Текст книги "Операция «Шейлок». Признание (СИ)"
Автор книги: Филип Рот
Жанры:
Космоопера
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
Когда в восемь без нескольких минут зазвонил телефон, оказалось, что я дежурю рядом с ним – сплю, сидя на стуле, а заснул я в пять тридцать, проверив напоследок, все ли в порядке у Демьянюка-сына. Мне снилось, что я задолжал за воду сто двадцать восемь миллионов долларов. Вот какую штуку выдумало мое сознание после всего, что я только что претерпел.
Проснувшись, я почувствовал запах: от чего-то огромного несло гнилью. Запахи виноградного сусла и фекалий. И стенок сырой обветшавшей трубы. И дух брожения – это от спермы. И ее запах, это она дремлет у меня под брюками, ясное дело, она – тяжелое, прилипчивое амбре с нотками баранины, и она же – это приятно-гадостное, солоноватое на среднем пальце руки, которая берет трубку истошно звонящего телефона. Мое неумытое лицо провоняло ею. Выкупалось в ней. Во всех них. Я пропах ими всеми. Таксистом, который бегал посрать. Толстяком-адвокатом. Пипиком. Пипик – это запах ладана и старой, засохшей крови. От меня пахло прошедшими сутками – каждой их минутой, каждой секундой, пахло, как от кастрюли, когда забыл ее в холодильнике и через три недели приподнимаешь крышку. Таким непомерно пахучим я никогда не был и никогда больше не буду снова – разве что когда начну разлагаться в гробу.
В гостиничном номере звонил телефон, хотя никто из тех, кто меня знает, не знал, что я здесь.
Мужской голос произнес:
– Рот? – Ну вот, опять: мужчина, говорящий с акцентом. – Рот? Вы тут?
– Кто…
– Офис рава Меира Кахане.
– Вам нужен Рот?
– Это Рот? Я пресс-секретарь. Зачем вы звоните раву?
– Пипик! – вскричал я.
– Алло? Это тот самый Рот, самоненавистник, еврейский ассимиляционист?
– Пипик, где вы?
– Ничего, мне на вас тоже насрать.
Моюсь.
Одно слово.
Переодеваюсь в чистое.
Три слова.
От меня больше не воняет.
Пять слов.
Девять слов, и я больше не знаю, правда ли, что я когда-то вонял, как собственный труп.
Ах вот как, подумал я (мой разум немедленно засуетился на своем тесном, доверху заваленном складе забот), вот как это проделывает Демьянюк. Все прошлое, которое дурно пахнет, просто отваливается, как короста, и теряется. С ним никогда ничего не происходило, кроме Америки. Только дети, и друзья, и церковь, и сад, и работа – а больше ничего и не происходило. Обвинения? С тем же успехом его можно обвинить в том, что он задолжал за воду сто двадцать восемь миллионов. Даже если имеется его подпись на счете за воду, даже если имеется его фото на счете за воду, разве этот счет может быть его счетом? Разве смог бы один человек израсходовать столько воды? Допустим, он мылся, поливал газон, поливал сад и огород, мыл машину, у него была стиральная машина с сушилкой, посудомоечная машина-автомат, для кухни требовалась вода, и комнатные растения нуждаются в поливе, и полы следует мыть раз в неделю, в семье пять человек, воду расходовали впятером, но разве в совокупности наберется воды на сто двадцать восемь миллионов? Вы прислали мне счет за весь город Кливленд. Вы прислали мне счет за весь штат Огайо. Вы прислали мне счет за весь мир, черт подери! Посмотрите на меня в этом суде: столько всего на меня свалилось, но за день я выпиваю, прихлебывая из стакана, сто – сто пятьдесят миллилитров воды, не больше. Я не говорю, что не пью воды, когда мне хочется пить, – конечно, пью, а летом, после прополки в огороде, выпиваю, сколько влезет. Но кажется ли вам, что я похож на человека, который мог бы разбазарить воду на сто двадцать восемь миллионов? По-вашему, я похож на человека, который двадцать четыре часа в день, тридцать дней в месяц, двенадцать месяцев в году, год за годом думает только о воде и больше ни о чем? У меня случайно вода не хлещет изо рта и носа? У меня, что, одежда промокла до нитки? А когда я иду, за мной остаются лужи, а под стулом, на котором я сижу, плещется вода? Прошу покорно меня извинить, но вы обознались. Какой-то еврей, если мне позволено так сказать, пририсовал на моем счете шесть нулей, потому что я украинец и слыву дурнем. Но не такой же я дурень, чтобы не узнать собственный счет за воду! В моем счете значится сто двадцать восемь долларов: единица, двойка, восьмерка! Ошибочка вышла. Я просто рядовой клиент водоканала, и меня не должны судить за этот гигантский счет!
* * *
Выходя из номера, чтобы заморить червячка, а затем поспешить в суд, я вдруг вспомнил об Аптере, и мысль о нем – он же сейчас терзается сомнениями, подозревает, что я его бросил, он человек ранимый, его одинокая жизнь хрупка и пронизана страхами, – эта мысль велела мне вернуться в номер, позвонить ему, хотя бы заверить, что он не позабыт и я увижусь с ним при первой возможности… но оказалось, что я с ним уже увиделся. Оказалось, что я не далее как вчера встретился с ним за обедом: пока мы с Аароном трапезовали вместе в Доме Тихо, мы с Аптером трапезовали в нескольких кварталах оттуда, в вегетарианском ресторане на улице Эфиопии, куда всегда ходили и раньше. Оказалось, что, пока Смайлсбургер вручал мне свое умопомрачительное пожертвование, Аптер снова признавался мне, что ему страшно ходить в свою мастерскую в Старом городе: боится, что тамошние арабы зарежут его ножами. Теперь ему страшно даже из комнаты выходить. И даже в постели он не может уснуть – он всю ночь начеку, опасается: стоит на мгновение сомкнуть глаза, как они проскользнут в окно и сожрут его. Он со слезами умолял меня забрать его с собой в Америку, вконец потерял самообладание, рыдал и вопил, что он беспомощен и только я могу его спасти.
И я согласился. Когда мы разговаривали за обедом, я согласился. Он приедет жить ко мне в Коннектикут, поселится в сарае. Я сказал ему, что отделаю для него просторную новую комнату в сарае, который все равно пустует, отделаю комнату с потолочным окном, кроватью и побеленными стенами, где он сможет жить в безопасности, писать свои пейзажи и больше никогда не опасаться, что во сне его съедят заживо.
На том конце провода он обливался благодарными слезами, напоминая мне про все, что я обещал ему только вчера… И как я мог ему сказать, что это был не я? И так ли уж я был уверен, что это сделал Пипик? Не может быть! Скорее всего, Аптер просто мечтал вслух, переволновавшись из-за арабского восстания; скорее всего, беспомощная, искалеченная, согнутая в три погибели душа, так и не сумевшая освободиться из тисков страшного прошлого, впала в истерическое состояние, свойственное человеку, который и в спокойные времена живет в ожидании, что его казнят с минуты на минуту. Скорее всего, в этом и есть Аптер – в жажде безопасности и покоя, которых ему уже никогда не обрести, в тоске по утраченной семье и украденной жизни; скорее всего, это лишь оторванная от реальности истерия человечка с гладким личиком, который заперт в темнице собственных страхов, человечка, чье существование стремится к нулю; скорее всего, это просто навеяно отшельничеством, тоской и страхом – ибо, если причина другая и это Пипик вновь взялся за работу, притворившись мной, если причина не в том, что Аптер либо сорвался с утлого якоря, который связывал его с жизнью, и отдался фантастическому бреду, либо просто-напросто беззастенчиво врет – так сказать, Аптер подделывается под Аптера, чтобы я растревожился, уяснив, какой это невыносимый бред – жить в шкуре Аптера… итак, если не в этом причина, а все-таки Пипик умышленно разыскал его, повел в ресторан и принялся таким вот образом забавляться разбитой жизнью Аптера, – то в таком случае я ничего не преувеличиваю, в таком случае я борюсь с замыслом, в равной мере дьявольским и непостижимым, я схватился с тем, кто носит мою маску, кто вообще не человек, кто ради своих иллюзионистских фокусов готов на все. Интересно, что Пипик презирает сильнее – реальность или меня?
– Я не буду маленьким мальчиком – не волнуйся, кузен Филип. Просто буду жить в этом сарае, вот и все.
– Да, – сказал я, – да. – Ничего другого я не смог выговорить.
– Я не причиню беспокойства. Никому не причиню, – заверял меня Аптер. – Буду писать картины. Американские поля и леса. Каменные стены, о которых ты мне рассказывал. Высокие клены. Пейзажи с сараями и с речными берегами.
Он не унимался, и все бремя его жизни куда-то исчезло, когда он в свои пятьдесят четыре года дал полную волю своей нескрываемой жажде и сочиненной ею сказке об идеальном убежище. Я хотел было спросить: «Это было взаправду, Аптер? Он угостил тебя обедом и рассказал тебе про каменные стены? Или из-за этих арабских мятежей ты настолько перепугался, что все это выдумываешь, сознательно или невольно?» Но пока Аптер все глубже погружался в грезы о жизни, которую не омрачит зловещая тень, я услышал собственный голос, спрашивающий у Пипика: «Неужели ты действительно так с ним поступил? Неужели ты действительно разбудил в гонимом существе, которое еле сохраняет душевное равновесие, это прекрасное видение американского Ган Эден[58], в котором он укроется от своего гибельного, оглушающего прошлого? Отвечай, Пипик!» И Пипик ответил немедля: «Я не смог удержаться, не смог поступить иначе – ни как диаспорист, ни как человек. Каждое слово из его уст сочилось страхом. Как я мог отказать ему в том, чего он жаждет всю жизнь? Чего вдруг вы так возмущаетесь? Что такого ужасного я сделал? Не больше, чем любой еврей сделал бы для своего перепуганного родственника, попавшего в беду». – «Значит, теперь ты еще и моя совесть? – заорал я. – Ты, ты будешь меня учить порядочности, ответственности и нравственному долгу? Неужели не осталось ничего, чего бы ты не замарал своим языком? Мне нужен серьезный ответ! Неужели не осталось ничего, чего бы ты не испоганил? Неужели нет никого, кому ты не стал бы морочить голову? Что за радость вселять ложные надежды и сеять всю эту неразбериху?»
Мне нужен серьезный ответ. От Мойше Пипика. Ага, а следующий пункт в списке – может быть, тебе нужны на земле мир, в человеках благоволение? Мне нужен серьезный ответ… а кому он не нужен, собственно?
«Аптер, – хотел было я сказать, – ты полностью оторвался от реальности. Вчера я не водил тебя в ресторан. За обедом я встречался с Аароном Аппельфельдом, его я повел в ресторан, а не тебя. Если вчера за обедом ты вел этот разговор, то не со мной. Либо это был разговор с тем человеком, который приехал в Иерусалим и выдает себя за меня, либо, может быть, у тебя был разговор с самим собой – возможно, это диалог из твоих фантазий?»
Но каждое слово из его уст и впрямь сочилось таким страхом, что я не осмелился ничего ему сказать – только поддакивал после каждой его фразы. Не буду его тревожить, пусть он самостоятельно очнется от этого бреда… а если это не бред? Я представил себе, как собственноручно вырываю Пипику язык. Представил, как я… нет, если я не перестану думать, что все это, возможно, и не бред самого Аптера, а что-то другое, то просто взорвусь.
* * *
Выходя из номера, я увидел под дверью утреннюю «Джерузалем пост», поднял ее с пола, торопливо проглядел первую полосу. Одна статья – о бюджете Израиля на 1988 год: «Новый госбюджет омрачают опасения за судьбу нашего экспорта». Вторая – про трех судей, которых собираются отдать под суд, и еще трех судей, которых ждут дисциплинарные взыскания по обвинениям в коррупции. Между этими статьями – фотоснимок: министр обороны у стены, которую давеча пытался показать мне Джордж, ниже – три статьи о стычках на Западном берегу, в том числе репортаж из Рамаллы, озаглавленный «Рабин осматривает Стену Кровавых Избиений». На нижней половине полосы мелькали слова «ООП» и «Хизбалла», «Мубарак» и «Вашингтон», но имени Демьянюк нигде не было. Спускаясь в лифте, я спешно проглядел остальные девять полос. Единственное упоминание о процессе нашлось в телепрограмме. «Израильский „Канал 2“. 8.30. Процесс Демьянюка, прямая трансляция». А ниже – «20.00. Процесс Демьянюка, итоговый выпуск». И все. Ни о чем катастрофическом, приключившемся за ночь с тем или другим Демьянюком, не сообщалось.
И все же я решил пренебречь завтраком в отеле и немедленно отправиться в суд, дабы удостовериться, что Пипика там нет. Со вчерашнего полудня, после обеда с Аароном, я вообще ничего не ел, но не страшно – перекушу чем-нибудь в буфете у входа в зал суда, временно утолю голод. По телепрограмме я понял, что заседание начинается гораздо раньше, чем я полагал, а нужно ведь прийти к самому началу: я же твердо намерен сегодня оттеснить его, занять его место и взять все под полный контроль; если понадобится, высижу в этом зале оба заседания, утреннее и дневное, дабы пресечь в зародыше все, что он, возможно, еще замышляет. Сегодня Мойше Пипик будет стерт с лица земли (если каким-то чудом избежал этой судьбы вчерашней ночью). Сегодня всему этому конец: среда, 27 января, 1988, 8 швата, 5748, 9 джумада аттани, 1408.
Таковы были даты, напечатанные в ряд под логотипом «Джерузалем пост». 1988. 5748. 1408. Ни в чем нет согласия, кроме последней цифры, несовпадение во всем, начиная с вопроса о том, с чего следует вести начало летоисчисления. Чего ж удивляться, что «Рабин осматривает Стену Кровавых Избиений» – ведь разность между 5748 и 1408 исчисляется не десятилетиями и даже не столетиями, а составляет четыре тысячи триста сорок лет. Отца вытесняет его сын-первенец, победитель, которого хлебом не корми – дай посоперничать: отец отвергнут, притесняем и гоним, презрен и запуган первенцем, объявляющим отца своим врагом, а затем, едва избежав казни за свое преступление – за то, что он отец своему сыну, – он воскресает, восстает из мертвых и вступает в кровавый поединок за имущественные права со вторым сыном, который ярится от зависти и от обид на узурпацию, пренебрежение и растоптанную гордость. 1988. 5748. 1408. В этих цифрах – вся трагичная история, непримиримая междоусобица преемников-монотеистов и древнего прародителя, чье преступление, чей грех состоит в том, что он, став жертвой неописуемого грабежа, все равно каким-то образом мешает им жить.
Евреи мешают им жить.
Как только я вышел из лифта, с кресел в холле вскочили два подростка – мальчик и девочка – и устремились ко мне, выкрикивая мое имя. Девочка, рыженькая, веснушчатая, кругленькая, приближалась, робко улыбаясь; мальчик – с меня ростом, тощий, очень серьезный юный старичок, с лицом, мрачным, как пещера, с профессорскими ужимками и такой неуклюжий, что казалось, будто ко мне он не шагает, а перелезает через невысокие заборчики.
– Мистер Рот! – выкрикивал он звучным голосом, чуть громче, чем полагалось бы в холле отеля. – Мистер Рот! Мы оба – учащиеся одиннадцатого класса школы Лияд А-наар в долине Иордана. Я – Таль°. А это Девора°.
– Да?
Тут Девора вышла вперед, чтобы поздороваться со мной, и заговорила так, словно произносила речь перед большой аудиторией:
– На уроках английского языка наша группа старшеклассников нашла ваши рассказы очень провокативными. Мы прочли «Эли-изувер» и «Ревнитель веры». Оба наталкивают на вопросы о том, в каком состоянии находятся американские евреи. Мы хотим спросить, не могли бы вы приехать к нам? Вот письмо от нашей учительницы.
– Я сейчас очень тороплюсь, – сказал я, взяв у нее протянутый конверт и заметив, что в графе «адрес» что-то написано на иврите. – Я прочту письмо и отвечу, как только смогу.
– На прошлой неделе наш класс послал вам письмо в отель – все ученики написали, каждый ученик, – сказала Девора. – Когда мы не получили ответа, класс проголосовал за то, чтобы мы с Талем приехали на автобусе и сделали вам предложение лично. Мы будем очень рады, если вы примете предложение нашего класса.
– Я так и не получил письмо от вашего класса. – Еще бы, все письма получил он. Ну конечно же! Интересно, что могло удержать его от поездки в школу и ответов на вопросы о его провокативных рассказах? У него, что, других дел невпроворот? Я ужаснулся, подумав о приглашениях выступить, которые он здесь получил и принял, если предложение из школы он счел пустяком и поленился даже ответить на него отказом. Школьники просто не в его стиле. Со школьников нечего взять – ни тебе заголовков в прессе, ни денег. Школьников он оставил мне. Я отчетливо услышал, как он меня успокаивает: «Я бы не осмелился говорить о литературе. Я слишком уважаю вас как писателя». А мне потребовалось время, чтобы успокоиться, когда я представил, как он получает и вскрывает письма, которые их отправители, как им казалось, писали мне.
– Прежде всего, – говорил Таль, – нам хотелось бы узнать, как вы сами живете в Америке, будучи евреем, и как вы урегулировали конфликты, которые описаны в ваших рассказах. Что сейчас с «американской мечтой»? По рассказу «Эли-изувер» кажется, будто единственный способ быть евреем в Америке – это быть фанатиком. Согласитесь ли вы, что это действительно единственный способ? А если совершить алию? В Израиле, в нашем обществе, негативно относятся к религиозным фанатикам. Вы пишете о страданиях…
Девора подметила, что я нетерпеливо жду, пока Таль закончит допрашивать меня посреди холла, и прервала его – тихим, прелестнейшим голоском проговорила на своем английском, несколько далеком от совершенства:
– У нас красивая школа, около озера Киннерет, много деревьев, трав и цветов. Очень красивое место под Голанскими высотами. Такое красивое, что оно считается Раем. Мне кажется, вам там понравится.
– Нас поразил, – продолжал Таль, – красивый литературный стиль, которым вы пишете, и, однако, не все проблемы нашли свое решение в наших умах. Конфликт между еврейской идентичностью и принадлежностью к гражданам другого государства, ситуация на Западном берегу и в секторе Газа, проблема двойной лояльности, как в деле Полларда, и ее влияние на американскую еврейскую общину…
Я вскинул руку, чтобы остановить поток его слов:
– Я польщен, что вам это интересно. Сейчас мне нужно попасть в другое место. Я напишу вашей учительнице.
Но мальчик приехал в Иерусалим из долины Иордана первым автобусом, он нервно дожидался в холле, пока я проснусь и начну свой день, и набрался такой решимости, что пока не был готов отступиться.
– Что стоит на первом месте, – спросил он, – гражданство или еврейская идентичность? Расскажите нам о своем кризисе идентичности.
– Только не сейчас.
– В Израиле, – сказал он, – многие молодые люди испытывают кризис идентичности и становятся хозер би-тшува[59], не зная, во что ввязываются…
Пока я пытался вырваться и уйти, за всем этим, сидя на диване в десятке метров от меня, наблюдал довольно суровый на вид неулыбчивый мужчина, одетый весьма элегантно – и нетипично для этой страны (в темный двубортный костюм с галстуком). На коленях он держал портфель. Мужчина встал, подошел, сказал несколько слов Деворе и Талю. Меня удивило, что заговорил он на иврите. По внешности, как и по одежде я принял бы его за уроженца Северной Европы: немца, голландца или датчанина. С подростками он заговорил тихо, но очень властно, а когда Таль резко ответил на иврите, он, не дрогнув, выслушал речь мальчика до конца и только после этого повернул ко мне свое чеканное, стальное лицо, чтобы сказать по-английски с британским выговором:
– Пожалуйста, простите их за дерзость, воспринимайте их самих и их вопросы как знак огромного уважения, которым вы окружены здесь. Я Давид Суппосник°, антиквар. Моя фирма находится в Тель-Авиве. Я тоже пришел вас побеспокоить. – И вручил мне визитную карточку, на которой значилось, что он торгует старинными и редкими книгами на немецком, английском, иврите и идише.
– Ежегодное изучение вашего рассказа «Фанатик Эли-изувер» всегда производит глубокое впечатление на старшеклассников, – сказал он. – Наших школьников завораживают мытарства Эли, они полностью вживаются в его дилемму, хотя им свойственно врожденное презрение ко всему, что попахивает религиозным фанатизмом.
– Да, – согласилась Девора, а Таль обиженно промолчал.
– Ваш визит доставил бы школьникам несказанное удовольствие. Но они знают, что шансы невелики, и потому этот юноша ухватился за случай допросить вас здесь и сейчас.
– Это был не худший допрос в моей жизни, – ответил я, – но сегодня утром я тороплюсь.
– Я уверен: если вы, откликнувшись на его вопросы, найдете возможным направить коллективный ответ всему классу, этого окажется достаточно, школьники будут очень польщены и признательны.
Вмешалась Девора, которая, безусловно, не меньше Таля тяготилась непрошеным вмешательством постороннего.
– Но, – умоляюще сказала она мне, – они все равно бы предпочли, чтобы вы приехали лично.
– Он вам объяснил, – сказал Суппосник, обращаясь с девочкой так же бесцеремонно, как с мальчиком, – что в Иерусалиме у него дела. Этого достаточно. Человек не может находиться в двух местах одновременно.
– Всего хорошего, – сказал я, протягивая руку. Девора пожала ее первой, затем ее неохотно пожал Таль, после чего, наконец-то, оба ушли.
Кто не может находиться в двух местах одновременно? Это я-то не могу? И кто такой Суппосник, и зачем он вытолкал из моей жизни этих юнцов, если не для того, чтобы протиснуться в нее самому?
Я видел перед собой мужчину с продолговатой головой, с глубоко посаженными, довольно маленькими глазами какого-то светлого цвета, с мощным выпуклым лбом, со светло-русыми волосами, зачесанными назад и как бы прилипшими к черепу: тип офицера, офицера из колоний, который, допустим, окончил Сандхерст и служил здесь в британских войсках во времена мандата. Никогда не догадался бы, что он торгует редкими книгами на идише.
Решительным тоном, словно прочтя мои мысли, Суппосник сказал:
– Кто я такой и что мне от вас нужно.
– Да, и поскорее, если вы не против.
– Могу все разъяснить за каких-то пятнадцать минут.
– Пятнадцати минут у меня нет.
– Мистер Рот, мне хотелось бы привлечь ваш талант для борьбы с антисемитизмом – к делу, которое, как мне известно, вам небезразлично. Процесс Демьянюка тоже важен для моего дела. Не туда ли вы сейчас торопитесь?
– Действительно, не туда ли?
– Сэр, весь Израиль знает, что вы тут делаете.
И в эту самую минуту я увидел, как в отель вошел Джордж Зиад и направился к стойке портье.
– Прошу вас, – сказал я Суппоснику, – одну минутку.
У стойки, когда Джордж меня обнял, я понял, что его эмоции бьют через край, совсем как вчера вечером, когда мы расстались.
– У тебя все нормально, – прошептал он. – Я страшился худшего.
– Самочувствие прекрасное.
Он не выпускал меня из объятий:
– Они тебя задержали? Допрашивали? Били?
– Они меня вовсе не задерживали. Били? Да нет, конечно. Просто случилось грандиозное недоразумение. Расслабься, Джордж, – сказал я ему, но мне удалось освободиться, только вдавив кулаки в его плечи и отодвинув его, наконец-то, на расстояние вытянутой руки.
Портье, молодой человек, чья смена началась уже после того, как я заселился в номер, сказал мне:
– Доброе утро, мистер Рот. Как обстоят дела сегодня утром? – И с беспечной веселостью сообщил Джорджу: – Это больше не холл отеля «Царь Давид», а раввинский суд рабби Рота. Многочисленные фанаты не дают ему покоя. Каждое утро выстраиваются в очередь: школьники, журналисты, политики. Ничего подобного мы не видали, – сказал он со смехом, – с тех пор, как Сэмми Дэвис-младший приезжал молиться у Стены Плача.
– Сравнение чересчур лестное, – сказал я. – Вы переоцениваете мое значение.
– Весь Израиль хочет познакомиться с мистером Ротом, – сказал портье.
Взяв Джорджа под руку, я увел его подальше от стойки и портье:
– Тебе, наверно, не стоит заходить в этот отель – неужели нет более подходящего места?
– Я должен был приехать лично. Телефон тут ни к чему. Все подслушивают, все записывают, а потом оно всплывет либо на моем судебном процессе, либо на твоем.
– Джордж, уймись. Никто не отдает меня под суд. Никто меня не бил. Все это чушь.
– Это милитаристское государство, учрежденное насильно, сохраняемое насильно, без колебаний применяющее силу и репрессии.
– Пожалуйста, Джордж, я смотрю на это по-другому. Перестань. Не надо сейчас об этом. Не надо лозунгов. Я твой друг.
– Лозунги? Разве они тебе вчера не продемонстрировали, что это полицейское государство? Филип, в тот момент они могли бы пристрелить тебя на месте и свалить вину на араба-таксиста. По политическим убийствам они мастаки. Это не лозунг, а чистая правда. Они обучают киллеров для фашистских режимов по всему миру. Они не терзаются муками совести – им все равно, кого убивать. Они не могут терпеть, когда еврей оказывает им сопротивление. Еврея, который им не понравился, они могут убить так же легко, как убивают наших. Могут и убивают.
– Зи, Зи, дружище, ты здорово преувеличиваешь. Вчера вечером все неприятности вышли из-за таксиста: он останавливался и снова трогался с места, мигал фонариком – это была комедия ошибок. Бедняге понадобилось сходить по большой нужде. Он навлек на себя подозрения патруля. Все это ничего не значило и ничего не значит, ничего не случилось.
– В Праге это для тебя что-то значит, в Варшаве это для тебя что-то значит – и только здесь ты, даже ты, не понимаешь, что это значит. Они вздумали припугнуть тебя, Филип. Они вздумали запугать тебя до смерти. То, что ты здесь проповедуешь, для них – как нож острый, ты бросаешь им вызов в самом сердце их сионистской фальши. Ты – оппозиция. А оппозицию они «нейтрализуют».
– Послушай, – сказал я, – будь последователен. В твоих словах нет логики. Погоди, я только спроважу этого малого, а потом нам с тобой надо будет поговорить.
– Какого малого? Кто он?
– Антиквар из Тель-Авива. Торговец редкими книгами.
– Ты с ним знаком?
– Нет. Он пришел со мной потолковать.
Пока я все это объяснял, Джордж храбро смотрел в другой конец холла, где Суппосник, дожидаясь моего возвращения, присел на диван.
– Он полицейский. Он из «Шин-Бет».
– Джордж, ты не в лучшем состоянии. Ты переволновался, вот-вот сорвешься. Нет, он не полицейский.
– Филип, какой же ты наивный! Я им не позволю над тобой измываться, ни за что… тебя я им не отдам!
– Но у меня все прекрасно. Перестань, пожалуйста. Послушай, так уж тут принято. Не мне тебе об этом говорить. На шоссе все делается без церемоний. Я оказался в неподходящее время в неподходящем месте. Да, неразбериха существует, но, боюсь, только между нами – между мной и тобой. Ты в ней не виноват. Если кто и виноват, только я – это я виноват. Нам с тобой надо поговорить. Ты заблуждаешься насчет того, зачем я здесь. Происходило нечто крайне необычное, и, пока я докапывался до подоплеки, я вел себя не очень-то умно. Вчера заморочил головы тебе и Анне – очень глупо повел себя в твоем доме. Непростительно глупо. Давай пока не будем об этом. Ты поедешь со мной – мне нужно на процесс Демьянюка, ты поедешь со мной, и в такси я тебе все объясню. Ситуация вышла из-под контроля, и случилось это, в основном, по моей вине.
– Филип, пока этот суд над Демьянюком тщательно взвешивает – в угоду мировой прессе – доказательства, въедливо, привлекая кучу экспертов, исследует почерк, фото, отпечаток скрепки, возраст чернил и бумаги, пока эта пародия на израильское правосудие разыгрывается на радио, на телевидении и в мировой прессе, на Западном берегу повсюду применяется смертная казнь. Без экспертов. Без судебных процессов. Без какого-либо правосудия. Стреляют боевыми патронами. В безвинных людей. Филип, – сказал он, перейдя на шепот, – в Афинах есть кое-кто, с кем тебе надо поговорить. В Афинах есть кое-кто, кто верит в то же самое, что и ты, в то, что ты хочешь совершить. Кое-кто, располагающий деньгами, человек, который верит в диаспоризм для евреев и справедливость для палестинцев. В Афинах есть люди, которые могут тебе помочь. Они евреи, но нам они друзья. Мы можем устроить встречу.
Меня вербуют, подумал я, Джордж Зиад вербует меня в ряды ООП.
– Обожди. Обожди здесь, – сказал я. – Нам надо поговорить. Где тебе лучше подождать – здесь или на улице?
– Лучше здесь, – сказал он с печальной улыбкой, – здесь для меня самое идеальное место. Они не посмеют избить араба в холле отеля «Царь Давид» – на глазах у всех этих американских евреев-либералов, на чьих деньгах держится их фашистский режим. Нет, здесь мне намного безопаснее, чем дома в Рамалле.
Затем я совершил ошибку – вернулся к Суппоснику вежливо объяснить, что мы с ним не сможем продолжить беседу. Однако он не дал мне сказать ни слова, а десять минут, стоя в пятнадцати сантиметрах от меня, читал лекцию на тему «Кто я такой». Всякий раз, когда я пятился, готовясь улизнуть, он придвигался еще ближе, и я понял, что если не решусь накричать на него, ударить его или просто удрать, то мне придется его выслушать. Тут была какая-то захватывающая несообразность: тель-авивский еврей – и вдруг красавец тевтонского типа, выучившийся говорить по-английски с безупречным выговором образованных английских аристократов, была какая-то трогательная абсурдность в том, что посреди гостиничного холла он с профессорским педантизмом в весьма изящном стиле читал лекцию, свидетельствующую о начитанности и эрудиции. Если бы не ощущение, что я срочно нужен в другом месте, меня бы это развлекло в большей степени; собственно, в данных обстоятельствах я и так развлекался намного больше, чем следовало, но это моя слабость, обусловленная профессией, та самая слабость, которая стала причиной чуть ли не всех моих ошибок в жизни. Я – ненасытный коллекционер сценариев. Завороженно замираю, почти изумляясь этим дерзким перспективам, замираю, возбужденный (чуть ли не в эротическом смысле) историями, которые так непохожи на мою биографию, замираю и слушаю, точно пятилетний ребенок, самую фантастическую легенду какого-нибудь незнакомца с таким видом, будто это главная новость еженедельного обзора событий, стою, как идиот, наслаждаясь всеми приятными сторонами собственной доверчивости, вместо того чтобы пустить в ход присущий мне глубокий скептицизм или просто спасаться бегством. Я почти зачарованно внимал Пипику, потом, с той же степенью зачарованности, Ванде-Беде, а теперь внимаю этому шейлоковеду, в котором мой друг, почти чарующий меня Джордж Зиад, опознал сотрудника израильской секретной службы.
– Кто я такой. Один из тех детей, совсем как ваш друг Аппельфельд, – сказал мне Суппосник. – Нас было сто тысяч в Европе, сто тысяч еврейских детей-бродяг. Кто приютил бы нас? Никто. Америка? Англия? Ни та, ни другая. После Холокоста и бродяжничества я решил стать евреем. Те, кто причинил мне вред, были неевреями, а те, кто помогал мне, – евреями. После этого я возлюбил еврея и возненавидел нееврея. Кто я. Тот, кто уже три десятка лет коллекционирует книги на четырех языках, кто всю жизнь читает величайших английских писателей. Я изучал, особенно в юности, будучи студентом Еврейского университета, пьесу Шекспира, которая в первой половине двадцатого века шла в лондонских театрах очень часто, уступая по количеству представлений только «Гамлету». И в первой же строчке – первой строчке третьей сцены самого первого акта я испытал шок, наткнувшись на три слова, которыми Шейлок заявил о себе на мировой сцене почти четыреста лет назад. Да, уже четыреста лет еврейский народ существует в мрачной тени этого Шейлока. В современном мире еврей постоянно находится под судом; даже сегодня еврей – в лице израильтянина – находится под судом, и этот современный суд над евреем, этот суд, который никогда не заканчивается, начинается с суда над Шейлоком. Для мировой аудитории Шейлок олицетворяет еврея в том же смысле, в каком Дядя Сэм олицетворяет для нее дух Соединенных Штатов. Вот только в случае Шейлока существует всепобеждающее шекспировское правдоподобие, устрашающая шекспировская жизненность, которой никогда не обретет ваш картонный Дядя Сэм. Я изучал эти три слова, силой которых дремучий, мерзкий и подлый еврей, искалеченный ненавистью и мстительностью, вошел в качестве нашего доппельгангера[60] в сознание просвещенного Запада. Три слова, в которые втиснуто все, за что следует ненавидеть еврея, три слова, которые все две тысячи лет христианства были для еврея клеймом, предопределяющие судьбу еврея даже сегодня, три слова, которые только величайший английский писатель, обладающий пророческим даром, смог выбрать и придать им потрясающий драматический эффект. Помните первую реплику Шейлока? Помните эти три слова? Кто из евреев может их забыть? Кто из христиан может их простить? «Три тысячи дукатов». «Three thousand ducats». Пять простых, некрасивых английских слогов – и готово: гений вознес персонажа-еврея до высшего проявления его качеств, обеспечил ему непреходящую дурную славу тремя словами – «Три тысячи дукатов». Английский актер, игравший Шейлока в восемнадцатом веке на протяжении пятидесяти лет, Шейлок своей эпохи, звался мистер Чарльз Маклин. Рассказывают, что мистер Маклин выговаривал два «th» и два «s» в «Three thousand ducats» так вкрадчиво, что всего лишь этими тремя словами моментально пробуждал во всем зале ненависть к племени Шейлока. «Th-th-th-three th-th-th-thous-s-s-sand ducats-s-s». Когда мистер Маклин точил нож, чтобы вырезать из груди Антонио свой фунт мяса, зрители в партере лишались чувств – и это в зените эпохи Просвещения. Достойнейший Маклин! Однако викторианская трактовка образа Шейлока – еврей, который пострадал от несправедливости и имеет основания для мести, – интерпретация, унаследованная от обоих Кинов Ирвингом[61], а затем нашим столетием, пронизана вульгарной сентиментальностью; это оскорбительный вызов не только искреннему отвращению к евреям, которое руководило Шекспиром и его эпохой, но и всей грандиозной истории гонений на евреев в Европе. Ненавистный еврей, которого ненавидят заслуженно – образ, в эстетическом отношении восходящий к Йоркским мистериям о распятии Христа, не имеющий параллелей по длительному статусу злодея ни в драматургии, ни в историографии, крючконосый ростовщик, скаредный, помешанный на деньгах, эгоистичный дегенерат, еврей, который отправляется в синагогу, чтобы задумать убийство добродетельного христианина, – именно таков еврей Европы, еврей, изгнанный в тысяча двести девяностом году англичанами, еврей, высланный в тысяча четыреста девяносто втором году испанцами, еврей, которого терроризировали поляки, забивали русские, сжигали немцы, отвергали британцы и американцы, пока в печах Треблинки ревело пламя. Презренный викторианский глянец, который должен был бы очеловечить еврея, облагородить еврея, никогда не обманывал просвещенные европейские умы относительно трех тысяч дукатов, никогда не обманывал и никогда не обманет. Кто я такой, мистер Рот, – я антиквар-книготорговец, живущий в самой крохотной из средиземноморских стран, которую весь мир, однако, считает слишком обширной, владелец букинистической лавки, робкий библиофил, я, строго говоря, ничтожество из захолустья, и все же я со студенческой скамьи предаюсь мечтам антрепренера, по ночам, лежа в постели, воображаю себя импресарио, продюсером, режиссером, актером на первых ролях в «Антисемитском театре Суппосника». Мне грезятся аншлаги, овации и я сам – чумазый голодный маленький Суппосник, один из сотни тысяч детей-бродяг, – играющий в несентиментальной манере Маклина, в подлинно шекспировском духе, того страшного и беспощадного еврея, чье злодейство неумолимо предопределено изначальной порочностью его вероисповедания. Каждую зиму гастролировать в столицах цивилизованного мира со своим Фестивалем антисемитской драмы, играть репертуар, составленный из великих евреененавистнических драм Европы, каждый вечер – австрийские пьесы, немецкие пьесы, пьесы Марло и других елизаветинцев, – и непременно завершать гастроли настоящим брильянтом, шедевром, который провидит – когда неисправимый еврей Шейлок изгоняется из гармоничной вселенной ангелоподобной христианки Порции – гитлеровскую мечту о Европе Judenrein[62]. Сегодня – Венеция без Шейлока, завтра – мир без Шейлока. Как лаконично сказано в сценической ремарке после того, как христиане, действуя с высоты своего морального превосходства, отняли у Шейлока дочь, отобрали богатство и принудили его креститься: «Еврей уходит». Вот кто я такой. А теперь о том, что мне нужно. Держите.