Текст книги "День жаворонка"
Автор книги: Галина Демыкина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
Юрку что-то злило в этой истории, за которой отступил замысел фильма. Он излагал-то ее в надежде разобраться. А получилось вроде похвальбы.
– А что твой Аушев?
– Все в порядке. Он не вышел из образа.
– Я была права?
– Не люблю бранить за глаза. Почему ты хочешь от меня предательства?
– Потому, что слух идет: Буров, мол, любовь крутит, а он, Аушев, – и сценарий, и курсовку…
– Перестань.
– Молчу. Потом сам увидишь, если, конечно, интересы столкнутся.
– Не верю тебе.
– И не верь. И не надо.
Свидание получилось какое-то натянутое.
* * *
В просмотровом зало полно народу: комиссия, студийные, пришлые, мамы, жены, друзья… Идут фильмы-малютки. Около тридцати микрофильмов.
Отбивка одного от другого – темнота. И вот призрачно поплыли титры:
В. Аушев и Ю. Буров —
«Дальнее плаванье»
Небольшая полоска воды. Берег. У берега – мостки, они проложены к катеру. Но видна только часть катера, малая часть берега и воды. Полное впечатление: большой катер у большого причала. В борт плещет вода. Тревожно кричат чайки.
(Крик чаек брали в фонотеке.)
Потом – мужские ноги, обутые в кеды. По ним видно, что человеку тяжело (это его, Юркины, ноги – пришлось все же играть самому). Дальше – борт катера. Тяжело плюхается рюкзак, набитый консервными банками. Ноги, легко ступая, покидают качающийся на волнах катер и мосток. И снова человек (уже в полный рост – широкоплечий, мужественный) сбрасывает на траву еще один рюкзак, достает оттуда пакеты, из бумажных этих пакетов пересыпает крупу в целлофановые мешочки, тщательно завязывает. Возвращается на катер, укладывает там продукты… Вот он втаскивает канистру, ведро, спальный мешок… И опять, и опять возвращается нагруженный человек. Катерок чуть оседает… Уф! Готово! Спина человека распрямляется. Видно, что майка потемнела от пота.
Но вот он уверенно шагнул на борт. Надел матросскую робу. Садится. Крик чаек. Нога на педали мотора. У кормы катера появляется бурун, разбегается вода. Мотор трещит все сильнее. Крупный план: катер вздрагивает, отталкивается. Резкий отъезд от крупного плана к дальнему… И (съемка сверху, с сосны) взгляду предстает вся картина целиком: по крохотному пруду кругами носится огромный, хорошо груженный катер. Крик чаек. Темнота.
Дальнее плаванье.
В зале расхохотались. Кто-то даже захлопал. Чей-то захлебывающийся в смехе голос: «И чувствовал, чувствовал, что будет подвох!»
Дальше шли, шли фильмы – Юрка их уже не видел. Он понял, что – успех, но в съемке ему не все нравилось. Грязновато получился отъезд камеры в конце, даже в одном месте сучок елки было видно. И еще он хотел потом, после метания корабля в луже, выхватить камерой широкое небо и настоящую птицу. Что ж, что вылилось в крохотный вояж… должна ведь быть и надежда! Но это тоже не вышло, запорол при монтаже.
– Фильм Виля Аушева и Юрия Бурова показался мне наиболее интересным…
Речь держит одни из кинобоссов, некто Вас-Вас – Василий Васильевич, средних лет и тяжелых движений человек. Его руки, как и у Виля, словно бы усталые, ищут подлокотника, стола ли – опоры (вот кого, вероятно, копирует Аушев); его голос звучит как сквозь сон, будто пробиваясь через толщу сытости и равнодушия. Но слова точны, он все видел, все оценил.
– Да, да, смешно. Есть анекдот, есть ключик, поворот. И грустно. Я смеялся. И есть единство замысла и воплощения. Будто один человек… Не знаю, как работали эти столь несхожие люди… Тут ходят разные слухи. Я обязан их отмести до уточнения. Во всяком случае, я доволен вашей работой, Аушев, и (с заминкой) вашей, Юра Буров.
Вот оно что! Это фильм Аушева! Что ж, значит, Катерина права?! А я-то связывал кусочки мыслей и впечатлений, чтобы получился не просто анекдот, бегал высунув язык за оператором, монтировал. Я, стало быть, технический исполнитель (да еще имел глупость сам сниматься!), а фильм этот – Аушева. «Я доволен вашей работой, Аушев…» И зачем и его взял? Что за мальчишество! Сам придумал, сам и делай! Разве он мне подсказал хоть что-нибудь? Помог? Дурак я! Дурак! Идиот! Скотина!
Юрка чуть не плакал.
Выступали и другие. Все хвалили фильм, называя кто оба имени, кто одно (чаще Аушева), иногда просто – «Дальнее плаванье». Юрке хотелось крикнуть: «Это мой, мой фильм! Я сам зачал его – и не от Виля! Я сам его родил!»
Но кто кричит про такое?
Чувство оплеванности было так сильно, что Юрка несколько дней не показывался на курсах. Телефона у Дуни не было, так что он просидел в тиши, обсуждая с теткой крапивенские события двадцатилетней давности, и успел поостыть.
Тогда только вышел позвонить Кате. Ее голос насторожил веселостью.
– У тебя кто-нибудь в гостях?
– Да, но это неважно.
– И вы пьете коньяк?
– Шампанское. Человек защитил диплом.
– Ну, тогда нам не по дороге.
– Постой, постой, Юрка. Что-нибудь случилось?
– Ничего. Я почти что защитил диплом Вилю Аушеву.
– То есть?
Юрка так был взвинчен, что принялся рассказывать. Потом прервал себя, извинился – ведь у нее гость! Его снова начала душить злоба: ничего уже не сделаешь! Не переиграешь!
– Я все это знаю, Юра. Расти зубки, дружок. И не забывай старых приятелей. Особенно когда бываешь возле их дачи.
Вот оно что. Обиделась. Обиделась за съемки у пруда. Вероятно, приходила на просмотр. Узнала. Было, наверное, больно. И отстранилась. А зачем, собственно, было таить от нее?
Он и тогда, разумеется, помнил о Кате, но посвящать ее ну прямо вот как не хотелось! Почему? Кто знает?! Не хотелось ее энергичного вмешательства (а она не могла иначе!), ее указаний…
Неужели дело всего-навсего в том, что ее действия ранят мою мужскую гордость? Так мелковато? И все? Но почему же тогда и – «мимо текущее время»? Ведь это другое совсем? Ну и пусть, пусть себе! Разве я мог бы постоянно (ну хоть какой-то приличный отрезок времени) соответствовать ей? Ее разболтанности, светскому беганью по гостям, этим беседам (интересным), которым нет конца. Да я был бы (стал бы!) Вилем Аушевым… «У него только слова». Мне надо самому. Работать и – непременно самому. А Катерина как-то раскачивает эту постройку.
Теперь, найдя пружинку своих отношений с Катей, Юрка пожалел о них как о чем-то дорогом, потерянном, но непременно подлежащем забвению.
Хорошо ли тебе пируется, Катя? Я хочу, очень хочу, чтоб хорошо.
Юрка знал, кому он позвонит: Виталию, своему, крапивенскому. Ну их, киношников!
Он долго слушал длинные гудки. Потом прорезался женский голос:
– Але. Кого вам?
Юрка молчал и не верил себе.
– Лида?
– Да. Кто это?
Он опустил трубку. Дома нашел в блокноте номер телефона, который когда-то записала ему Лида Счастьева там, на улице Димитрова. Сверил с номером Виталия. Да. Одно и то же. Вот оно что? Потому и смущение, и «к себе не зову»… Предательство?! Разве Юрка не говорил ему, – помнится, прямым текстом говорил о Лиде!
Хотя ведь Юрка и тогда не мог надеяться, что Лида… Конечно, если выбирать из них, – Виталий. С его элегантностью, с его…
Но ощущение двойной утраты разрасталось. Оно шло тихим пламенем, скручивая все, что попадалось по пути: последнюю встречу с Виталием, их давние разговоры о кино, Талькины стихи, которые любил и доселе помнил Юрий… А между тем – никто не виноват! Но тогда что же взять с Виля Аушева? У них уж совсем никаких взаимных обязательств. А Катя? Услышала, что ему плохо, и не снизошла. Не стала выше своей обиды. Впрочем, кто должен? Кто и что ему, собственно, должен? Почему все они должны были думать о нем, о Юрке Бурове, а не о себе? Сначала – о себе. Конечно, сперва свое. Своя рубашка. Себе! Себе! Урвать! Нет, почему «урвать»? Просто получить. Все справедливо в законах джунглей. Слабый гибнет, а жизнеспособный продирается к водопою, к теплой норе, к пище! «Расти зубки, дружок». Выращу. Я еще… Вы еще!..
Он купил водки и долго без удовольствия пил ее, благо Дуни не было дома. Он глядел в потемневшее окно. Да какое там окно? Это был экран. Настоящий экран, только темный. И уже начался фильм – кто-то маячил. «Кто-то»! Известно – кто.
– Ах, ты! Пришел, мелкий жулик! Карманник! Блоха! А я-то, я-то дурак!.. Чего это у тебя в руках? О, ключи! К какому-нибудь сейфу подбираешься? Куда ты, куда? Ведь ты не медвежатник. Ты мелкий воришка.
А Виль Аушев там, на экране, оглянулся: «Я к Вас-Васу, вот гляди, уже ключик притер, подходит…»
– Ну-ну, подбирай… подбирайся… выбирай в себе, что там больше подходит. Скачи, скачи, пей чужую кровь, Блоха! Сам-то бескровный! Верно Катерина тогда сказала! Тьфу! Какая еще Катерина? Нет, никого нет! Уйдите все. Я ращу зубы, клыки. Вон, свидетели!
Потом Юрка уснул, положив голову на стол. И приснилось путаное, что после не раз приходило в разных видах: пробитая телегами колея в лесу, на телеге – трава, только что скошенная. Обернулся, – а в траве этой спит кто-то. Затылок один видать. Потрогал, а тот отворачивается – шапку на лицо. Тормошил, а под шапкой опять затылок. Кругом затылок один – заросший, волосы смялись. Припустил через лес, лошадь храпит, в стороны кидается. В деревню вынесло. Там, в черной, один только дом светится. Стукнул кнутом в стекло – и пошел валить люд! И на телегу – рожи, рожи!.. Поехал шагом. Темно уже. Сожрут они. Сожрут меня, затем и себя. И – липкая рука по лицу. Легкая, могло показаться – ветка! Но – теплая. И липкая. Рот запечатала: будет, мол, с тебя. Носом-то еще дышишь?
М-м-м…
И проснулся от своего мыка, вдохнул ртом.
– Черт! Черт! Ух! Дышу!
За окном было светло.
Когда Юрка явился наконец на курсы, сразу же в дверях столкнулся с Вилем Аушевым. Тот сиял:
– Давай пять, Буров, у нас с тобой по удаче.
– А, Блоха! «Возьми соби». – И Юрка стукнул его по плечу, как велено было бабкой. «Крепко отбей… Не больно-то совестись…»
– Я свое взял, – будто поняв заклинание, ответил Аушев. – Зайди-ка в аудиторию, там Вас-Вас… Да ты чего, с перепоя?
– Отмечал. – И прошел мимо.
Может, так положено – улыбаться, делать вид, что все в ажуре? Может, таковы условия игры? Не учен я так-то. Может, когда потом… Только сперва погляжу – надо ли? Конечно, коли ты – как это Катька ловко про него?! – коли ты импотент, тогда валяй. А я, слава богу, в форме. У, шакалье вонючее, не вам меня съесть, зубки пообломаете!
В нем снова почти с той же силой, как в день просмотра, разыгралась ярость («Я еще!.. Вы еще!..»). Потому к Вас-Васу он не вошел, а влетел – взъерошенный, с узкими щелочками глаз, с трепещущей ноздрей.
– О, Буров! – широко улыбнулся старик.
Гл. VI. НачалоЮрке повезло. Только он не принимал этой формулировки: казалось – так и должно, А может, для тех, кто иного не ждет, действительно так и должно?
Юрка радовался, но не удивлялся. Тогда. До всего, что налипло после. Просто радовался. Брел по Москве с курсов пешком и старался не очень-то глядеть на встречных, чтоб не показаться улыбчивым дурачком.
…Я иду по земле
Героем удавшейся повести…
Героем удавшейся повести!
Строчки, где-то прочитанные и позабытые, сегодня сопровождали, как припев к его счастливой походке.
…Героем удавшейся повести…
А разве не удача?
– О, Буров! – широко улыбнулся взъерошенному Юрке Вас-Вас, и вместе с ним улыбнулась судьба. – Я – старик дотошный, – сказала его устами эта судьба, – я вижу: не поднять такую курсовку Аушеву – ведь я его почти с детства знаю, с родителями был дружен.
«Видишь? А что ж перед комиссией меня лажал? – ещё не утолив гнева, думал Юрка. – Или потому и запрятывал в топь, чтобы порадеть родному Вилю?»
А Вас-Вас тем временем вел свою мелодию:
– Так вот, Юра, уточнил я, поузнавал, не скрою. И хочу обратиться к вам, лично к вам, а не к Аушеву, с предложением. В моем объединении должен делаться фильм. Заказной. По заказу Комитета. А сценарий… Ну, в общем, поймите: если я предлагаю вам, стало быть, другие – многие – отказались.
– Василь Василич, начинать с брака… – заговорил было Юрка, но тяжелая, усталая рука легла на его плечо.
– Сообразите, дорогой. Режиссеров перепроизводство. Хорошего сценария вам не дадут. Да и вообще проблематично, проникнете ли вы на студию. В моем варианте – на восемьдесят процентов провал, но есть шанс. Двадцать процентов – это шанс немалый. Получится фильм – победа, триумф, торжественное шествие армии через город, пленницы, золото, почести, ликующие крики горожан. А если всерьез – я могу сделать это вашим дипломом. Диплом на студии вообще почетно. А если отличитесь, пробью вас в штат.
– Честное слово? – простодушно выкрикнул Юрка, нацепив масочку обаятельного нахальства.
– Клянусь, – поддержал его игру Вас-Вас. – И еще учтите: сценарист – человек сложный.
– Кто это?
– Борис Викентьевич Слонов, известный автор многих лучших, премированных… и так далее.
Юрка почти бежит по улице.
…Героем удавшейся…
Героем…
Прекрасно. Все отлично. Слонов! Да разве он не человек? Что ему, хочется похуже, что ли? Да я ему – все! Бери, бери мое, не жалко! Я ему перетряхну мозги!.. Его сценарии, его «распремированные» не бесталанны, но они – старье. К черту старье! Мы сделаем современный фильм во всей его смелости. Он мне даст свое имя, а я – идеи. Мы начнем полиэкранное кино. Будут постоянные герои. Да, из фильма в фильм. «Серии?» – спросит он. Нет, нет, к черту! При чем тут это?! Сюжеты разные, люди – тоже… А вместе с тем… Ну, чего ему не ясно? У творческого человека должен быть определенный круг идей, не такой широкий, между прочим. Не ясно? Сейчас, сейчас! Вот возьмите Грэма Грина, вспомните его повести: стремительная смена кадров, мастерский монтаж… (Я бы снимал все его вещи!) И всюду Мягкий, ироничный и умный герой, который наивно (и в конечном счете мудро, только не для этой чертовой жизни!.) полагает, что можно прожить, не коснувшись зла, не ввязавшись в игру темных сил, будь то политика или иные страсти. Сравните Фаулера в «Тихом американце» и Уормолда из «Наш человек в Гаване» с героем «Ценой потери», как его там? Да в любой вещи вы найдете этого человека. Он – носитель идеи, которая болит у автора. Его играл бы один и тот же актер. По-разному загримированный, но в какой-то момент проступала бы одна и та же знакомая зрителю грустная улыбка… «А грустный человек шутит по-своему…» Это Грин такой эпиграф взял. И человек этот из фильма в фильм будет мыкаться, ища, во что бы вложить запасы доброты, порядочности, ума… в этой тяжелой войне… И противоположные силы – спокойные, уверенно убивающие… Этих типов – совсем уж разных! – тоже играл бы один актер. Да, да! Я расскажу Слонову об этом. Он поймет, что ведь не психологизм, не судьба и переживания отдельного человека интересны сейчас, а процессы, общие для всего человечества. Этой тропой пойдет искусство. Целые пласты будем ворочать, огромные глыбы…
Думал и о том, каквсе это делать. Хотелось, чтобы – цветное. Тогда можно многое сказать цветом, освещением. Мир одного (или нескольких людей, схожих по душевному строю) в одном цвете. Все – комната, улица, лица – залито желто-оранжевым светом. Теплый и взволнованный фон жизни, мысли, дел.
Другие люди, антиподы, ведут за собой ясные, голубые, совершенно холодные тона. И эта голубизна вселяет тревогу в зрителя, потому что душевный холод, пустота, влекущая за собой суетность, алчность, агрессивность, не могут не вызвать тревоги!
Он, Юрка, выбьет из этого пока неведомого ему Слонова сценарий, который дал бы повод для ассоциаций, обобщений. Враки, будто от сценариста ничего не зависит (сколько заносчивых слов он наслушался об этом!). Ну как же так? А замысел? А философия вещи? Если, разумеется, это серьезное, большое кино. (Позже Юрка сам удивлялся: «Какая была во мне божественная путаница, какая блаженная мешанина!» Но это позже. В начале пути мы мало знаем о себе и о своих возможностях.)
Юрку трясло, как в ознобе. Он понимал (уже был некоторый опыт!), что в этом азарте может наломать дров, но может и победить. Может.
Прибежав домой, он завязал перед зеркалом галстук, кивнул себе, повел узким разбойным оком – и снова на улицу. Уверенно шагнул к автомату. Набрал номер, который Вас-Вас записал ему на листочке.
– Борис Викентьевич? Здравствуйте. Моя фамилия Буров. Говорит она вам что-нибудь?..
Через час Юрка был возле слоновской квартиры.
* * *
Хорошо, что до этого была школа Аушева. Иначе загляделся бы на коридор с зеркалами и картинами, гостиную темного дерева, на всякие там шкафы, столы и столики под старину – все для созерцания, размышления и покоя… Да и сам Борис Викентьевич Слонов – старый, медлительный, величественный. Лицо в морщинах и буграх, мутноватые светлые глаза, хорошо упрятанные за опустившимися с годами, тяжелыми веками, широко разрезанный рот, не обнажающий в улыбке зубов. Улыбка статуи. Живой памятник самому себе. Он протянул маленькую теплую руку:
– Слонов.
– Буров. Юрий.
– Очень приятно. Наслышан. Садитесь.
Придвинул серебряную табакерку.
Сухие короткие пальцы с ухоленными ногтями. Легкий запах тлена изо рта, едва ощутимая нотка иронии, некое непроизвольное «свысока». Барин. Хозяин жизни. Или, может, не так уж уверен в себе и самоутверждается?
Слонов длил паузу, разглядывал Юрку довольно-таки беззастенчиво. И Юрке неловко было начать.
– Да, дорогой юноша… Мы шли в Большое Кино, надеясь, всегда надеясь, внести свое. Шли ощупью. Вот нам читали курс – уже есть, стало быть, если не законы, то прецеденты, теория. А мы… Словом, был бы рад… э… объединить свой опыт и молодой запал. – Он повел рукой в сторону Юрки. Жест был излишне театрален, как, впрочем, и вся величественность.
И Юрке расхотелось говорить. Ты внес свое, а я коплю. Да неужто тебе, чужому, выложу? Хватит с меня Аушева! Но если ничего не сказать, то он, поди, и сценария не даст. Ведь может отвести режиссера, имеет, наверное, право.
– Видите ли, Борис Викентьич, – начал Юрка, – в вашем творчестве, насколько я его знаю, всегда идет… ну, борение, что ли, между двумя правдами – правдой сильного и правдой правого. Даже в фильме «Юные-62»… там вроде бы только любовь, но… сильная своей красотой Нина…
– Нона, – поправил Слонов.
– Да, простите, Нона, – она не по праву побеждает обычную и… как бы точнее сказать… трогательную, что ли, в своей верности Валю. И мы понимаем это, и герой потом поймет. Будь я режиссером, я бы далее усилил это… – И остановился. Таких шагов делать нельзя. Юрка давно зарекся: нельзя принижать работу другого. Не дело это. – Да, так к чему я завел эту песню? – Юрка помягчел голосом, неподдельно ласково улыбнулся и все-таки выпалил свое, намечтанное, как раз так, как разговаривал сам с собой о Грэме Грине. И процитировал где-то читанное высказывание, что у писателя в чернильнице есть только один-единственный роман. – …Эта защита правды правого, подчеркнутая режиссерски, идущая из фильма в фильм… Я бы хотел даже так – носителя этой идеи играет один и тот же актер!!
– Что же, несколько серий? – спросил Слонов. (Спросил все же! Точно, как и предвидел Юрка!) Он вглядывался в лицо собеседника, но Юрка не мог расслышать его отношения. Глаза как-то не обнажали интереса. Да и был ли он? – Н-да… Это, конечно, весьма занятные размышления, но… видите ли, мой уважаемый Эйзенштейн… – И, смягчая шутку, он положил свою сухожильную теплую руку на Юркино колено. – Видите ли, сценарий уже написан, и это, должен вам сказать, не «Война и мир». Хотя профессионально. И, значит, можно сделать… э… корректно. Там во главе угла острые вопросы современности, деревня… Вы, как мне говорили, знаете деревню?
– Да, знаю.
Слонова что-то, видно, не устроило в Юркиных фантазиях: одним поворотом рычажка спустил на землю. Может, он боялся загадывать так далеко? Или по старости лет не любил молодежные эти выкрутасы?! А может, просто стеснялся своего сценария. Ведь серьезные режиссеры отказались.
Но все же он придвинул к Юрке синюю папку, лежавшую на столе:
– Вот, почитайте; А как-нибудь на досуге потеоретизируем.
– Я плохой теоретик, Борис Викентьич, – с наигранной покорностью заявил Буров. – Вы правы: дело сапожника – тачать сапоги.
Юрка потянулся к сценарию и вдруг заметил быстрый и яркий промельк в светлых стариковских глазах. Он совпал с шорохом, раздавшимся за спиной. Юрка оглянулся и тотчас поднялся со стула: в комнату входила, нет, вливалась, всачивалась молодая женщина. Жесткие черные волосы распущены, и движения тоже распущены, расслаблены, вся мягкая под стеганым капроновым халатом.
– Это моя жена. А это, Нэлочка, мой новый режиссер.
Женщина оборотила к нему темные, совершенно сонные глаза. Рука ее была мягка и безвольна, – только когда отнимала ее, кроваво-красный коготок задел мякоть Юркиной ладони.
– Садитесь, дорогая, – потянулся к ней Слонов, все в том же беспокойстве.
Женщина ногой подкатила легонькое кресло, похожее на качалку.
– Если не затруднит, поднимите ручку и доставьте с полки бутылочку коньяку. Вот, вот, прямо над вами. Спасибо. И рюмочки.
Борис Викентьевич барственным движением разлил по крохотным рюмкам коньяк.
Женщина откинулась в кресле, сыто пригубила рюмку и тайком жадно, даже алчно глянула на Юрку.
Атмосфера как-то сразу поменялась. Сценарий ушел на самые дальние рубежи.
– Мне говорили, что вы приехали с Севера? – другим, светским тоном спросил Слонов Юрку.
– Да, Крапивин-Северный. Не слыхали? Бывший районный центр. А я еще дальше жил, в деревне Крапивенке.
– Что ж вы там… учились только?
– Нет, отчего же. Работал.
– Вот как? В колхозе?
– А что ж?
Юрке показалось на миг, что Слонов заговорил еще более барственно, и это «в колхозе?» прозвучало совсем сверху вниз.
Перед женой простачком меня выставить хочет. А я-то не так прост!
У Юрки вовсе не было того, что называют «деревенским комплексом» и что, как это ни смешно, портит людям характер всю жизнь. А потому и заносчивости по поводу деревенского своего происхождения не было. Был бы человек, а откуда вынырнул – э, делов-то!
Но разговор свысока есть разговор свысока. Это мало кто любит. Юрка насторожился.
– А вы, Борис Викентьич, вот о колхозе сценарий написали – жили где в деревне или так, по материалам?
– И жил, и большую документацию поднял, – сразу перешел на серьезный тон Слонов. – Я еще до войны одну деревеньку присмотрел. Мы туда с агитбригадой заехали. Да, было, было… Собирались мы в этакие группы… э… несли культуру в село. К слову сказать, весело ездили. Был тогда с нами один известный поэт, ныне покойный. Мы с ним очень подружились. А он выпивоха, балагур! Всегда с собой рюкзачок с водкой возил. Вот приехали мы в эту Михайловку, а там как раз электричество проводили, ямы нарыли, и возле них столбы с арматурой притороченной лежит.
Арсюша наш, поэт, напился еще в поезде. А по деревне идем – так я его под руку держу. Не удержал, однако. Споткнулся он о столб, свалился и лежит, встать не может: только поднимется, а рюкзак его вниз тянет. Ну, снял я с него рюкзак, а он уцепился, не отдает. «Не дам, говорит. Я его вот на вешалку повешу». И к ролику-то этому, к чашечке, прикрутил.
Домой я его на спине волок!
А утром стали рабочие столбы вкапывать, глядят: что за благодать такая – сума, полная водки! Ну, выпили и созоровали – сунули в рюкзак пустые бутылки, закрепили его наверху столба, а столб вкопали.
Просыпается утром Арсюша, шарит – где рюкзак?.. А ему кто-то из ребят говорит: «Глянь в окно». Он глянул да как рванет к столбу: «Братцы, водка висит!» Ну, тут и мужички ринулись. Так, поверите ли, целый день, как на ярмарке, по столбу этому в очередь лазали!
Юрка улыбнулся. Потом, чтобы не сказать: «Принесли культуру в село!», спросил:
– Почему «как на ярмарке»?
– А такая забава была: вкопают столб, подвесят на него сапоги, или самовар, или так какой подарочек, а доброхоты, которые половчее, лезут, достают. Шуму тут, смеху, подначки!
– Я уже не застал ярмарок, – покачал головой Юрка.
И вдруг Слонов опять заносчиво приспустил веки.
– Я все забываю, с кем имею дело. – И поглядел на жену, вовлекая ее в разговор: – Вот Нэлочка тоже, я ей: «Съезди к Карташову и Миляеву», а она: «Кто это?» А это магазин такой был недалеко от Разгуляя, он и теперь ее есть, только носит невыразительное название «Одежда».
– Ну, Карташова и Миляева даже вы не можете помнить! – засмеялся Юрка. Он не то чтобы хотел польстить, но – успокоить. А вышло не так. Только масла в огонь подлил. Видно, обидело это «даже вы».
– О, я еще не то помню, молодой человек. Вы-то вот о лазании на столбы знать не изволили, хотя и сельский житель. А я это балаганное развлечение еще на коронации царя Николая Второго видел. Да-с.
Теперь он употреблял всякие старые словечки, будто ушел в другой век. Юрка прикинул: ух ты, давно!
– Когда лес это было, Борис Викентьич?
– В одна тысяча восемьсот девяносто шестом годике, – отчеканил он.
– Сколько же… – начал Юрка ошарашенно и запнулся: да ему под девяносто!
– Это ужасающее начало царствования Николая! – продолжал Слонов. – Трагедия на Ходынке, куда стеклись тысячи людей, привлеченные предстоящим весельем, обещанным даровым пивом и подарками… Еще за много дней белые эмалевые кружечки с золотом и с гербом, как сейчас помню, были выставлены в магазинах напоказ. Но не продавались. Их должны были дарить во время коронации. И вот накануне праздника прихлынула толпа. Я, ничего не подозревая, сидел за ужином на балконе павильона, что на скачках…
– Перестаньте! – сказала вдруг женщина усталым голосом.
– Вы правы, детка, это тяжелое воспоминание. – И снова обратился к Юрке: – Моя супруга, знаете ли, волнуется, когда я рассказываю о сотнях людей, раздавленных, задушенных праздничной толпой. Она в ужасе, что я мог погибнуть и мы никогда не встретились бы с ней.
– Я прошу вас… – снова простонала Нэла.
– Мы больше любим героические воспоминания, – возбуждаясь, говорил Слонов. – Вот вся эпопея со взятием Шипки… Помните? Русско-турецкая война, 1877 год! Особенно Нэлочку тешит тот момент, когда перед отступавшими турками вдруг выскочил заяц… Представляете, мы, изнуренные битвой и переходами по горам, хохотали, как дети.
«Теперь старик хочет сказать, – думал Юрка, – что ему за сто». Он давно понял: дурачит. А вот зачем? Однако рассмеялся, подыграл:
– Ну, а наполеоновское вторжение и потом наш поход из Париж? Возвращение Бурбонов? А Венский конгресс 1815 года помните? Тогда, в 1815-м, все танцевали… «Конгресс танцует, но не двигается вперед», – сказал, кажется, Талейран… А не приходилось ли, к слову, встречаться с самим князем лжи Талейраном?
– О, князь Перигор Талейран…
Теперь они оба излучали не совсем добродушное веселье. Самое время было налить по рюмочке и чокнуться. И старик (ах, да какой он старик!) так и поступил.
Юрка выпил и вдруг почувствовал глубокую усталость. Трудный, трудный спектакль, тем более что игрался он не длянего, а скорее против. Единственный зритель сонно застыл в глубоком узком кресле, похожем на качалку. Никакой лукавой, понимающей улыбки на лице. Нет, скорее скука. Может, знакомый спектакль?
«Зачем это? – дивился Юрка. – Что за странная идея? Вернее всего – утверждает свое превосходство. Дескать, немолод я, а зато умен, памятлив, сохранен. Моя сила, дескать, сильней».
Дверь снова приоткрылась, и большой пес, черно-белый дог, медленно вошел и сел возле хозяина, положив тяжелую брыластую голову ему на колени.
Тем же барственным – небрежным и вместе рассчитанным движением Борис Викентьевич погладил голову и уши собаки.
– Ну что ж, еще по рюмочке – и к делу.
Они выпили. Женщина поднялась, жестом пригласила пса. Тот вопросительно глянул на хозяина и не двинулся.
– Позовите его, Нэла, – попросил Слонов.
Женщина капризно дернула плечом.
– Ну ладно. – Борис Викентьевич легко отделился от стула (о, какие там сто лет! – пятьдесят как максимум), шагнул к двери. Собака – за ним.
Они скрылись, и Юрка снова поймал на себе жадный, темный взгляд подведенных глаз. Полные губы чуть покривились.
– Барсук шутит не всегда удачно, – сказала она низким, расслабленным голосом и кивнула ему, уходя. «Барсук»… И зачем так выпотрашивать себя ради испорченной, сонной дряни?
Слонов – нет, Барсук, теперь уже Барсук, вошел порывисто, сказал будто себе самому:
– Видите ли, Джимми легко меня понимает, он у меня с двух месяцев. А жениться на тридцатилетней женщине все равно что взять годовалого щенка. – И поднял смеющиеся холодные глаза. – Так-то вот, мой юный друг. Женитесь только на молоденькой девочке и воспитайте ее.
И, как бы с трудом отрываясь от главного, посерьезнел, положил обе руки на папку со сценарием.
– Постарайтесь на этом материале выжить; А дальше мы… Словом, я еще пригожусь вам. – И добавил, уже явно самоутверждения ради: – Собственно, меня еще по-настоящему не ставили.
Юрка вспомнил его фильмы, все до одного хорошо снятые, и подумал не без тревоги, что тот, кто плохо говорит о других, не преминет сказать так же и о тебе.
А человек, сидевший напротив Юрки, о чем-то глубоко задумался и вдруг сказал неясно и устало:
– В той деревеньке… моей… там песню такую пели, вот послушайте, может, что-нибудь скажет вам. – И хрипловато, но мягким, согретым изнутри голосом пропел несколько куплетов.
Чтой-то мне,
Матушка, спалось.
Много во сне виделось,
Будто меня конь разносил.
Конь разносил,
Вороной разомчал;
Шапочка свалилась
С буйной головы…
А вот мать отвечает, послушайте только:
Конь разносил,
Вороной разомчал —
То тебе, дитятко,
В службе быть.
Шапочка свалилась
С буйной головы —
То тебе, дитятко,
Убитому быть…
И он замолчал, задумался, по-бабьи опершись на руку.
Юрка ушел тихий и чем-то глубоко огорченный. «Барсук, – думал он, – ах, Барсук, Барсук…» Но когда понемногу впечатление развеялось, заметил – убыстряет шаг. Что-то торопило, отвлекало от мыслей о недавнем, и папка со сценарием жгла руку. Поглядеть! Поглядеть!
Едва вбежал в комнату, кивнул Дуне, задремавшей на высокой кровати, и – скорей читать.
Сценарий разочаровал прямолинейностью, острыми углами, пригнанностью всех досточек, обязательностью. Вот-вот! Не было в нем божественной невнятицы – ни капельки.
Эх, Барсук, земляной ты и норку роешь в земле. Скажешь – такой материал? Нет, дорогой, и в крестьянской жизни есть приподнятость над землей. Есть! Не думай – в земле копаются, так только на нее да на коровьи хвосты глядят. Всегда у нас есть свой Калиныч. Вот ты небось пижонишь, ругаешь Тургенева (у стариков нынче это в моде), а ведь прав он – делятся люди на Калинычей и бездуховных Хорей! Ну, так что там твой Хорь? Глянем-ка все сначала. А вот что: его – в председатели колхоза, а он со всеми груб, дела не знает, людей отличает из тех, кто поласковей… Да, да, видел такое и Юрка. И в их Крапивенке было…
…Зажужжали пчелы. Откуда? Все оттуда же, от бабки. Она водила пчел, были они легки на крыло да шустры, кормили в трудные послевоенные. Без них бы совсем забедовали. (Вернулась мать, больная, ей и врача, и лекарства, и медсестра с уколами ходила, а бабка состарилась, едва по дому управлялась – вот тогда и помог медок-то! Он и Юрку вскормил и доучил в школе.)