Текст книги "Людовик XIV"
Автор книги: Франсуа Блюш
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 82 страниц)
Кто ответственен за акты 1685 года?
Эдикт Фонтенбло не может рассматриваться изолированно, поскольку усиление антипротестантского гонения начинается еще в 1679 году и идет по нарастающей. Поэтому было бы наивным видеть в этом лишь что-то похожее на взятие реванша наихристианнейшим королем над императором, который с тех пор, как Вена была спасена от турецкой опасности в 1683 году, снова слишком выдвинулся бы в Европе на передний план[84]84
Это в какой-то мере тезис профессора Орсибаля («Людовик XIV и протестанты», повсюду ссылка на этого автора).
[Закрыть]. Такое соображение, если оно и приходило на ум Людовику XIV, могло быть только второстепенным. Во Франции времен Контрреформы – и каждый раз это подтверждается – на первое место выступает король-католик и затмевает короля-политика. Король находится во власти мечты о религиозном мире не с 1679 года, а с 1659-го, даже с 1649 года. Важнее всего не обстоятельства отмены Нантского эдикта, этого коварного последнего удара, а причины грубого и длительного гонения, которое продолжалось более шести лет.
Король является абсолютным монархом; и надо, чтобы абсолютно вся ответственность падала на него. Король ни с кем не разделяет законодательную власть. Даже если канцлер Летелье и скрепил своей подписью эдикт Фонтенбло, королевская подпись здесь стоит полностью, а не сокращенно. Он подписывался полным именем и на предыдущих многочисленных повторяющихся эдиктах, которые мало-помалу душили французский протестантизм (а вот отмена эдикта его резко пробудила). После своей коронации король особенно проникся сознанием священного характера своих королевских обязанностей. Король убежден благодаря своим детским урокам катехизиса, беседам со своими духовниками, предсказаниям религиозных ораторов, что Реформа – это ересь, значит, дьявольщина, сатанинское наваждение. Этот монарх является продолжателем линии, логики, духа Тридентского собора (1545–1563), то есть современного католицизма. Если протестанты должны гореть в вечном огне, разве не гуманно и не по-христиански обойтись с ними грубо, чтобы спасти их души? Как и его подданные, Людовик пропитан, пусть даже бессознательно, духом августинизма. А святой Августин, рассерженный донатистским расколом, – тип интегризма, имеющий много приверженцев в римской Африке, – не побоялся оправдать насильное обращение в католичество, интерпретируя в самом прямом смысле Compelle intrare (Заставь их войти!) из евангельской притчи о приглашенных на банкет[85]85
Эта притча дополнена святым Лукой, глава 14, стихи 15–24.
[Закрыть]. Даже если религиозное единство Франции может иметь замечательные и выгодные политические последствия, главным в глазах Его наихристианнейшего Величества является то, что оно совершенно необходимо с религиозной точки зрения. Людовик XIV, забывая, что «религия является единственным противовесом, действительно эффективным против всех злоупотреблений верховной власти»[86]86
(Оноре де Бальзак.)
[Закрыть], все-таки не боится поставить страшную силу этой верховной власти на службу тому, что он считает единственной настоящей религией. И тогда нет больше противовеса. А сила абсолютной власти удваивается. Вот почему преследование является также политической мерой (или политическим злоупотреблением), ибо тогда эффективной политикой будет только та политика, в основе которой лежит религия и которую эта религия оправдывает.
Поскольку Людовик XIV, еще будучи несовершеннолетним, испытывал враждебные чувства к протестантизму, можно допустить относительное соучастие в этом тех, кто способствовал их воспитанию: это Анна Австрийская, кардинал Мазарини, Ардуэн де Перефикс, отец Полен, архиепископ Марка. В семидесятые годы Пеллиссон сумел убедить короля в том, что нужно отдавать предпочтение ласковым уговорам при обращении в католичество. Это было изменением тактики, но не стратегии. Правда, до конца Церковного мира ничего непоправимого еще не было совершено: пока не насилуется совесть, усилия, направленные на объединение, вполне логичны и оправданы.
Все меняется, как мы видим, в 1679 году. Но Людовик XIV не единственный человек, который способствует этим переменам. Все те, у кого есть церковная или административная власть, подталкивают монарха к ужесточению политики, названной политикой единения. Епископы и интенданты состязаются, кто больше приведет фактов и перешлет депеш с наибольшим числом обращений в католичество. Конечно, они проявляют здесь некоторую льстивость, честолюбие, склонность к «святой» лжи, но они тоже искренни и, как раб из притчи Господа, думают, что повинуются чистосердечно божественной воле. Compelle intrarel Когда король слушает эти оптимистические донесения, он забывает – или считает удобным забыть – воспользоваться способностями своего блестящего критического ума. Он согласен поверить, что процесс религиозного единства идет, что активные действия его доверенных людей очень сильно приближают его к завершению. К противоречивости депеш своих сотрудников он добавляет противоречивые доводы, которые он из них делает. Если только не изменить полностью политику, отмена Нантского эдикта становится почти неизбежной. Данные статистики, касающиеся деятельности миссионеров и драгунов, способствуют только ускорению вышеуказанного процесса.
Сегодня, по истечении трех веков, ярче вырисовываются набожные соучастники короля, которые непосредственно участвовали в подготовке эдикта Фонтенбло. Это, конечно, Арле де Шанваллон, Парижский архиепископ, доверенное лицо короля, который посещает его в утренние часы по пятницам, маститый богослов Контрреформы, ярый враг кальвинизма, и канцлер Мишель Летелье, поставивший свою подпись под актом отмены Нантского эдикта. Затем – ловкий отец де Лашез, не так открыто агрессивный, но не менее враждебный. Этот церковник слишком дипломатичен, чтобы занимать место на переднем крае. Он позволяет Арле выполнять черную работу, но готов его сменить, если это становится необходимым. Мы знаем, что Лувуа был жестким проводником политики, но не он ее определил{1}. Может, он негласно подталкивал монарха к такому решению, чтобы угодить ему? Похоже на это, но это не доказано. Со своей стороны, маркиза де Ментенон радуется обращениям в католичество, когда они являются результатом ласковых убеждений; но она отвергает принуждение по отношению к своим бывшим единоверцам. Лишь полемика, доведенная до крайностей, да беспочвенная выдумка могут заставить поверить в то, что она якобы подталкивала монарха к жестоким мерам. Ни Сеньеле, эмпирик, как и его отец Кольбер, и, как он, находящийся в контакте с гугенотами – деловыми людьми, ни Шатонеф, от которого зависит протестантская религия, не способствовали проведению политики давления. Наименее виновным был Ламуаньон де Бавиль, мнением которого Людовик XIV – и напрасно – не поинтересовался. «Я никогда не был за отмену Нантского эдикта, – напишет знаменитый интендант Лангедока, – со мной даже не посоветовались по этому вопросу»{117}.
Ответственность ложилась почти такая же на народ Франции, особенно на бедный люд, как и на короля. Ответственность ложилась также на католическое духовенство – от епископа до викария. Ибо отмена Нантского эдикта была скорее религиозной мерой, чем политической, но в то же самое время мерой, принятой в угоду народу.
Чудеса усердия
Мы так привыкли сожалеть об отмене Нантского эдикта, что даже трудно представить себе большое количество людей, выражающих аплодисментами единодушное одобрение, которое эта отмена вызвала у французских католиков.
У инициаторов эдикта Фонтенбло, короля и его министров, уверенных в том, что Всевышний их благословил, не было даже угрызений совести. 16 октября Людовик XIV освободился от последних своих колебаний. «Я возношу хвалу Господу, – писал он Его Преосвященству де Арле, – за то, что в Гренобле в эти последние дни так много достойных людей отреклись от протестантизма; их Символ веры, согласно Тридентскому собору, снимает все сомнения, которые мог бы заронить акт обращения в католичество»{179}. А 7 ноября Людовик писал тому же де Арле: «Я убежден, что Господь присовокупит к своей славе тот труд, на который он меня вдохновил». Подготовка отмены Нантского эдикта была последним трудом и последней радостью канцлера Мишеля Летелье. «Господь предназначил ему, – запишет для нас Боссюэ, – завершить великое дело нашей религии; и, скрепляя своей подписью знаменитый акт об отмене Нантского эдикта, он сказал, что после этого торжества веры и такого прекрасного памятника набожности короля он может умереть спокойно»{14}.
До самого конца царствования, в течение тридцати лет, духовенство все время будет выказывать удовлетворение, исполненное восторга. «Во всех проповедях, – запишет в 1700 году Мадам принцесса Пфальцская, – король сильно восхваляется за то, что он преследовал бедных протестантов». В глазах Боссюэ Людовик XIV – это новый Константин, новый Феодосий Великий или новый Карл Великий. Ему можно приписать то, что все 630 отцов Халкидонского собора (451 г.) сказали императору Маркиану: «Вы укрепили веру, вы уничтожили еретиков: это достойное дело, совершенное в ваше царствование, это характерная и определяющая черта этого периода. Благодаря вам нет больше ереси: один лишь Господь мог совершить это чудо. Царь Небесный, сохрани царя земного – это желание всех церквей, это желание всех епископов».
Бурдалу считает, что эдикт Фонтенбло ставит Людовика XIV выше всех его предшественников; отмена Нантского эдикта венчает все замечательные дела короля, которому было предначертано совершить их. В конце своей проповеди, произнесенной при дворе в праздник Всех Святых в 1686 году, этот мастер церковного красноречия восклицает: «Я говорю с королем, особый характер которого заключается в том, что он сумел сделать для себя все возможным и даже легко достижимым, когда нужно было выполнять какие-то акты или трудиться во славу короны, во славу своей религии. Я разговариваю с королем, который, чтобы победить врагов государства, совершил чудеса храбрости, в которые не поверят потомки, потому что они больше похожи на правду, нежели правдоподобны, и этот король совершает чудеса усердия, чтобы одержать победу над врагами Церкви, они настолько превосходят все наши ожидания, что в них едва верится. Я разговариваю с королем, данным и избранным Господом для таких дел, о которых его королевские предки даже не осмеливались помышлять, потому что он единственный одновременно был инициатором и исполнителем этого. Это усердие во имя Господа и во имя настоящего служения Ему, Ваше Величество, это усердие освящает королей и должно венчать Ваше славное царствование»{16}.
Переписка маркизы де Севинье и Бюсси-Рабютена лучше всего показывает, как довольна была публика. «Вы, конечно, видели, – писала маркиза 28 октября 1685 года, – эдикт, которым король отменяет Нантский эдикт. Нет ничего лучше того, что там написано: «Никогда никакой король не совершил и не совершит ничего более памятного». Бюсси превзошел ее в восхвалении, оценивая событие во времени, он как бы рассматривает его не с тактической, а со стратегической точки зрения. «Я восхищаюсь, – говорит он, – действиями короля, направленными на разгром гугенотов. Войны, которые велись когда-то против них, и Варфоломеевская ночь усилили и увеличили эту секту. Его Величество мало-помалу подточил эту секту, а эдикт, который он только что издал, поддержанный драгунами и такими, как Бурдалу (sic – так), был сокрушающим ударом»{96}.
И не надо приводить в качестве возражения, что эти люди – дворяне и представляют мнение ограниченного круга. Чем ближе к слоям народным, тем четче видна радость католиков. В Париже, городе Лиги, отмена Нантского эдикта подняла чрезвычайно несколько померкшую популярность короля. Никогда это так не чувствовалось, как 30 января 1687 года. «Король, – повествует аббат Шуази, – достиг вершины славы человеческой, когда пришел на обед в ратушу после болезни: он увидел, что народ его любит; никогда еще не было выказано столько радости, приветственным возгласам не было конца. Он находился в своей карете с Монсеньором и с другими членами королевской семьи. Сто тысяч голосов кричали: “Да здравствует король!”»
В коллежах ордена иезуитов – от них нисколько не отставали конкуренты – эдикт Фонтенбло стал праздником с фейерверками, театральными представлениями, с парадами и кавалькадами. В Париже, на улице Сен-Жак, в коллеже Людовика Великого – название обязывает – прославляют это событие, выставив одиннадцать картин, посвященных Его Величеству (Ludovico Magno – Людовику Великому), с красиво выписанными на латинском языке гиперболично-хвалебными надписями. «Людовику Великому, – утверждала надпись IV, – который вернул в лоно религии предков детей, вырванных из лона ереси». «Людовику Великому, – гласила надпись VII, – который лишь одним звоном оружия усмирил упрямых еретиков и привел их к вере». «Людовику Великому, – провозглашала надпись IX, – который так же, как и набожный Константин, прибавил авторитета и важности религии»{272}.
Искусство и литература состязаются в вознесении хвалы: скульпторы (как, например, Куазевокс), композиторы, граверы соперничают, создавая свои произведения, чтобы отметить вновь обретенное христианское единство. Кто бы мог в это поверить? Фонтенель получает от академии поэтическую премию. Здесь разгромленный кальвинизм представлен «задушенной гидрой»; там «Аполлон побеждает Питона». Жан де Лабрюйер восхваляет короля за то, что он изгнал из Франции «ложную подозрительную религию, враждебную для суверенности», за то, что он довел до конца проект кардинала Ришелье о «вытеснении ереси» (1691). И тут каждому на память приходит пролог Расина из «Эсфири» (1689):
Тепло от усердия, ради Тебя (Господи), охватывает
И переполняет его с утра до ночи…
Он один, воодушевленный
Твоей славой, среди такого множества королей
Сражается за Твое дело и за Твои права.
За несколько месяцев до этого умёр соперник Расина – Филипп Кино, оставив незаконченной поэму «Уничтоженная ересь». Вновь обретенное христианское и национальное единство явилось в те времена во Франции таким благом, что каждый смог служить ему, не идя наперекор своим убеждениям.
Возможно ли было умеренное решение?
Конечно, легко давать советы королям с позиции сегодняшнего дня и вносить поправки в историю. Но возьмем отмену Нантского эдикта. Так велик контраст между высказываниями французов XVII века, вполне удовлетворенных этой отменой, и высказываниями французов XX века, единодушно осуждающих эту отмену, что оправданно и необходимо представить себе, что мог бы сделать Людовик XIV, чтобы удовлетворить большинство и осуществить свои замыслы: добиться единства и избежать, может быть, худших последствий.
По крайней мере, в теории король, который в рамках католицизма сумел найти «средний путь», правильно поступил бы, применив на практике ту же тактику к ученому спору между конфессиями. Он мог бы – все те же абстрактные рассуждения – отменить в Нантском эдикте пункты, касающиеся публичного богослужения и свободы совести. Можно было также запретить протестантам совершать богослужения и быть на государственной службе при условии, что для них оставалась бы открытой возможность работать в других областях. Наконец, король мог бы не разрешить перевод за границу протестантских капиталов, не запрещая, однако, эмиграцию людей.
Если бы было принято вышесказанное, протестантов во Франции можно было бы разделить на три группы, согласно приверженности каждого к той или иной форме богослужения. Первый контингент выбрал бы католичество. Если бы окружение оказывало меньшее давление, чем то, которое было оказано, вновь обращенные в католичество приобщились бы к конфессии большинства своих соотечественников. Если бы их подготавливали менее воинствующие миссионеры, чем миссионеры 80-х годов XVII века, и просвещали бы их не с помощью таких жестких ученых споров, если бы их обучали по римско-католическому катехизису и другим религиозным книгам Пеллиссона да еще поддержали бы денежными пособиями, предназначенными для обращения в католичество, их было бы, возможно, меньше числом, но они были бы сильнее привязаны к католичеству, чем «новые католики», составившие значительное количество в конце царствования. В общем-то новая теологическая переориентация если и не сблизила христиан, то, по крайней мере, сделала беспочвенными некоторые ученые споры XVI века{61}. Кроме того, католицизм, близкий к Пор-Роялю, предлагал протестанту очень соблазнительное августинское миропонимание. Надо не забывать еще соображения национального характера. Видные протестанты на самом деле гордятся Францией, своим королем, его завоеваниями, распространением его просветительского влияния. Какойнибудь Абраам Дюкен, какой-нибудь Пьер Бейль остаются и останутся лояльными, несмотря на преследования. Почему же у какого-нибудь молодого протестанта, менее зараженного кальвинизмом, чем эти знаменитые вожаки, не появился бы соблазн предпочесть Жану Кальвину своего короля? При смешанном браке любовь к невесте часто приводит к обращению в католичество; в 80-е годы, годы французской славы, разве любовь к Французскому королевству не могла одержать верх над всем остальным и стать путеводной звездой для душ человеческих?
С другой стороны, появились бы непримиримые протестанты, обуянные навязчивой идеей публичного богослужения, для которых встал бы вопрос выезда из страны даже ценой разрывов и жертв, и все для того, чтобы исповедовать открыто каждое воскресенье религию своих отцов, чтобы громко петь псалмы царя Давида, приведенные к гармонии Лоисом Буржуа, чтобы безбоязненно пользоваться ханаанским диалектом, этим гугенотским разговорным языком, напичканным библейскими цитатами. Именно так поступит 16 июня 1701 года Лукреция де Бриньяк, дворянка из Севенн. Оставив барона де Сальгаса, своего мужа, она «со своими шестью детьми на руках» (старшему было пять с половиной лет) сбежала в Женеву, чтобы иметь возможность присутствовать там на публичных богослужениях{147}. Если бы была предоставлена свобода эмигрировать из Франции, несколько тысяч протестантов, а может быть, и несколько десятков тысяч, сделали бы так же, как мадам де Сальгас, и сделали бы это, не рискуя быть приговоренными к галерам и не ослабляя королевство массовым исходом из Франции.
Третья группа, самая многочисленная, удовлетворилась бы воскресным семейным богослужением, заменяющим храмовое. То, что считается невозможным для римских католиков, неудобным для лютеран, строго придерживающихся своих обрядов, отличнейшим образом может быть приспособлено к кальвинистской догматике. В каждом гугенотском жилище была возможность устроить домашнее богослужение с Библией под председательством главы семьи или более ученого проповедника. При этих условиях свобода была гарантирована. Французским протестантам достаточно было, чтобы сохранить свою родину, имущество, профессию, жизненный уровень, принять практику богослужения, близкую к богослужению меннонитов. В 1986 году многие правоверные протестанты выбрали этот путь. Так могло быть и в 1686 году.
Но кто дал бы королю подобный совет? Кольбер? И какой бы министр, даже весьма авторитетный, смог бы настоять на своем? Никогда никакой Сегье или Летелье, никакой Боссюэ, или Бурдалу, или Лашез, или Арле не подтолкнул бы короля пойти по этому пути. В XVII веке католическое духовенство усмотрело бы в терпимости к отправлению культа в домашних условиях только пренебрежительное отношение к привилегиям католиков, презрение к мессам, постоянное подстрекательство к признанию свободы совести, «святотатственное отношение» к Тайной вечере. Римское духовенство предпочло бы присутствие во Франции своих конкурентов – протестантов, возможности лицезреть протестантское богослужение без них. Политики были с ними заодно. До 1685 года в соборах, еще не разрушенных, еще открытых, было легко расставить своих информаторов, чтобы узнавать досконально содержание проповедей. Если каждое жилище протестанта превратилось бы в домовую церковь, кто доносил бы королю о политических намеках в проповедях? Словом, религиозная терпимость могла бы привести к постоянным заговорам, способствовала бы созданию разветвленной сети информации и пропаганды, полезной для Вильгельма Оранского и его протестантских союзников, наносящей ущерб католической Франции.
Одной из причин принятой политики, политики принуждения, является, без сомнения, невозможность воспользоваться этим либеральным курсом в отношении протестантов. Чтобы понять (здесь не идет речь о том, чтобы оправдать) то, что было выбрано и чему следовали, надо было бы жить не на спутнике Сириуса[87]87
Намек на философскую повесть Вольтера «Микромегас». – Примеч. ред.
[Закрыть], а на некоторое время отойти от XX века и углубиться в XVII век.
Если бы Людовик XIV предоставил гугенотам право эмигрировать и отправлять культ у себя дома, – это расположило бы к нему историков, но он вызвал бы во всем королевстве, особенно в завоеванных провинциях, оппозицию, а то и бунт девятнадцати миллионов католиков. Епископы, монахи, священники и правоверные католики приняли бы в штыки этот смешанный режим вероисповеданий. Трудно сказать, довольны ли были бы им протестанты. Эмиграция уменьшилась бы, и, следовательно, уменьшилась бы грозная сила протестантской экспатриации. Но разве можно было бы разрушить сеть преступных связей за границей, добиться от гугенотов, живущих в стране, большей лояльности?
Один лишь Людовик XIII мог бы в свое время отменить положения Нантского эдикта и избежал бы ужасов, которые повлекли за собой положения эдикта Фонтенбло. Можно сказать, что он оставил своему сыну в наследство ядоносный дар. Ибо в 1629 году, после подрывной войны юга, все посчитали бы закономерным, – и это единственный случай, когда можно сказать: справедливым, – уничтожение привилегий (временных, предоставленных по воле случая, совсем недавних) 1598 года. Но кардинал Ришелье считал нужным не раздражать протестантских князей Империи. Среди ответственных за отмену Нантского эдикта надо еще назвать Людовика XIII и его министра.