Текст книги "Операция «Шейлок». Признание (СИ)"
Автор книги: Филип Рот
Жанры:
Космоопера
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
– Поговорите с ним. Пожалуйста, посидите вдвоем с Филипом, поговорите.
– С «Филипом» мне говорить не о чем.
– Ой, не надо так, – взмолилась она, и, когда ее пальцы еще крепче стиснули мою плоть, нажим ее большого пальца на мою локтевую ямку спровоцировал прилив практически всех чувств, толкавших меня в неверном направлении, – пожалуйста, не надо…
– Чего не надо?
– Срывать его планы!
– Их срываю не я.
– Но у него, – вскричала она, – сейчас ремиссия!
Даже в менее возбуждающей обстановке «ремиссия» – не то слово, которое легко пропустить мимо ушей: совсем как «виновен» или «невиновен» в зале суда, когда это произносит старшина присяжных, обращаясь к судье.
Я сказал:
– Ремиссия больного раком… Я совсем не против этого, ни в его случае, ни в случае любого другого. Я даже не против его так называемого диаспоризма. Мне абсолютно безразличны эти идеи, с какой стороны на них ни глянь. Но я против того, чтобы он сплетал мою жизнь со своей и морочил людей насчет того, кто из нас кто. Я не могу допустить и не допущу, чтобы он внушал людям, будто он – это я. Это должно прекратиться!
– Это прекратится, идет? Прекратится.
– Ой ли? Вы-то почем знаете?
– Филип велел мне сказать вам, что это прекратится.
– Велел? А что ж вы тогда не сказали? Почему он не написал в этом письме… в этом совершенно идиотском письме?! – сказал я, со злостью припоминая водянистую бессодержательность, бессмысленную несообразность, истерическую бессвязность этой эпистолы о жизни и смерти, припоминая все эти дурацкие косые черты, которые он, по моим догадкам, охотно начертил бы не на бумаге, а на мне.
– Вы его совсем не так поняли, – взмолилась она. – Это прекратится. Он весь заболел оттого, что это вас расстроило. У него голова идет кругом от этого. Я хочу сказать, у него настоящее головокружение. Он буквально не может встать. Я оставила его в постели. Он слег, мистер Рот, просто слег.
– Понятно. Он думал, что я не буду возражать. Думал, эти все интервью журналистам для меня – как с гуся вода.
– Если бы вы встретились с ним еще разок…
– Я же с ним встретился. И с вами сейчас встречаюсь, – сказал я и выдернул локоть из-под ее руки. – Если вы его любите, мисс Поссесски, и если вы ему преданы, и если вы хотите предотвратить неприятности, которые могут быть опасны для здоровья ракового больного в ремиссии, то вам следует остановить его немедленно. Пусть он немедленно перестанет использовать мое имя. И больше никаких встреч.
– Но, – сказала она, и в ее голосе взревело пламя, а ее кулаки гневно сжались, – это все равно что попросить вас не использовать его имя.
– Нет, нет и нет, ничего подобного! Ваш пациент в ремиссии – лжец. Какими бы высокими мотивами он ни руководствовался, на самом деле – врет как дышит! Он мне никакой не тезка, а если он вам сказал, что тезка, то он и вам наврал.
Уже то, как она скривила губы, инстинктивно побудило меня выставить руку, заслоняясь от удара. И я действительно перехватил в воздухе ее кулак – такой твердый, что им и нос сломать недолго.
– Мудак! – взревела она. – Ваше имя! Ваше имя! Вы вообще, вообще хоть иногда о чем-то думаете, кроме вашего сраного имени?
Теперь, переплетенные на столешнице, наши пальцы сразились между собой; хватка у нее была совсем не девчоночья, и я, даже надавив изо всей силы, еле сумел обездвижить пять пальцев, зажатых между моими. А сам тем временем следил за ее второй рукой.
– Вы не того спрашиваете, – сказал я. – Вопрос в другом: «А он думает о чем-то, кроме?..»
За нашей схваткой наблюдали официанты. Целая компания собралась прямо у застекленной двери холла, чтобы понаблюдать за сценой, которую они, наверно, сочли ссорой влюбленных, не более, но и не менее опасной (а также не более, но и не менее занимательной), чем все подобные ссоры, маленькой комичной разрядкой после уличных боев, а заодно, должно быть, довольно пикантной в порнографическом смысле.
– Вам бы одну десятую его самоотверженности или хотя бы сотую! Сколько вы знаете людей, которые находятся при смерти? Сколько вы знаете людей, которые при смерти думают только о спасении других? Сколько вы знаете людей, которые живы только потому, что пьют по сто пятьдесят таблеток в день, но могут хотя бы начать дело, которым занимается он? Сколько всего он перетерпел в Польше ради одной встречи с Валенсой! Даже я измоталась. Но Филипа не остановить, ничем не остановить. Приступы головокружения, которое свалило бы даже лошадь, – а он все равно не останавливается! Падает, встает, идет дальше. А боль – его прямо выворачивает, он готов все внутренности извергнуть наружу! А сколько народу нам пришлось перевидать, пока мы не добрались до Валенсы! Мы же не на верфи с ним встречались. Мы это только газетчикам говорим. На самом деле встреча была у черта на куличках. Автомобильные переезды, пароли, явки – и все равно он не останавливается! Полтора года назад все врачи до единого давали ему не больше шести месяцев жизни – а он здесь, в Иерусалиме, живой! Позвольте ему сохранить то, что поддерживает в нем жизнь! Позвольте ему следовать за его мечтой!
– Мечтой о том, что он – это я?
– Вы! Вы! Для вас ничего на свете не существует, кроме вас! Перестаньте гладить мою руку! Отпустите мою руку! Хватит со мной заигрывать!
– Этой рукой вы пытались меня ударить.
– Вы меня соблазнить пытаетесь! Отпустите!
Она была в голубом поплиновом плаще с поясом, а под плащом – короткая джинсовая юбка и белый свитер, связанный резинкой: подростковый прикид, который, когда наши пальцы расцепились и она возмущенно вскочила, создал впечатление довольно величественной половозрелости, женской пышности, кокетливо подчеркнутой ее маскарадным костюмом американской девственницы.
На лице одного из молодых официантов, приникших к стеклянной двери холла, я увидел возбуждение мужчины, который истово надеется, что долгожданный стриптиз вот-вот начнется. А может, когда ее рука скользнула в карман плаща, он подумал, что станет очевидцем выстрела, – мол, фигуристая дама вот-вот вытащит пистолет. А поскольку я до сих пор понятия не имел, чего добивается эта парочка, что она затевает на самом деле, мои ожидания на сей раз оказались не более реалистичными, чем ожидания официанта. Приехав в Иерусалим в подобной ситуации, не пожелав всерьез задуматься о зловещем смысле фигуры самозванца, руководствуясь только своей отчаянной тягой быть цельным и психически здоровым, доказать, что сильнейшая нервотрепка прошла для меня бесследно и я снова неуязвим, энергичен, невредим, я совершил величайшую, глупейшую на данный момент ошибку, даже еще более катастрофическую, чем мой кошмарный первый брак, ошибку, от которой, похоже, мне уже нигде не спрятаться. Ну конечно же, мне следовало послушать Клэр!
Но пышная женщина вытащила из кармана всего лишь конверт:
– Вы – сволочь! Вот от чего зависит ремиссия!
И, швырнув конверт на стол, она выбежала из внутреннего двора, проскочила через холл, где больше не было видно тех жаждущих остренького, загипнотизированных официантов, и покинула отель.
Только когда я начал читать это второе послание от него, написанное, как и первое, от руки, я осознал, какую виртуозную работу он проделал, чтобы придать своему почерку сходство с моим. Теперь, в одиночестве, когда меня больше не отвлекала ее лучезарная реальность, я разглядел на этой бумажке сплющенные и витые черточки, характерные для моего собственного нетерпеливого, чересчур поспешного каляканья по бумаге левой рукой, те же кривые наклоны, которые, виляя, карабкаются в гору, те же «o», «e» и «a» – сплюснутые, почти неотличимые от «i», а «i» – второпях оставленные без точек, а «t» – без горизонтальных черточек, а – «The» в заголовке наверху страницы – идеальная копия того «The», которое я вывожу на бумаге с тех пор, как поступил в начальную школу, и больше похожего на «Fli». Его рука, как и моя, торопилась дописать текст, извращенно направляясь к барьеру моего собственного, преграждающего ей путь, торса, вместо того чтобы плавно удаляться от него, как делают правши. Изо всех фальсификаций, о которых я успел узнать – в том числе о поддельном паспорте, – этот документ был самой профессионально сработанной фальшивкой, и смотреть на него было даже еще досаднее, чем на фальшивку его коварного лица. Он попытался перенять даже мой стиль. По крайней мере, стиль был не его, если считать образчиком «естественной» для этого фальшивомонетчика прозы то шизофренически неясное, расцвеченное косыми чертами письмо, которое она вручила мне вначале.
ДЕСЯТЬ ПРИНЦИПОВ АНОНИМНЫХ АНТИСЕМИТОВ
1. Мы признаем, что мы – ненавистники, склонные к предвзятости и бессильные контролировать свою ненависть.
2. Мы признаем, что навредили нам не евреи, а мы сами, те, кто возлагает на евреев ответственность за наши беды и за мировое зло. Мы сами вредим евреям тем, что в такое верим.
3. У еврея вполне могут быть свои недостатки, как и у любого другого человека, но те недостатки, ради честного разговора о которых мы здесь собрались, – наши собственные, а именно: паранойя, садизм, негативизм, тяга к разрушению, зависть.
4. Наши проблемы с деньгами – дело рук не евреев, а наших собственных.
5. Наши проблемы с работой – дело рук не евреев, а наших собственных (как и проблемы в сексе, проблемы с супругами, проблемы с соседями).
6. Антисемитизм – одна из форм бегства от реальности, нежелание честно задуматься о самих себе и о нашем обществе.
7. Поскольку антисемиты не могут контролировать свою ненависть, они не такие, как все. Мы признаем, что, даже обронив случайную антисемитскую издевку, ставим под угрозу свои усилия излечиться от нашей болезни.
8. Помощь другим в избавлении от яда – краеугольный камень нашего выздоровления. Ничто так не обеспечивает иммунитет к антисемитизму, как интенсивная работа с другими антисемитами.
9. Мы – не ученые, нас не волнует, отчего мы больны этой болезнью, мы собираемся вместе, чтобы признать: у нас эта болезнь есть, признать и помочь друг другу выздороветь.
10. В кругу товарищей по ААС мы стараемся преодолевать соблазн ненависти к евреям во всех ее формах.
4
Еврейские проделки
– Предположим, – сказал я Аарону, когда на следующий день мы встретились за обедом, чтобы возобновить работу, – предположим, что это не дурацкий розыгрыш, не какая-то сумасбродная эскапада, не злокозненная мистификация; предположим, вопреки всем очевидным признакам, что эта парочка – не дуэт аферистов или психов; предположим – хотя это крайне странная гипотеза, – что они – те, кем представляются, и каждое их слово – чистая правда.
Мое решение задвинуть самозванца в дальний угол сознания, надменно отстраниться и на время пребывания в Иерусалиме сосредоточиться только на своей задаче – на интервью, которое мне поручено взять у Аарона… Что ж, это решение, естественно, абсолютно отпало, не выдержав провокации – визита Ванды Джейн. Как мрачно предрекала Клэр (и как был непоколебимо уверен я в глубине души: я ведь немедленно бросился звонить самозванцу, прикинувшись Пьером Роже), для меня оказалась чрезмерным искушением сама абсурдность его самозванства – я мог думать только об этом.
– Давай предположим, Аарон, что все это взаправду. Все-все-все. Некий XYZ случайно похож, как близнец, на известного писателя, а писатель, что весьма примечательно, тоже носит имя XYZ. Возможно, тремя-четырьмя поколениями раньше, до того, как миллионы европейских евреев массово эмигрировали в Америку, у них были общие корни в одном и том же галицийском клане – а может, их и не было. Неважно. Даже если у них нет общих предков, что крайне маловероятно при таком огромном сходстве, такие совпадения случаются, вот оно и случилось. Естественно, что XYZ-дубликат, которого вновь и вновь путают с XYZ-оригиналом, довольно пристально им заинтересовывается. А потом его начинают интересовать определенные противоречия еврейской жизни, то ли потому, что в творчестве этого писателя они занимают заметное место, то ли в контексте его собственной биографии; так или иначе дубликат, вдохновляясь еврейской темой, предается фантазиям – таким же необузданным, как и фантазии оригинала. Например, поскольку XYZ-дубликату кажется, что государство Израиль в том виде, в каком оно было основано в нашу эпоху, обречено на уничтожение врагами-арабами при ядерной войне, он придумывает диаспоризм – программу переселения всех израильских евреев европейского происхождения обратно в страны, где они или их родственники проживали до начала Второй мировой войны, и, следовательно, предотвращения «второго Холокоста». Он осуществляет свою идею, вдохновляясь примером Теодора Герцля, который лелеял планы еврейского национального государства, а критики, за пятьдесят с лишним лет до того, как планы воплотились, считали их такими же утопическими и антиисторическими, каким сейчас кажется диаспоризм. Против утопии, за которую ратует дубликат, есть много убедительных аргументов, главное же препятствие для ее осуществления заключается в том, что в этих странах безопасности и благополучию евреев будет всегда угрожать неизбывный антисемитизм европейцев; и вот, все еще не преодолев это препятствие, он ложится в больницу, чтобы пройти курс лечения от рака, и обнаруживает, что его выхаживает Беда Поссесски. Он болен, он еврей, он борется за жизнь, а она мало того, что пышет жизненной силой, так еще и переполнена ярым антисемитизмом. Начинается вулканическая драма отвержения и притяжения: они обмениваются едкими колкостями, покаянно просят прощения, внезапно ссорятся, нежно мирятся, произносят нравоучительные тирады, украдкой ласкают друг друга, рыдают, обнимаются – такая мучительная чехарда чувств, а затем, однажды поздно ночью, происходит открытие, откровение, прорыв. Сидя в изножье его койки в темной палате, где, жалостно борясь с позывами на сухую рвоту, он лежит под капельницей во время курса химиотерапии, медсестра открывает своему измученному пациенту все ужасы болезни, которая терзает ее саму. Рассказывает ему все так, как никому и никогда еще не рассказывала, a XYZ слушает и осознает, что некоторые антисемиты подобны алкоголикам, которые искренне хотят завязать, да не знают, как это сделать. Чем дольше он слушает Беду, тем отчетливее аналогия с алкоголизмом. Ну конечно же, думает он: есть антисемиты по случаю, которые предаются антисемитизму лишь в легкой форме, используя его как социальную смазку на вечеринках и деловых обедах; есть антисемиты умеренные, которые могут контролировать и даже при необходимости утаивать свой антисемитизм; а есть антисемиты запойные, профессиональные ненавистники, которые, возможно, вначале были умеренными, но в итоге их иссушает постепенно прогрессирующая болезнь. В течение трех часов Беда признается ему, что ничего не может поделать, когда на нее накатывают самые ужасные чувства и мысли на тему евреев, что, когда ей нужно просто сказать еврею пару слов, она задыхается от кровожадной злобы, а дубликат слушает и неотступно думает: надо ее вылечить. Если она излечится, мы спасены! Если я смогу спасти ее, то смогу спасти евреев! Мне нельзя умирать! Я не умру! Когда она умолкает, он тихо говорит ей: «Что ж, ты наконец-то излила душу». Она, жалостно рыдая, отвечает: «И мне ничуть не полегчало». – «Полегчает», – обещает он ей. – «Скоро ли? Скоро ли?» – «Со временем», – отвечает XYZ, а потом спрашивает, не знает ли она еще каких-нибудь антисемитов, которые готовы завязать. Она кротко отвечает, что и сама-то не уверена, что к этому готова, а если даже ей покажется, что готова, сумеет ли? Общаться с ним – не то что с другими евреями: она же влюблена в него, а это чудесным образом очищает душу от ненависти. Но с другими евреями у нее все происходит автоматически: стоит их увидеть, как ненависть вскипает. Может быть, если бы ей удалось какое-то время побыть вдали от евреев… но в этой больнице, среди всех этих врачей-евреев, пациентов-евреев и родственников-евреев, под еврейский плач, еврейский шепот, еврейский крик… Он говорит ей: «Если антисемит нигде не встречает евреев, не вращается среди них, в нем все равно остается антисемитский дух. В какую даль ты бы ни сбежала от евреев, антисемитизм увяжется за тобой. Мечта сбежать от евреев, чтобы избавиться от антисемитских настроений, – всего лишь вывернутая наизнанку идея избавиться от всех евреев на свете, чтобы очиститься от этих настроений. Единственный щит, который оградит тебя от твоей же ненависти, – программа выздоровления, которую мы начали здесь, в этой самой палате, только что. Завтра вечером ты приведешь с собой еще одного антисемита или антисемитку, еще одну медсестру, которая сердцем чует, как антисемитизм сломал ей жизнь». Потому что теперь он считает: антисемита может вылечить только другой антисемит, совсем как алкоголика – только другой алкоголик; а Беда тем временем думает, что не желает, чтобы ее еврей лечил от антисемитизма какую-то другую антисемитку, ей хочется, чтобы его любящее всепрощение не распространялось ни на кого, кроме нее самой. Ему что, мало одной антисемитки? Или ему нужно, чтобы антисемитки со всего мира вымаливали у него, еврея, прощение, сознавались в своей нееврейской испорченности, признавали, что он выше всех, а они – шваль? «Ну, девочки, доверьте мне свои грязные гойские секреты». Вот от чего евреи тащатся! Но на следующий вечер она приводит ему с сестринского поста, где они крутят этот свой потрясный рок-н-ролл, не одну, а целых двух антисемиток. В палате темно, только ночник теплится у постели больного, и он лежит на своей койке – осунувшийся, молчаливый, зеленовато-бледный, настолько измученный, что и сам не понимает, в сознании он или в коме, – а три медсестры, усевшись в ряд в изножье кровати, то ли действительно говорят то, что, как ему мерещится, он слышит, то ли все это – предсмертный бред, а три медсестры ухаживают за ним в финальные страшные минуты его жизни. «Я антисемитка, совсем как Ванда Джейн, – шепчет одна из медсестер, и все они всхлипывают. – Мне нужно с кем-то поговорить о том, как я зла на евреев…»
Тут я обнаружил, что громко хохочу – совсем как вчера, в момент, когда я покинул спасителя Беды и своего самозванца в гостиничном ресторане; лишь спустя некоторое время я смог уняться и заговорить снова.
– Что именно тебя смешит? – спросил Аарон, улыбнувшись при виде моего хохота. – Его или твои проделки? То, что он изображает тебя, или то, что ты теперь изображаешь его?
– Не знаю. Наверно, самое смешное – мое огорчение из-за всего этого. Скажи, пожалуйста, что ты понимаешь под «проделками»?
– И это я должен объяснять тебе? Тебе, несравненному виртуозу проделок? Проделки – то, без чего некоторые евреи не мыслят себе жизни.
– Посмотри, – сказал я и, все еще смеясь, смеясь дурным, неудержимым смехом ребенка, который уже позабыл, что именно его так развеселило, вручил ему бумагу с «Десятью принципами ААС». – Вот что она мне оставила.
– Значит, – сказал Аарон, держа двумя пальцами листок, поля которого были исписаны моими каракулями, – ты еще и его редактор.
– Аарон, что ж это за человек, а? – спросил я и выждал, пока во мне перекипит смех. – Кто он вообще? – продолжил я, когда ко мне вернулся дар речи. – Он не производит впечатления реального человека – у него какая-то аура другая и ни капли последовательности, которая свойственна реальным людям. И даже непоследовательности, которая свойственна реальным людям, в нем тоже нет. Точнее, непоследовательности хоть отбавляй, но какая-то она совсем надуманная: от него попахивает стопроцентной фальшью, почти как от Никсона. У меня даже не было впечатления, что он еврей: показалось, что в нем это такая же подделка, как и все остальное, хотя теоретически его еврейство – фундамент всего. То, что он называет моим именем, не имеет ко мне никакого отношения, но это было бы еще ничего – оно и к нему самому, похоже, отношения не имеет. Какой-то халтурный артефакт. Нет, даже такое определение для него – незаслуженный комплимент.
– Вакуум, – сказал Аарон. – Вакуум, который засасывает твой собственный талант обманщика.
– Не преувеличивай. Скорее это пылесос, вбирающий в себя мой прах.
– По части присвоения твоей личности он не настолько талантлив, как ты сам – возможно, именно это тебя и раздражает. Личность, которая в силах тебя заменить? Альтер эго? Для писателя все это – выразительные средства. Ты находишь, что он слишком мелкий, слишком бесплотный: не хватает надлежащей весомости и вещественности. Мне – и вдруг предложили такого двойника? Это оскорбляет в тебе чувство прекрасного. Ты теперь собираешься совершить со своим двойником те же великие чудеса, что совершил рабби Лёв из Праги с Големом. Почему? Потому что ты задумал его блистательнее, чем он задумал самого себя. Рабби Лёв начал с глины, а ты начинаешь с фраз. Бесподобно, – восхитился Аарон, одновременно просматривая мои комментарии на полях «Десяти принципов». – Ты собираешься переписать своего самозванца.
Вот что я отметил на полях: «Антисемиты есть в самых разных социальных слоях. Для них этот текст сложноват. 1. Каждый принцип должен содержать одну мысль и не больше. Не надо запихивать в первый принцип ненависть и предубеждение сразу. „Бессилен контролировать“ – смысловая избыточность: либо бессилен, либо неспособен контролировать. 2. Принципы сменяют друг друга без всякой логики. Требуется развитие от общего к частному, от признания к действию, от диагноза к программе выздоровления, а затем к радости жизни В ТОЛЕРАНТНОСТИ. 3. Избегать заумных слов. Это тон высоколобых. Вычеркнуть „негативизм“, „интенсивная“, „краеугольный камень“, „иммунитет“. Все книжное – помеха для вашей цели (правило, действующее в любых жизненных ситуациях)». А на обратной стороне листа, который Аарон теперь перевернул, я попробовал переформулировать несколько первых принципов ААС в упрощенном стиле, чтобы они действительно пригодились членам ААС (если таковые вообще существуют!). Я вдохновился словами, услышанными от Беды: «Нам все равно, отчего мы больны этой болезнью, мы здесь, чтобы признать: у нас эта болезнь есть, – признать и помочь друг другу выздороветь». Беда взяла верный тон, подумал я: говорила без обиняков, простыми словами. Антисемиты есть не только среди образованных.
1. Мы признаем [написал я], что мы ненавистники и что ненависть сломала нам жизнь.
2. Мы признаем, что, обрушив свою ненависть на евреев, сделались антисемитами и этот предрассудок повлиял на все наши мысли и действия.
3. Осознав, что наши беды – не от евреев, а от наших собственных недостатков, мы теперь готовы эти недостатки исправлять.
4. Мы просим наших собратьев-антисемитов и Дух Толерантности помочь нам избавиться от этих недостатков.
5. Мы готовы просить прощения за весь вред, который нанесли своим антисемитизмом…
Пока Аарон читал мои поправки, к нам приблизился тощий, как тростинка, престарелый калека – встал из-за соседнего столика и подплыл, раскачиваясь из стороны в сторону, опираясь обоими локтями на алюминиевые костыли. В этом чистом, тихом кафе Дома Тихо, отделенного целым лабиринтом розоватых каменных стен от улицы Яффо, вечно запруженной машинами, обычно были свои завсегдатаи – старики, приходившие сюда обедать. Тут кормили немудряще и недорого, а потом ты мог выпить кофе или чаю на террасе или в саду, устроившись на скамейке под высокими деревьями. Аарон решил, что в этом спокойном местечке мы сможем беседовать без помех и нас ничем не будет отвлекать жизнь большого города.
Добравшись до нашего столика, старик заговорил только после того, как устроился на стуле рядом со мной, загромоздив пространство, распаковав свои жалкие сорок пять кило – его конечности и торс весили никак не больше; усевшись, он, как мне показалось, выждал, пока не замедлится его бешеный пульс, а тем временем, глядя сквозь толстые стекла очков в роговой оправе, вдумчиво расшифровывал мое лицо. Смотреть на него было страшно: казалось, его сварили, – наверно, какое-то заболевание кожи, а ребус его лица я расшифровал словом «мытарство». Он был в неброском синем костюме, под пиджаком – толстый кардиган, застегнутый на все пуговицы, а под кардиганом виднелись накрахмаленная белая рубашка и галстук-бабочка, аккуратные и благопристойные – наряд добропорядочного господина, который торгует бытовой техникой в неотапливаемом магазине.
– Рот, – сказал он. – Писатель.
– Да.
Тут он снял шляпу, обнажив череп, состоявший из микроскопических сот – абсолютно голое темя, испещренное мелкими бороздками и желобками, точно скорлупа крутого яйца, которая растрескалась от легкого удара ложкой. Его уронили, подумал я, и собрали заново, он – мозаика из черепков, держится на замазке, на нитках, на проволоке, на болтах…
– Сэр, позвольте спросить, как ваше имя? – сказал я. – Это Аарон Аппельфельд, израильский писатель. А вы?
– Бегите, – сказал он Аарону. – Бегите, пока не взорвалось. Филип Рот прав. Он не боится психов-сионистов. Слушайтесь его. Семья у вас есть? Дети?
– Трое детей, – ответил Аарон.
– Еврейским детям тут не место. Их уже достаточно погибло. Хватайте детей, пока они живы, и бегите.
– А у вас есть дети? – спросил его Аарон.
– У меня никого. После лагерей приехал в Нью-Йорк. Давал деньги на Израиль. Он был мое дитя. Жил в Бруклине, ничего не тратил. Только работа, и девяносто центов с каждого доллара – на Израиль. Потом ушел на покой. Продал ювелирную фирму. Приехал сюда. И каждый день – живу здесь, а сам хочу бежать. Думаю про своих евреев в Польше. В Польше у еврея тоже были страшные враги. Но даже страшные враги – это ничего, если он мог сохранить свою еврейскую душу. А эти – евреи в еврейской стране, а еврейской души у них нет. Библия повторяется, с самого начала. Господь готовит катастрофу для этих евреев, у которых нет души. Если в Библии когда-нибудь будет новая глава, вы прочитаете, как Господь привел сто миллионов арабов истребить народ Израиля за его грехи.
– Да? А что, Гитлера тоже Господь прислал – за грехи народа? – спросил Аарон.
– Господь прислал Гитлера, потому что Господь чокнутый. Еврей знает Бога, знает, как Он все делает. Еврей знает Бога, знает, как, только-только создав человека, Он с первого дня начал на него сердиться, с утра до ночи. Вот что значит: евреи – избранный народ. Гойим улыбаются: Господь милосердный, Господь ласковый, Господь добрый. Евреи не улыбаются – они знают Господа не по мечтам о нем, не по гойским сказкам, а потому, что прожили всю жизнь с Господом, Который со своими любящими детьми все делает сплеча – никогда не обождет, чтобы чуть подумать, чтобы включить голову и взяться за ум. Взывать к чокнутому, сердитому отцу – вот каково быть евреем. Взывать к чокнутому, буйному отцу, взывать три тысячи лет подряд – вот каково быть чокнутым евреем!
Разделавшись с Аароном, он снова обернулся ко мне, этот искалеченный дряхлый призрак, которому следовало бы не ходить по кафе, а соблюдать постельный режим под наблюдением врача, в окружении родных, положив голову на чистую белую подушку, а придет время – опочить с миром.
– Пока еще не поздно, мистер Рот, пока Господь не прислал сто миллионов арабов, которые будут кричать «Аллах!» и бить бездушных евреев, я хотел бы внести свой вклад.
Настал момент, когда мне следовало сказать: если таковы его намерения, он пришел не к тому мистеру Роту.
– Как вы меня нашли? – спросил я.
– В «Царе Давиде» вас не было, и я пошел обедать. Я хожу сюда обедать каждый день, а сегодня – вы здесь. – И, подразумевая себя, угрюмо добавил: – Как всегда, повезло.
Он вытащил из нагрудного кармана конверт; мне пришлось терпеливо дожидаться завершения этой операции, поскольку руки у него сильно тряслись и он сражался с конвертом, словно упрямый заика с неподдающимся слогом. Мне вполне хватило бы времени, чтобы остановить его и перенаправить пожертвование законному получателю, но вместо этого я позволил, чтобы он вручил конверт мне.
– А как ваше имя? – спросил я снова и, под пристальным взглядом Аарона, недрогнувшей рукой засунул конверт в нагрудный карман.
– Смайлсбургер, – ответил он и начал разыгрывать жалостную драму «Возвращение шляпы на голову» – драму, у которой были начало, середина и конец.
– Чемодан имеется? – спросил он у Аарона.
– Выбросил, – кротко ответил Аарон.
– Зря. – С этим словом мистер Смайлсбургер мучительно приподнял себя со стула, разворачивая кольца, в которые ранее свернулся, пока не встал перед нами, опираясь на костыли и раскачиваясь, будто вот-вот упадет. – Не будет чемоданов, – сказал он, – не будет и евреев.
То, как он удалялся, направляясь из кафе во двор, а оттуда – на улицу, – безногий, беспомощный, на костылях, – являло еще одну жалостную драму, и на сей раз он напомнил мне одинокого крестьянина, который вспахивает вязкое поле сломанным, примитивным плугом.
Я достал из кармана пиджака длинный белый конверт с «вкладом» Смайлсбургера. На лицевой стороне конверта старательно, печатными буквами – дрожащими, гигантскими, какими дети пишут первые слова типа «кот» и «гав» – было выведено имя, под которым я известен всю жизнь, под которым я опубликовал книги, на авторство которых спаситель Беды и мой самозванец теперь претендовал в таких удаленных друг от друга городах, как Иерусалим и Гданьск.
– Так вот ради чего все это, – сказал я. – Разводить маразматиков на деньги, выманивать средства у престарелых евреев. Какая прелестная афера. – Вскрывая конверт столовым ножом, я спросил Аарона: – Можешь угадать, сколько?
– Миллион долларов, – ответил он.
– А я говорю – пятьдесят. Две двадцатки и десятка.
Что ж, я ошибся, а Аарон – угадал. То, что в детстве он скрывался от убийц в украинских лесах, пока я, школьник, все еще играл в догонялки на ньюаркской детской площадке, явно сблизило его с жизнью в ее крайних проявлениях, от которых я до сих пор далек. Аарон угадал: нумерованный чек нью-йоркского отделения «Бэнк оф Израэль» на сумму в один миллион долларов, выписанный на мое имя. Я проверил, не отложена ли транзакция на 3000-й год – но нет, она датировалась прошлым четвергом, 21 января 1988 года.
– Мне это напомнило, – сказал я, протягивая ему чек через стол, – самую гениальную строку Достоевского.
– Какую же? – спросил Аарон, внимательно осматривая чек с обеих сторон.
– Помнишь, как в «Преступлении и наказании» Свидригайлов заманил к себе Дуню, сестру Раскольникова. Он запирается с ней в комнате, убирает ключ в карман, а затем принимается ее соблазнять, точно змей, готов при необходимости применить силу. Но, к его изумлению, когда он загоняет беспомощную Дуню в угол, эта красивая благовоспитанная барышня достает из сумочки револьвер и целится ему в сердце. Самая гениальная строка Достоевского – это когда Свидригайлов видит револьвер.