядности и радости. Было невеселое раздумье, уже осознанное неумение помочь и рвущаяся из силков этого неумения нагая, извивающаяся жажда дела. Совесть. Это, собственно, был памятник Совести – мучительному, очень русскому недугу, поразившему (а может – создавшему) лучших людей нации.

К ногам человека была прислонена книга с автографом. И еще – слепок с его вседневного лица. Это лицо тоже было болезненным и страдающим, но его хоть можно было надеть, выходя на улицу, а то, которое в ладонях, – наверное, нет.

– Ты понимаешь, что это не маска? – допытывался Ты. – Этот человек не носил маски. Просто кожа, что ли. Ведь жить с содранной кожей нельзя. И потом – у каждого есть облик, то есть лик, лицо: рот, нос…

– А Толстой носил маску? – спросила я.

– Думаю, что да. Он немного делал себя для проповеди, как делает священник, надевая парчовую рясу. Ведь он, Толстой, не только отрицал и спрашивал, он и утверждал, хотел научить. А для этого надо, чтобы тебя слушали. Значит – голос; облик; жест. А где жест – там хоть немного, но поза. Поза – театр – грим – маска… Ты, конечно, понимаешь, что тут я не сужу.

Мы шли по старому городу и снова выбрались на пустырь.

– Может, сюда его?

Прикинули.

Человек с беззащитным, закрытым руками лицом мог сидеть здесь. Ему почему-то не мешали белые пятиэтажные, если даже на их фоне. Главное, чтобы ничто не толпилось рядом, не толкалось, чтобы не било суеты и тесноты. Вот какого уважения он хотел.

– Странно все-таки, – сказал Ты. – Мистика какая-то.

– Да, пожалуй.

– Предложить, может, чтобы здесь? Но почему – здесь? Тебе не кажется, что старик чудит?! Юлька, ты что заскучала?! – Как всегда неожиданно, Ты схватил меня в охапку и перекружил. – Юлька, развеселись!

Потом поставил на землю и совсем отвлеченно от меня:

– Пошли, а? Давай предложим ему еще какое-нибудь место. Ведь здесь непременно будут скамейки и электрические фонари. И конечно, молодые липки. А в парко он не усидит.

И мы опять побежали по городу с деревянными тротуарами и узенькими улочками. Нет… нет… нет..:

– Ничего он не хочет, – сказал вдруг Ты безнадежно. – Не надо ему ничего.

Мы иногда мечтали о городе, который построим вместе. Там бы, конечно, все было проще.

И вдруг оказалось: никто и не собирается ставить именно этотпамятник.

Ты пришел с первого заседания, где шла речь о Твоей работе, бледный, с пустыми глазами и вздрагивающими пальцами.

– Им, как выяснилось, понравилась сама идея – поставить, – кричал Ты. – А? Понимаешь, это для них «идея».

Ты влетел тогда в мою гостиничную комнату, даже не глянув, есть ли кто-нибудь на соседних койках (их было еще две. Я думаю, лишне пояснять, что нам, «не расписанным», отдельной комнаты не дали).

Ты бегал, задевая за стулья, – большой, несуразный. Казалось, что все в Тебе развинтилось и потому движенья не согласуются.

– Уеду! Уеду! Не хочу!

Это была настоящая мужская истерика, закончившаяся валерьянкой.

Но Ты никуда не уехал. На другой день отправился снова. И еще. И еще.

– Сил моих нет! – кричал Ты. – Кто мог поручить им… Это не люди искусства.

– А у вас в мастерской все люди искусства? – спросила я робко.

– Что? О чем ты говоришь! Есть же предел. Уровень. Это ниже ватерлинии. Что? Что? Не понимаю!

А я не умела сказать нужных слов. Да и где они? «Но волнуйся»? «Устроится»? «Попробуй убедить»? Э, что там!

В первые дни мы еще бродили по городу. Потом, в разгар неприятностей, выходили только по вечерам. Молча шагали к столовой, молча ели. Весь день, окаменело сидя на кровати, я ждала, когда Ты постучишь. Боялась на минуту покинуть свой пост. Придумывала истории, которые могли бы развеселить Тебя. Но слова вылетали мертво-рожденными. Только иногда посреди улицы Ты вдруг раскидывал руки и неожиданно обхватывал меня за плечи:

– Юлька, прости. Я дурак. Я кретин.

– Ага, – подтверждала я.

– Это заметно?

– Конечно.

– И они это видят. – Ты смеялся. – Один вещает: «Прекрасные руки. Но у человека, как говорится, все должно быть прекрасно – и платье, и лицо… А где его лицо?» Другому нравится лоб. Третьему уши. Я вылеплю все по отдельности и разошлю им. А? Сегодня же. Сейчас.

Нет, конечно, Ты ничего такого не делал. Но я любила Твой нелепый размах. Я любила, как Ты смеешься. Широкие зубы, широко расставленные глаза, вдруг почерневшие; и все лицо в его преображении от смеха, оживленья, движения мысли.

Я любила, как Ты сердишься, напуская множество складок на лоб, который я тоже любила. И как думаешь, раздувая ноздри и щуря глаза. И уж, конечно, как обнимаешь меня, так что моя голова оказывается у тебя под мышкой. И как отталкиваешь шутливо:

– Поцеловались, и хватит.

Я не любила только, когда Ты не со мной. А Ты становился не со мной. И пришел вечер, когда Ты не постучал в мою дверь. Даже общий ужин был у меня отнят.

– Ложись спать, девонька, – посоветовала пожилая соседка, которую я как-то даже не замечала. – Видно, бросает он тебя.

– Почему? – ахнула я.

– Да по всему видать.

Им было видать, а мне – нет. И, главное, у нее не было правоты, у этой старухи. Не было. А вдруг?!

Может, надо уехать. Собрать вещички и утром уехать. Он зайдет вечером… (Мне теперь не хотелось думать – «Ты», а – «он».) Он зайдет, а соседка:

– Уехала твоя девонька. Когда? Да утресь и уехала.

Вместо этого я пошла и постучала сама. Никто не отозвался. Открыла дверь. В Твоей комнате было пусто – не вернулись еще «мужики гулливые» (Ты их назвал так). А Ты сидел за единственным столом, сдвинув в сторону графин и скатерть, и что-то чертил. Не увидел меня. Я постояла за спиной. Ну да, Ты открывал человеку лицо. Проступали глаза и часть рта. Подбородок и щеки были под пальцами. Лицо обретало кожу, теряя сокровенность.

– Юл!

Ты вздрогнул, оглянулся, наморщил лоб, сердясь. Потом взял себя в руки. И быстро отложил рисунок. Мне бы не глядеть. Но я не могла оторваться. Так, может, было не хуже, но мысль будто рассредоточилась, растеклась. Старик явно отвлекся. (Теперь о нем можно было подумать – «старик».)

– Он у тебя отвлекся.

– Отвлечешься тут! – Ты широко улыбнулся, притянул меня к себе.

– Он! Юл!

– Привередница. Пошли тогда в город.

– Уже поздно.

– Сколько?

– Скоро одиннадцать.

– Да… Я говорил тебе, что я кретин?

– Уже.

– А что ты ценный вклад в мою жизнь?

– Не помню.

– Ну так вспомни, чтобы я не повторялся.

Мне бы сказать: «Повторись!» Мне бы засмеяться и в крайнем случае зажать Тебе рукою рот: «Молчи, пожалуйста». И все. Легкость и здесь не во вред! А я?

Зачем мне только делал старик Сарматов эту улыбку?! Зачем тратил на мой нос драгоценный нашлёпочный материал?!

Короче – я заревела. Всласть. За весь ожидательный вечер; за все ожидательные дни на железной кровати (хотя, честно говоря, можно было отлично сидеть и на стуле, читать, чертить, работать), за мучившее в последние дни чувство отщепления. Меня отщепило от Тебя, а я ничего не могу: ни глядеть одна, ни дышать одна, ни просто жить. И такая вверенность, такая беззащитность.

– Юлька, чего ты?

– Сама не знаю. Я пойду.

– Да нет, подожди. Ты обиделась?

– Нисколечко.

– Ну так чего же?

– А ты кого больше – его или меня?

Ты очень смеялся. Это была первая (первая!) попытка ревности. Вот тут бы и остановиться. Ведь это был счастливый вечер! Ты был растроган и удивлен:

– Я не знал, что ты ждешь. Я думал, у тебя своих дел невпроворот.

– Впроворот у меня. Очень даже.

– Ну, будет, будет! Ты проревела мою присутственную рубашку. Смотри – пятна.

Ты запер дверь.

– А мужики?

– Они не придут.

– Откуда ты знаешь?

– Сказали. Когда, говорят, явиться, после двенадцати? После двух? Или – совсем? Лучше, говорю, совсем.

– Вы что же, обсуждали?.. Вы…

– Да нет. Нет. Успокойся. Знаешь, есть такое понятно «мужская солидарность». Она, правда, доступна только настоящим мужикам, которые без трепа.

Ничто, ничто, ничто не могло сделать мое счастье неполным, даже мужская солидарность. Даже неладность нашего временного дома (чужие пыльные ботинки у чьей-то койки, чужие брюки на спинке стула, чужие опорожненные бутылки под окном). Хм! Да это великолепно: все выпотрошено, содержимое ушло гулять, оставив нам во владение пустые емкости, и в том числе эту освещенную просторным летним небом комнату!

О, прекрасное, ни с чем не сравнимое ощущение близости любимого человека! Спокойное и высокое пение колдовской дудочки: «Мое! Мое! Мое!»

Ни стен, ни потолка, ни времени – почти нереальная зыбкость очертаний, странность приближенных глаз и губ, молитвенное чувство благодарности и благодати. И боль в груди от нежности и невозможности сказать ее до конца.

– Колдовство? – спросил Ты.

– Да.

– Юлька, это настоящее. Я очень боялся.

– Чего?

– Иногда (ты, может, этого не знаешь), иногда напряжение, что ли, спадает. И все идет на убыль.

Как я испугалась!

– Идет? Уже идет?

И опять заплакала, но не горько, а счастливо, потому что знала: никакой убыли. Никакой!

Где-то глубоко внутри, едва задев болевой центрик, переметнулась страница: так! Ты, значит, совсем взрослый, у Тебя есть опыт. Не с чужих же слов говоришь. И Ты сразу, как всегда, меня услышал:

– Ты, Юлька, моя первая любовь. Не первая женщина, понимаешь? А первая любовь.

И сразу – колдовское пение дудочки: «Мое! Мое! Мое!»

О, если бы мы умели останавливаться! Читай так: о, если бы не захватническая сущность истинной любви – взять все с потрохами, с дыханием, с помыслами. Всем владеть. Все прибрать к рукам. Будто не знаем мы, что насилие чревато бунтом. Не знаем. Ничего мы не знаем. Бывает, правда, умная интуиция, но, видно, не всем она дана. Да и сила любви рождает самый высокий счет, в строку которого – каждое лыко – от выражения лица до отвлеченных мыслей.

– Ты о чем думаешь?

Извечная, вымогающая любознательность. Этим нельзя злоупотреблять.

Позже, много позже мне открыли: есть умные женщины, которые умеют обуздывать себя, давая другому видимость свободы, чтобы владеть исподтишка. Но, открой мне это раньше, оно бы все равно не подошло: для этого надо слабее любить. С Тобой – театр? Поза? Невозможно. Зачем тогда всё?

Юношескую запальчивость тянет к разрушительству. И постепенно эта работа началась. Пошло с анализа: вдруг больно задела, перелистнувшись, ещё страничка: Ты знал в тот вечер, что соседи не придут, и не зашел за мной. Почему? Занятость делом? Забывчивость? (Мог забыть!) Небрежение? Никуда, мол, не денется. Денусь, денусь, Я метнулась было сказать, что моя командировка кончилась, уехать. И не смогла. Как увядала Тебя, так и не смогла. А разрушитель во мне продолжал расшатывать стены: он отчленил первый «допамятниковый» период и, как мерку, прикладывал его ко всему. Тогда, к примеру, Ты очень подолгу прощался со мной – не умел уйти сразу:

– Подожди, я забыл рассказать про архитектора Райта. Слыхала о нем?

– Тот, который рассчитал и построил дом над ручьем?

– Да, да. А ты знаешь, что все его дома, его собственные дома погибли от огня. В разнос время.

И шел разговор о судьбе, о покорности ей или непокорстве. Ну, в общем, важный для нас разговор, от которого трудно оторваться. И, значит, расстаться трудно.

Теперь Ты уходил вроде бы даже с облегчением. Неужели мы уже исчерпали друг друга? Нет же ведь, нет! А что тогда? Почему так:

– Побегу, Юлька, почерчу.

– О господи, не отпрашивайся ты, как школьник. Иди, конечно.

– Ты опять рассердилась? Но ведь я должен работать.

– Работай.

– Я забегу потом.

И снова я сидела на гостиничной кровати и ждала, ждала, боясь пропустить Твой приход. А Ты не шел. Снова был вечер, когда Ты забыл обо мне. Опять, верно, переделывал памятник. Ты хотел уступить, но и сохранить. Возможно ли это?.. Не знаю. Но мне было больно от любого Твоего действия, не имеющего отношения ко мне. Разрушитель уверял: «Прежде он не выключил бы тебя. Хотел бы, чтоб ты была возле. Чего ждешь? Почему не уезжаешь? И отпуск твой прошел».

– Юл, мне пора уезжать. Командировка кончается.

– Ой, Юлька. А когда?

Это «ой!» – с горечью. И сроки сразу отложились.

– Скоро. На днях.

– И у меня на днях решается. Может, уедем вместе. Да?

Да! Да! Конечно, да!

А вечером, не дождавшись Тебя, я подошла к окошку и увидела: по узким досочкам тротуара Ты вышагивал резко и нервно. Казалось, Ты прихрамываешь, но я уже знала – это внутренняя неровность раскачивает тебя. Ты шел от гостиницы. От меня. Я хотела окликнуть, но поперхнулась. За моей спиной задышала все та же старуха. Тоже увидела.

– Бежи, девонька. К другой, видать, пошел.

Я оглянулась ненавидяще. И натолкнулась на сочувственный взгляд.

– Вот и мой, помнится, лыжи навостривал. А я догнала и по шеям, по шеям. Он пониже меня был. Ну и всё. Как рукой сняло. Страму побоялся. Так-то он здоровый был, а страму не хотел.

О чем это она? А, да, о «страме».

Я опять поперхнулась и вдруг поняла, что не могу продышать свое горе. Вдохнуть и выдохнуть не могу. Физически. Не помню, как оказалась на кровати, кто вливал мне в рот темную жидкость, которая осталась пятном на подушке. Помню только, как вдруг что-то разомкнулось внутри и – воздух. Воздух, воздух во мне и вокруг!

– Так и кончиться недолго, – сказала старуха неодобрительно и отошла к своей койке. Женщина в белом халате прятала в карман пузырьки.

Что это? Неужели такая зависимость? А если он (опять «он») и правда уйдет? Как «уйдет»? А что же тогда останется мне? Да, но ведь был весь мир! Был. А теперь вытеснен. Очень просто. Вытеснен, и все.

Тебе, верно, передали, и Ты зашел утром. Я уже встала, внутри было пусто и как-то очень сухо. Я даже не обрадовалась Тебе. И Ты, видно, испугался силы чувства (кому она нужна, эта сила? Одна морока) и тоже был холодноват. Теток не было в комнате. Ты сидел у стола, я – тоже.

– Ну, как ты тут?

– Спасибо, Юл. Все хорошо.

– Прости, что не зашел вчера. Захотелось побыть одному. Не ладится у меня.

Вот тут надо было забыть о себе, спросить обеспокоенно: «А что? Чего теперь они хотят?» Но я не спросила обеспокоенно, а лишь самолюбиво опустила голову. Разве нельзя было вчера подойти к двери и сказать все это. Я бы не побежала следом и не удержала силой.

– Ты что, обиделась?

– С чего ты взял?

– Вижу. Не сердись. Мне трудно, Юлька.

– Я понимаю. Уж ты не отвлекайся на меня.

– Перестань.

Ты начинал сердиться. Сразу полный лоб морщин, и глаза – светлые-светлые.

– А что мне терять, Юл? Почему я должна перестать?

– Ну, хотя бы потому, что мне хватает насупленных лиц на работе.

Конечно, он прав. Я – всего лишь веселая прогулка. Не судьба, а праздник. Небольшая пирушка. А я еще боялась, что он не узнает меня с этой улыбочкой имени Сарматова. Да она как раз и нужна! Она одна. Ведь восхищался именно ею: «Бедный начальник!» Как я тогда не обратила внимания?

– Ну, ну же, Юлька! Развеселись.

– Сейчас развеселюсь. Это так просто!

– Чего ты добиваешься?

И правда, чего я добивалась? Я хотела быть при Тебе. Каждую секунду. Видеть. Осязать. Знать. Я хотела быть Твоей частью. Раствориться. Дышать. Вспомни, вспомни, у Тебя тоже было что-то в этом роде, только недолго. В самом начале. Ведь было! И я этого не смогу забыть. Теперь Тебе нужна относительная свобода. А потом, может, и полная?

– Ты не щади меня, Юл. Мне можно очень запросто сказать.

– Но мне нечего. Все по-прежнему.

– Ты прежде не злился.

– И ты.

– Потому что ты любил меня.

О, глупейший, глупейший, постыднейший разговор! Этот бунт на коленях – чего он стоит? Но Ты, помнится, сказал тогда, серьезно сказал и неожиданно терпеливо:

– Знаешь, Юлька, ты должна понимать. Существует тайна корня. – И пояснил: – Один садовник делал так: посадит цветок, а на другой день выкопает – поглядеть, принялся ли.

– И я, как он?

– Да.

– Прости, Юл. Прости.

Позже, много позже мне открыли: есть на свете умные женщины, которые умеют делать веселые лица при собственном поражении, чем заманивают противника в глубокие тылы и в конечном счете выигрывают бой.

Но, открой мне это раньше, оно бы все равно не подошло, я не научилась бы видеть в Тебе противника, тем более – одураченного, с трудом привыкающего к рабству. Я искала искренности, открытого лица, без забрала, без маски. Юлий и Юлия.

А разве это возможно?

Что-то рушилось и падало внутри моей постройки. Осыпался потолок. Но стены еще стояли. Разве я понимала, насквозь прошитая болью, что можно сохранить их?

На другой день Ты пришел раньше обычного:

– Юлька, у меня ничего не вышло здесь. Едем. Ты можешь?

И мы стали собирать вещи.

Оказывается, пока Ты отстаивал и пытался сохранить, памятник заказали другому. Простейший бюст на невысоком колышке-постаменте. И обсуждать нечего – все гладкое, включая гранит…

– Билетов нет, – сказала нам кассирша на вокзале.

– Тогда на завтрашний.

– Нет.

Она захлопнула деревянную дверцу окошечка. Это окошечко имело свою дверцу. А дверца – потайной ключик. Мы понимали: надо на что-то здесь нажать. Но Ты не знал этой тайны. И я не знала. И мы пошли искать гостиницу, что при вокзале.

– Номеров нет.

Позвонили в ту, где жили.

– Номеров нет.

Это уже было почти нереальное: только что жили там и – нет. И мы пошли ходить просто так.

– Лучше не ожесточать сердца и провести ночь на улице, – сказал Ты. – Или на вокзале.

Я тоже так считала. Радость борьбы и побед нам обоим, как видно, была чужда.

И вот здесь-то произошло маленькое чудо, о котором я всегда вспоминаю, как о мираже: показалось, попритчилось. Но почему же все дальнейшее не опровергает миража, а как бы является его продолжением?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю