412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филип Рот » Операция «Шейлок». Признание (СИ) » Текст книги (страница 19)
Операция «Шейлок». Признание (СИ)
  • Текст добавлен: 20 августа 2021, 11:32

Текст книги "Операция «Шейлок». Признание (СИ)"


Автор книги: Филип Рот



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

Я взял у него то, что он вручил мне, – две записные книжки в переплете из кожзаменителя, каждая величиной с бумажник. Одна – в красной обложке с белыми тиснеными буквами, имитирующими надпись от руки: «Мое путешествие». Другая, коричневая обложка которой слегка обтрепалась и заплесневела, – с надписью «Заграничные путешествия» золотыми буквами, стилизованными под экзотику, непохожими на латиницу. Вокруг этих слов размещались, образуя этакое дугообразное созвездие, гравированные картинки размером с почтовую марку – изображения всевозможных видов транспорта, которые должен был повстречать в дороге отважный путешественник: корабль на кудряшках волн, авиалайнер, тележка рикши, влекомая китайцем с длинной косой, и его пассажирка – дама с кружевным зонтиком, слон с погонщиком на голове и пассажиром в кабинке на спине, верблюд и его наездник – араб в бурнусе, а у нижнего края обложки – самое подробное из всех шести гравюр изображение: полнолуние, звездное небо, тихая лагуна, гондола, гондольер…

– Ничего подобного этому, – сказал Суппосник, – не всплывало с тех пор, как в конце войны был обнаружен дневник Анны Франк.

– Чьи они? – спросил я.

– Раскройте их, – сказал он. – Читайте.

Я раскрыл красную книжку. В верхней части записи, которая попалась мне на глаза, в специальных графах с напечатанными словами «Дата», «Место» и «Погода» я прочел «2-2-76», «Мехико» и «Хорошая». Сама запись, сделанная синей авторучкой разборчивым, довольно крупным почерком, начиналась так: «За иллюминатором – красивые виды. Легкая болтанка. Посадка по графику. Население Мехико – 5 000 000 человек. Гид провел нас по некоторым районам города. Были в жилом квартале, который стоит на вулканической лаве. Дома – от $30,000 до $160,000. Очень современные и красивые. Цветы очень яркие». Я перевернул несколько страниц. «Среда. 14-2-76. Сан Усо Де Пуриа. Ранний обед, затем бассейн. Их тут 4. В каждом вода считается целебной. Потом вошли в здание Спа. Девочки сделали грязевые маски на лицо, а потом мы пошли в микву, или ванны. Мэрилин и я приняли ванну вместе. Это называется семейная ванна. Ощущения самые приятные. Всем друзьям пожелаю здесь побывать. И даже некоторым врагам. Замечательно».

– Что ж, – сказал я Суппоснику, – это не Андре Жид.

– Там написано, чьи они – в начале.

Я перелистнул на начало. Нашел страницу с заголовком «Отсчет времени в море», страницу с инструкцией «Как переводить стрелки на часах», информацию о «Долготе и широте», «Милях и узлах», «Барометре», «Приливах», «Морских путях и расстояниях», «Левом борте и правом борте», целую страницу с разъяснениями насчет «Конвертации долларов США в иностранные валюты», после которой шла страница с заголовком «Личные данные владельца», где тот же автор дневника заполнил той же авторучкой почти все графы.

Мое имя Леон Клингхоффер

Мой адрес 70 Вост., 10 ул., Нью-Йорк, шт. Нью-Йорк, 10003

Мой род занятий Производство бытовой техники (Куинс)

Рост 171,5 см

Вес 77 кг

Год рождения 1916

Цвет кожи Бел.

Волосы Каштановые

Глаза Карие

НЕОБХОДИМЫЕ СВЕДЕНИЯ ОБО МНЕ

Хронические заболевания

Номер свидетельства социального страхования

Вероисповедание Иудей

В ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ СИТУАЦИИ ИЗВЕСТИТЬ

Имя Мэрилин Клингхоффер

– Теперь вы видите, – сурово сказал Суппосник.

– Вижу, – сказал я, – о, да.

И открыл полученный от него коричневый дневник. «3-9-79. Неаполь. Облачно. Завтрак. Еще раз съездил на экскурсию в Помпеи. Очень интересно. Жарко. Вернулся на корабль. Написал открытки. Пропустил рюмочку. Познакомился с 2 милыми молодыми людьми из Лондона. Барбара и Лоренс. Учебная тревога. Погода наладилась. Идем на коктейли к капитану в шикарный [неразборчиво] зал».

– Это тот самый Клингхоффер? – спросил я. – С захваченного «Акилле Лауро»?

– Клингхоффер, которого они убили, да-да. Беспомощный еврей, калека в инвалидном кресле, которого храбрые борцы за свободу Палестины убили выстрелом в голову и выбросили в Средиземное море. Это его путевые дневники.

– Из той поездки?

– Нет, из более удачных. Дневник той поездки исчез. Может быть, дневник лежал у него в кармане, когда его выбросили за борт. Или храбрые борцы за свободу пустили его на подтирку своих героических палестинских задниц. Нет, это дневники из безмятежных вояжей, которые он совершал с женой и друзьями раньше. Они попали ко мне через его дочерей. Я услышал о дневниках. Обратился к дочерям. Летал в Нью-Йорк, чтобы с ними повидаться. Два израильских специалиста, один из них связан с отделом судебной экспертизы при генеральной прокураторе, заверили меня, что это почерк Клингхоффера. Я привез с собой документы и письма из архива его фирмы – почерк во всех деталях совпадает с почерком в дневниках. Ручка, чернила, дата изготовления самих записных книжек – у меня есть заключения экспертов об их подлинности. Дочери попросили меня представлять их интересы, чтобы помочь подыскать израильского издателя для дневников покойного отца. Они хотят издать их здесь в память о нем и в знак его преданности Израилю. Все вырученные средства просят пожертвовать иерусалимской больнице «Хадасса» – любимому благотворительному учреждению их отца. Я сказал этим двум молодым женщинам, что, когда Отто Франк после войны вернулся из лагерей в Амстердам и нашел дневник дочки, который та вела, скрываясь вместе с другими членами семьи от нацистов на чердаке, он тоже хотел опубликовать его за свой счет в память о ней – для узкого круга друзей в Голландии. И, как вы отлично знаете, поскольку сами сделали Анну Франк персонажем литературного произведения, ее дневник вначале был издан именно в такой скромной, непретенциозной форме. Я, конечно, выполню пожелания дочерей Клингхоффера. Но я также знаю, что, подобно дневнику маленькой Анны Франк, «Путевые дневники» Леона Клингхоффера просто обязаны обрести намного более широкую аудиторию, глобальную аудиторию – если, конечно, я смогу заручиться помощью Филипа Рота. Мистер Рот, предисловие к первому американскому изданию «Дневника Анны Франк» написала Элеонора Рузвельт, почтенная вдова человека, который в военные годы был президентом вашей страны. Несколько сотен слов миссис Рузвельт – и слова Анны Франк сделались пронзительной главой истории о страданиях евреев, о выживании евреев. Филип Рот может сделать то же самое для Клингхоффера, погибшего мученической смертью.

– Извините, не могу. – Но когда я попытался вернуть ему обе записные книжки, он отказался их брать.

– Прочтите их целиком, – сказал Суппосник. – Оставлю их вам, чтобы вы могли прочесть их целиком.

– Не валяйте дурака. Я не могу нести за них ответственность. Забирайте.

Но он снова отказался.

– Леон Клингхоффер, – сказал Суппосник, – запросто мог бы стать персонажем одной из ваших книг. Для вас он не чужой. Как и язык, которым он здесь выражает – немудряще, неуклюже, искренне – свою жизнерадостность, свою любовь к жене, свою гордость детьми, свою преданность собратьям-евреям, свою любовь к Израилю. Я знаю, как вы относитесь к успехам, которых добились в своей американской жизни эти люди, преодолевая все тяготы, связанные с их иммигрантским происхождением. Это отцы ваших героев. Вы знаете этих людей, вы понимаете их; вы их уважаете, не срываясь в сентиментальность. Только вы можете обогатить эти два маленьких путевых дневника тем сочувственным знанием таких людей, которое объяснит миру, каким он был, Леон Клингхоффер, и что было уничтожено на круизном лайнере «Акилле Лауро» восьмого октября тысяча девятьсот восемьдесят пятого года. Об этих евреях ни один писатель не пишет так, как пишете о них вы. Завтра утром я зайду к вам снова.

– Завтра утром я вряд ли буду здесь. Послушайте, – сердито сказал я, – вы не должны оставлять это в моих руках.

– Не могу себе представить человека надежнее, чем вы, другого человека, которому их можно было бы доверить. – С этими словами он ушел, а я остался стоять, держа в руках две записных книжки.

Чек Смайлсбургера на миллион долларов. Шестиконечная звезда Леха Валенсы. А теперь – путевые дневники Леона Клингхоффера. Что дальше – бутафорский нос, который надевал достойный Маклин? На меня валятся с неба все еврейские сокровища, которые только не прибиты гвоздями! Я немедленно пошел к портье, попросил конверт побольше, чтобы уместились обе записных книжки, написал на нем посередине имя Суппосника, а в верхнем левом углу – свое собственное.

– Когда джентльмен вернется, – сказал я портье, – отдайте ему этот пакет, хорошо?

Он кивнул, заверяя, что все сделает, но, едва он повернулся спиной, чтобы убрать конверт на соответствующую полку, мне представилось: едва я уеду в суд, из ниоткуда возникнет Пипик, чтобы предъявить претензии на пакет. Сколько бы ни накапливалось подтверждений того, что я все-таки победил, а парочка сбежала и этой мистификации положен конец, я так и не сумел убедить себя, что Пипик не притаился где-то рядом и не вызнал все детали всего, что только что произошло; не был я и вполне уверен, что он уже не сидит в зале суда вместе с другими заговорщиками-ортодоксами и не готовит свой дикий фортель – похищение сына Демьянюка. Если Пипик вернется, чтобы стащить дневники… что ж, это будет несчастье для Суппосника, не для меня!

И все же я повернулся к стойке, от которой было отвернулся, и попросил портье вернуть пакет, только что переданный ему на хранение. Пока он наблюдал с едва заметной усмешкой, намекающей, что он – подобно мне – чувствует колоссальный комический потенциал этой сцены, я надорвал конверт, сунул красный дневник («Мое путешествие») в один карман пиджака, коричневый дневник («Заграничные путешествия») – в другой, а затем быстро покинул отель вместе с Джорджем, который все это время, захлебываясь злобой, терзаемый Бог весть какими нестерпимо мучительными фантазиями о реституции и мести, сидел в кресле у входа, куря сигарету за сигаретой, созерцая кипучую суету очередного делового дня в солидном, радующем взор холле четырехзвездочного еврейского отеля, где преуспевающие постояльцы и предприимчивый персонал, естественно, ничуть не сочувствовали его страданиям, которые сами же ему и причиняли своим комфортным существованием хозяев жизни.

Когда мы вышли на залитую солнцем улицу, я присмотрелся к автомобилям, припаркованным вдоль тротуара: что, если в одной из них сидит Пипик – прячется, совсем как прятался в своей «тачке» в бытность чикагским детективом? На крыше здания ИМКА[63] напротив отеля маячила какая-то фигура. Может быть, и он: он способен находиться где угодно – и на какой-то миг я действительно увидел его повсюду. Теперь, когда она рассказала ему, как была мной соблазнена, подумал я, он для меня – террорист по гроб жизни. Я еще много-много лет буду замечать его на крышах, точь-в-точь как он будет видеть меня в прицеле своего гнева.

9

Подделка, паранойя, дезинформация, ложь

Прежде чем залезть в такси, я торопливо присмотрелся к водителю – крохотному еврею, похожему на турка: ростом он был сантиметров на сорок ниже, чем Пипик или я, его голову венчала копна жестких черных волос, в десять раз более пышная, чем наши шевелюры вместе взятые. Английским он владел на уровне, который нельзя было назвать даже примитивным, и, когда мы уселись, Джордж был вынужден повторить ему адрес на иврите. Поскольку в этом такси мы с Джорджем остались, можно считать, без свидетелей, по дороге от отеля до суда я рассказал ему все, что мне следовало бы поведать ему днем раньше. Джордж слушал молча и, что меня удивило, совершенно спокойно, без тени недоверия воспринял весть о том, что в Иерусалиме находился другой «я» все то время, когда ему казалось, что существует только один «я» – тот, с кем он тридцать лет назад дружил в аспирантуре. Он даже не разгневался (и это он, чьи вены и артерии пульсируют под кожей, успокаиваясь разве что на краткие мгновения), когда я попытался вслух разобраться в причине минутного каприза, который повелел мне перед его женой и сыном прикинуться фанатичным диаспористом, маниакально восхвалявшим Ирвинга Берлина.

– Извинений не нужно, – ответил он флегматично-едким тоном. – Ты все такой же. Все время на театральной сцене. Как я мог об этом забыть? Ты актер, забавник, лицедействующий беспрерывно, напрашиваясь на восхищение друзей. Ты сатирик, тебе вечно хочется всех смешить, а разве можно ожидать, что сатирик удержится от искушения, оказавшись в компании исступленного, бредящего, причитающего араба?

– Теперь я даже и не знаю, кто я такой, – сказал я. – Я поступил глупо – глупо и необъяснимо – и я прошу прощения. Анне и Майклу это было совершенно не нужно.

– А тебе-то что было нужно? Еще раз покомиковать. Что значат проблемы угнетенного народа для такого великого комика, как ты? Шоу должно продолжаться. Ничего мне больше не говори. Комик ты забавный – и при этом в морали ты недоумок!

Все оставшееся время, пока такси не подкатило к суду, мы оба молчали, и теперь уже я никак не мог докопаться, кто такой Джордж на самом деле – то ли запутавшийся безумец, то ли хитроумный лжец (а то ли великий, не хуже меня, комик от бога), и существует ли на самом деле сеть заговорщиков, которую он тут якобы представляет (да и может ли быть ее представителем человек, вконец потерявший самоконтроль и постоянно балансирующий на грани нервного срыва?). «В Афинах есть кое-кто, с кем тебе надо поговорить. В Афинах есть люди, которые могут тебе помочь. Они евреи, но нам они друзья…» Евреи финансируют ООП? Неужели именно это он хотел мне сказать?

У здания суда, когда Джордж выскочил из машины через дверцу со своей стороны, прежде чем я успел расплатиться с таксистом, я подумал, что больше никогда его не увижу. Но когда через минуту-другую я проскользнул в зал, он уже стоял там, позади последнего ряда кресел. Быстро схватил мою руку, шепнул: «В дезинформации ты – Достоевский», – и только после этого шмыгнул мимо меня, чтобы выбрать место, где я не смогу пристроиться рядом с ним.

В то утро в зале пустовало больше половины мест. Что ж, как сказано в «Джерузалем пост», все свидетели уже успели дать показания, а сегодня третий день итоговых заседаний. Я прекрасно видел Демьянюка-сына, сидевшего во втором ряду, чуть левее середины, на одной линии со стулом на помосте, где между двумя охранниками позади стола адвокатов сидел его отец. Подметив, что ряд позади Демьянюка-младшего почти пуст, я перебрался туда и поскорее уселся, поскольку заседание уже началось.

Надел наушники, полученные на стойке у входа, переключился на канал с английским переводом. Однако лишь через пару минут мне удалось уяснить, что именно говорит один из судей – председательствующий здесь судья Верховного суда Израиля Левин – свидетелю на трибуне. То был первый на сегодня свидетель, коренастый, крепкий еврей под семьдесят, его громадная голова – увесистый валун, на котором нелепо смотрелись очки с толстыми стеклами, – прочно сидела на торсе, сложенном из бетонных блоков. Свидетель был в парусиновых брюках и удивительно эффектном красно-черном пуловере (в таких ходят на свидания стройные юные спортсмены), его руки, руки чернорабочего, руки докера, казавшиеся несгибаемыми, как гвозди, стиснули край кафедры с еле сдерживаемой неистовой страстью боксера-тяжеловеса, который так и рвется выскочить на ринг, едва прозвучит гонг.

Для Элиягу Розенберга – так звали свидетеля – это был уже не первый раунд в схватке с Демьянюком, как мне было известно по удивительному фото из папки с вырезками про Демьянюка, которое заинтриговало меня в день приезда, – на снимке приветливый, ухмыляющийся Демьянюк сердечно протягивает Розенбергу руку для рукопожатия. Снимок был сделан около года назад, на седьмой день разбирательства, когда обвинитель попросил Розенберга покинуть свидетельскую трибуну и приблизиться к стулу ответчика на расстояние около шести метров, чтобы провести опознание. В суд Розенберг был вызван как один из семи свидетелей обвинения, утверждавших, что в Джоне Демьянюке из Кливленда, штат Огайо, они опознали того «Ивана Грозного», которого знали в бытность свою заключенными в Треблинке. По словам Розенберга, он и Иван – два парня, которым тогда было немного за двадцать, – почти год ежедневно работали бок о бок: Иван, охранник, заведовал газовой камерой и руководил бригадой из заключенных-евреев, «похоронной командой», чья работа состояла в том, чтобы выносить из газовой камеры трупы, отмывать ее от мочи и испражнений, подготавливая к приему следующей партии евреев, а также белить наружные и внутренние стены, чтобы скрыть кровавые пятна (поскольку, загоняя евреев в камеру, Иван и другие охранники частенько проливали кровь, орудуя тесаками, дубинками и чугунными трубами). Элиягу Розенберг, двадцати одного года, недавно прибывший из Варшавы, принадлежал к такой «похоронной команде» – трем десяткам живых евреев, у которых была дополнительная обязанность: всякий раз, когда газ завершал свое дело, перетаскивать на носилках – бегом, во весь опор – голые тела свежеубитых евреев к «жарильне» под открытым небом, где, после того как заключенный-«дантист» выдирал мертвецам золотые зубы для передачи в германскую госказну, тела в продуманном порядке укладывались штабелями для сожжения – дети и женщины снизу, для растопки, мужчины сверху, чтобы лучше горели.

Теперь, спустя одиннадцать месяцев, Розенберг был неожиданно вызван вновь, на сей раз защитой, в разгаре подведения итогов. Судья говорил Розенбергу:

– Вы внимательно выслушаете задаваемые вам вопросы и будете отвечать на них, не выходя за рамки этих вопросов. Вы не будете вступать в полемику и не будете терять самообладания, как, к сожалению, случалось уже не раз, когда вы давали показания…

Но, как я уже сказал, в первые несколько минут я не мог сосредоточиться ни на английском переводе в наушниках, ни на Демьянюке-младшем в соседнем ряду – на моем объекте наблюдения, объекте, который я, сидя неподалеку, должен был защищать (если защита и впрямь требовалась) от происков Мойше Пипика, – ни на двух записных книжках, распиравших мои карманы. Действительно ли это дневники Леона Клингхоффера? Как можно незаметнее я выудил их из обоих карманов и покрутил в руках, даже поднес к носу, быстро, один за другим, чтобы вдохнуть бумажный запах, этот легчайший приятный аромат плесени, источаемый штабелями старых книг в библиотеках. Положил на колени книжку в красной обложке, раскрыл ее на середине и пробежал взглядом несколько строк. «Четверг 23/9/78. Идем в Югославию. Ду Бровник. Прошли мимо Мессины и через Проливы. Нам вспомнилась экскурсия в 1969 году в Мессину. В Генуе села толпа новеньких. Вечерний концерт удался. Все кашляли. Не знаю, почему: погода идеальная».

Это двоеточие между «почему» и «погода» – велика ли вероятность, спрашивал я себя, что человек, посвятивший себя производству бытовой техники в Куинсе, так ловко вставил бы тут двоеточие? И не странно ли, что в столь примитивных заметках, сделанных наспех, я вообще вижу знаки препинания? И никаких орфографических ошибок, кроме как в незнакомых топонимах? «В Генуе села толпа новеньких». Не специально ли это сюда вставлено? Может, как предсказание того, что случится спустя семь лет, когда в толпе новеньких, поднявшихся на борт «Акилле Лауро» в каком-то итальянском порту – возможно, в той же Генуе, – скрывались три палестинских террориста[64], которые убьют автора дневника? Либо это просто отчет о том, что происходило в ходе круиза в сентябре 1978-го: в Генуе села толпа новеньких, и для четы Клингхофферов это не возымело никаких ужасных последствий.

Но как бы меня ни отвлекало от первых фраз судьи присутствие Демьянюка-младшего, сидевшего прямо передо мной, пока не похищенного, все еще невредимого; как бы меня ни отвлекали дневники, навязанные мне Суппосником – что, если они сфальсифицированы, и кто тогда Суппосник, шарлатан и соучастник подлога или пылкий еврей, переживший Холокост, ничего не подозревающая жертва подлога, а если с этими дневниками все так и есть, как он мне сказал, то, может быть, мой долг еврея состоит в том, чтобы все-таки написать предисловие, благодаря которому ими заинтересуются не только израильские издатели, – как бы меня все это ни отвлекало, я мучительно пытался разобраться, почему Джордж Зиад счел «дезинформацией» все то, что я честно рассказал ему в такси!

Наверно, он первым делом предположил, что наш карлик-таксист, как и книготорговец-антиквар Суппосник, тоже принадлежал к числу сотрудников израильской тайной полиции, на которых Джордж указывал мне повсюду, где мы встречались; наверно, он предположил не только то, что мы оба под плотным колпаком, но и то, что я тоже это смекнул, когда сел в такси, и потому ловко сочинил байку про второго Филипа Рота, чтобы от всего этого феерического бреда мозги соглядатая закипели. В противном случае я вообще ума не приложу, как понимать слово «дезинформация» или то, что Джордж, который гневно назвал меня недоумком в морали, через две минуты дружески стиснул мне руку.

Нельзя не признать, что историю про моего двойника трудно принять за чистую монету. Как и любую историю с любым двойником. Мне и самому это далось нелегко – именно поэтому я так неуклюже действовал практически во всем, что касалось Пипика, и, видимо, продолжаю действовать так же неуклюже. Но, какого бы труда мне ни стоило смириться с существованием столь наглого мошенника, как Мойше Пипик, или представить себе, что он хоть в чем-то добьется успеха, Джорджу, по-моему, было бы легче допустить пусть и маловероятное существование этого двойника, чем поверить, что (1) я способен всерьез стать приверженцем столь антиисторического и легкомысленного политического проекта, как диаспоризм, или (2) что диаспоризм способен вселить в движение палестинских националистов хотя бы робкие надежды, а тем паче надежды, достойные финансовой поддержки. Нет, только от абсурдного отчаяния фанатика, сознающего свое бессилие, фанатика, отдавшего слишком много лет делу, которое вот-вот потерпит полный крах, – только от такого отчаяния столь умный человек, как Джордж Зиад, мог с безрассудным энтузиазмом схватиться за столь иллюзорную идею. К тому же если Джордж так слеп, так раздавлен страданиями, так исковеркан бессильной яростью, то он давным-давно утратил бы из-за психической непригодности то влиятельное положение, в силу которого, если верить его словам, он явился ко мне сегодня утром, чтобы договориться о тайной встрече в Афинах. С другой стороны, рассудок моего старого чикагского друга мог быть до такой степени затуманен отчаянием, что теперь он живет мечтами, рожденными его собственной фантазией, «Афины» – его палестинский Ксанад[65], а богатые еврейские спонсоры ООП не более реальны, чем воображаемые друзья одинокого ребенка. Ну не мне же после последних прожитых семидесяти двух часов отвергать версию, что здешнее положение Джорджа довело его до сумасшествия: разве это необычно? И все-таки эту версию я отверг. Слишком уж занудная. Не все на свете – сумасшедшие. Решительность – это не сумасшествие. Заблуждения – не сумасшествие. Обиженный, мстительный, перепуганный, коварный – еще не сумасшедший. Даже фанатично лелеемые иллюзии – не сумасшествие, обман, непорядочность, хитрость, цинизм – все это далеко отстоит от безумия… Стоп! «Обман» – вот она, разгадка сумбура в моей голове! Ну конечно же! Это не я обманывал Джорджа, а Джордж – меня! Я купился на трагическую мелодраму жалкой жертвы, почти обезумевшей от несправедливостей и изгнания. Безумие Джорджа сродни безумию Гамлета: оно притворно.

Да, это все объясняет! Видный еврейский писатель появляется в Иерусалиме и начинает ратовать за массовое возвращение израильтян-ашкеназов в европейские страны, откуда прибыли они или их предки. Эта идея может казаться вопиюще нереалистичной и палестинскому активисту, и Менахему Бегину, но то, что она осенила видного писателя, не покажется нереалистичным ни первому, ни второму; им не покажется странным, что видный писатель вообразил какую-то связь между своими собственными лихорадочными апокалиптическими фантазиями профана и тем, как в действительности выигрываются и проигрываются битвы противоборствующих сил. Конечно, в политической сфере видный писатель – шут гороховый; конечно, ни одна его идея не подтолкнет к действию никого – ни в Израиле, ни где-либо еще; но в сфере культуры он – знаменитость, к его услугам много квадратных сантиметров на газетных полосах по всему миру, а значит, видного писателя, полагающего, что евреям надо срочно валить из Палестины, нельзя игнорировать или высмеивать, а надо поощрять и использовать. Джордж с ним знаком. Писатель – старый приятель Джорджа по Америке. Соблазни его, Джордж, нашими страданиями. В промежутках между книгами все эти видные писатели любят провести пять-шесть дней в хорошем отеле, погружаясь в бушующие трагедии героических угнетенных народов и классов. Выследи его. Найди его. Расскажи ему, как они нас пытают: именно постояльцы лучших отелей наиболее чутки к кошмарным несправедливостям. Если грязная вилка на подносе с завтраком – повод для резкого протеста управляющему, вообрази себе, как их возмутит хлыст-электрошокер. Проклинай, рыдай, показывай свои раны, устрой ему экскурсию, предназначенную для знаменитостей: военные суды, окровавленные стены, пообещай свозить его к самому Отцу Арафату для беседы. Посмотрим, какие репортажи сможет забабахать Джордж для маленькой пиар-акции мистера Рота. Давайте протолкнем этого еврея-мегаломана на обложку «Тайма»!

Но как же в таком случае второй еврей, двойник-мегаломан? Все эти тезисы могли бы объяснить, почему в такси Джордж Зиад заклеймил меня, объявив «недоумком в морали», а затем, через пару минут, в зале суда мимоходом, вполголоса похвалил – мол, в дезинформации я Достоевский. Этот шпионский боевик, который я насочинял, и впрямь может оказаться ключом к якобы безумным выходкам Джорджа: по счастливой случайности, он повстречал меня на рынке, ходил за мной, преследовал меня, воспринимал меня со звериной серьезностью, какой бы дикий балаган ни устраивал я сам… и все бы ничего, но у этого логичного объяснения есть одна гигантская помеха – вездесущий Мойше Пипик. Все, что Джордж, похоже, отверг, сочтя моей выдумкой, попыткой заморочить голову израильскому сексоту, который вез нас в такси, местная палестинская разведка – если она хоть чуть-чуть мной заинтересовалась – уже считала бы истиной благодаря донесениям своих людей из двух отелей, где и Пипик, и я открыто зарегистрировались под моим именем. А если верхушка палестинской разведки прекрасно знает, что диаспорист и романист – два разных человека, что Ф. Р. из «Царя Давида» – самозванец, а Ф. Р. из «Американской колонии» – настоящий, тогда зачем она – а точнее, ее агент, Джордж Зиад – притворяется передо мной, будто считает этих двоих одним лицом? Особенно если знает, что я не хуже нее знаю о существовании другого!

Нет, существование Мойше Пипика слишком убедительно опровергало правдоподобие байки, которой я пытался убедить себя, что Джордж Зиад все-таки не псих и за всей этой неразберихой таится какой-то более занятный в чисто психологическом плане подтекст. Если, конечно, не они сами подослали Пипика – если (к этой догадке я был близок при первом же контакте с Пипиком, когда под видом Пьера Роже брал у него интервью из Лондона) Пипик не работал на них с самого начала. Ну конечно! Разведслужбы проделывают такое сплошь и рядом. Случайно наткнулись на человека, который на меня похож, который – почем я знаю – действительно мог заниматься мелким бизнесом в индустрии частного сыска; наткнулись и за сходную мзду наняли его для каких-то пропагандистских проделок: чтоб он нес перед всеми, кто только пожелает слушать, эту почти неприкрыто антисионистскую ахинею, именующую себя диаспоризмом. За ниточки этой марионетки дергает мой старый друг Джордж Зиад – его дрессировщик, его куратор, его мозги. И они вовсе не ожидали, что в самом разгаре этой аферы я тоже заявлюсь в Иерусалим. Либо, возможно, на это и рассчитывали. Подсунули мне Пипика в качестве наживки. Но что я должен был сделать, попавшись на их крючок?

Что-что – в точности то, что я сейчас делаю. В точности то, что я сделал! В точности то, что я собирался сделать. Они не только за его ниточки дергают, но и за мои – без моего ведома! С того момента, как я сюда приехал!

В этот миг я велел себе остановиться. Все, что я успел передумать – и, самое страшное, все, во что я успел охотно поверить, – шокировало и напугало меня. Вся аргументация, столь тщательно выстроенная мною в качестве рационального объяснения происходящего, отличалась той самой рациональностью, которую психиатры регулярно наблюдают у закоренелых параноиков в отделении шизофрении. Я велел себе остановиться и опасливо отпрянул от ямы, к которой слепо мчался, отпрянул, осознав: чтобы сделать Джорджа Зиада кем-то «поинтереснее в чисто психологическом плане», чем банальный умалишенный, закусивший удила, я сам себя довожу до умопомешательства. Пусть уж лучше реальные вещи будут неуправляемы, пусть уж лучше твоя жизнь останется непостижимой, непроницаемой загадкой для разума, чем пытаться с помощью безумных фантазий найти причинно-следственную связь в неведомом. Пусть уж лучше, подумал я, события этих трех дней навеки останутся для меня загадкой, чем всерьез уверовать, как только что сделал я, в существование некоего заговора агентов иностранной разведки, вздумавших дистанционно управлять моим разумом. Эта версия ни для кого не нова.

* * *

Господина Розенберга повторно вызвали в суд, чтобы допросить о документе на шестидесяти восьми страницах, который только теперь, в последние часы судебного процесса, длившегося целый год, был обнаружен стороной защиты в неком институте исторических исследований в Варшаве. Это был составленный в 1945 году отчет о лагере Треблинка и судьбе попавших туда евреев, который Элиягу Розенберг написал собственной рукой на своем родном языке, идише, когда служил в польской армии – спустя почти два с половиной года после побега из Треблинки. В Кракове, где тогда стояла его часть, какие-то поляки посоветовали ему написать о лагере смерти, и Розенберг два дня работал над воспоминаниями, а потом отдал рукопись своей краковской квартирной хозяйке, некой госпоже Вассер, чтобы та передала ее в какое-нибудь соответствующее учреждение – вдруг пригодится для истории. С тех пор он в глаза не видел своих рукописных воспоминаний о Треблинке, пока сегодня утром, на свидетельской трибуне, ему не вручили ксерокопию оригинала, а адвокат Чумак не попросил его внимательно рассмотреть подпись и сообщить суду, принадлежит ли эта подпись ему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю