Текст книги "Операция «Шейлок». Признание (СИ)"
Автор книги: Филип Рот
Жанры:
Космоопера
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Анна была крохотная, почти невесомая; казалось, единственное предназначение ее анатомического строения – обрамлять удивительные глаза этой женщины. Если не считать глаз, у нее почти ничего не оставалось. Глаза – сферические очаги напряженности, глаза, способные видеть в темноте, глаза, расположенные по-лемурьи на треугольном, чуть больше мужского кулака личике; ниже – свитер, шатром окутавший анорексическое тельце, а из-под свитера выглядывали ступни в кроссовках, которые были бы впору младенцу. Я рискнул бы предположить, что спутницей Джорджа, каким я его знал раньше, скорее стала бы какая-нибудь фея ночи, более упитанная, более пушистая, чем Анна, но, возможно, лет двадцать назад, когда они познакомились и поженились в Бостоне, в ней было больше от веселой девчонки-сорванца, чем от этого загнанного зверька, который ведет ночную жизнь, если это можно назвать жизнью, а на день исчезает.
Майкл, уже на голову переросший отца, оказался жалостно-костлявым, хрупким брюнетом с мраморной кожей, хорошеньким мальчиком, превращенным своей застенчивостью (а может, просто озлобленностью) в немого, недвижного истукана. Отец Майкла объяснял, что диаспоризм – первая оригинальная идея, услышанная им от евреев за последние сорок лет, первая идея, которая обещает решение на честных нравственных и исторических основах, первая идея, признающая, что единственный справедливый способ раздела Палестины – переселение не коренных жителей региона, а тех, для кого этот регион был и остался чуждым и враждебным… И все это время взгляд Майкла не отрывался от какой-то незримой, всецело его занимавшей точки, висевшей в воздухе в полуметре над моим коленом. Анну тоже, видимо, мало обнадеживал тот факт, что ведущий диаспорист еврейского народа зашел к ней попить чаю. Один лишь Джордж, думал я, настолько конченый человек, один лишь Джордж настолько, до умопомрачения, отчаялся… Если все это – не спектакль.
Конечно, Джордж понимает, что сионисты с презрением отвернутся от такого предложения: диаспоризм разоблачает их священные принципы, все сразу, признавая их жульничеством; затем он пояснил, что даже среди палестинцев, которые теоретически должны были бы пылко поддержать меня, некоторые – например, Камиль – неспособны оценить политический потенциал диаспоризма и по недомыслию путают его с порывами еврейской ностальгии…
– Так вот что он подумал, – сказал я, осмелившись прервать этого необузданного говоруна, который, как мне подумалось, одним только своим голосом иссушил жену, от нее одни глаза остались, а сына замучил до того, что у мальчика язык отнялся. – Ностальгирующий еврей, лелеющий бродвейские мечты об опереточном местечке.
– Да. Камиль мне сказал: «Хватит с нас одного Вуди Аллена».
– Да? Это он в суде сказал? А почему Вуди Аллена?
– Вуди Аллен что-то написал в «Нью-Йорк таймс», – сказал Джордж. – Статью в отдел мнений. Спроси у Анны. Спроси у Майкла. Они прочли и глазам своим не поверили. Ее здесь перепечатали. Она слывет самой лучшей шуткой Вуди Аллена. Филип, он не только в кино шлимазл. Вуди Аллен уверен, что евреи не способны чинить насилие. Он не верит, что правильно понимает напечатанное в газетах, – просто не может поверить, что евреи ломают кому-то кости. Расскажи нам еще что-нибудь, Вуди. Первую кость они ломают, обороняясь, – это я говорю из милосердия к ним, вторую – побеждая, от третьей получают удовольствие, а четвертую – это уже так, машинально. Камиль этого идиота терпеть не может, и он подумал, что ты такой же. Но то, что думает про Филипа Рота Камиль из Рамаллы, ничего не значит в Тунисе[26]. А теперь даже в Рамалле почти ничего не значит, что Камиль думает о чем бы то ни было.
– В Тунисе?
– Я тебя уверяю, Арафат способен понять, чем отличается Филип Рот от Вуди Аллена.
И это, бесспорно, стало самой странной фразой, которую я услышал за всю свою жизнь. Я решил ее превзойти. Если Джордж хочет вести такую игру, значит, так и будем играть. Ведь не я это пишу. Пишут они. А меня вообще не существует.
– Какая бы то ни было встреча с Арафатом, – услышал я собственный голос, – должна быть абсолютно тайной. По очевидным причинам. Но я с ним встречусь в любом месте и в любое время, в Тунисе или где угодно, хоть завтра – чем скорее, тем лучше. Хорошо бы довести до сведения Арафата, что благодаря любезности Леха Валенсы появилась вероятность моей негласной встречи в Ватикане с Папой – примерно через месяц. Как ты знаешь, Валенса уже примкнул к моему делу. Он уверяет, что диаспоризм станет для Папы не только способом урегулирования арабо-израильского конфликта, но также инструментом нравственной реабилитации и духовного возрождения всей Европы. Я лично не так оптимистичен в оценках бесстрашия этого Папы, как Валенса. Одно дело, когда Его Святейшество занимает пропалестинскую позицию и отчитывает евреев за присвоение собственности, на которую они не имеют законного права. И совсем другое дело – поддержать логическое следствие из этой позиции и пригласить миллион с гаком евреев – располагайтесь, мол, как дома – в сердце западной христианской цивилизации. Да, это было бы нечто, если бы Папа публично, открыто и совершенно искренне призвал Европу предложить своим евреям вернуться назад из Израиля, страны их изгнания; если бы он призвал Европу признать себя соучастницей их выселения и уничтожения; если бы он призвал Европу очиститься от тысячи лет антисемитизма и потесниться, чтобы в ее средоточии множился и процветал еврейский народ, оживляя мир своим присутствием, и в преддверии третьего тысячелетия христианства декларировать во всех своих парламентах право евреев-выселенцев вернуться на их европейскую родину и жить там, сохраняя еврейские традиции, свободно, в безопасности, в гостеприимной обстановке. Это было бы просто чудесно. Но меня гложут сомнения. Папа – соотечественник Валенсы, поляк, возможно, даже предпочитает видеть Европу такой, какой передал ее Гитлер своим европейским наследникам; возможно, Его Святейшество вовсе не желает аннулировать сотворенное Гитлером маленькое чудо. Но Арафат – это совсем другое. Арафат… – И я продолжал, узурпируя личность узурпатора, который узурпировал мою, я продолжал, не считаясь с фактами, отбросив все сомнения, уверенный в безоговорочной правоте своего дела – провидец, спаситель, почти наверняка Мессия евреев.
Так вот как это делается, подумал я. Вот как они это делают. Просто говори, говори все-все-все.
Будьте уверены, я еще долго не умолкал. Говорил, говорил, говорил, подчиняясь порыву, который никак не старался подавить, демонстративно отбросив все сомнения, словно во мне не осталось и следов совести, которая обуздала бы мой бред. Я рассказывал им, что в декабре собирается Всемирный диаспористский конгресс, причем в Базеле, где всего девяносто лет назад проходил первый Всемирный сионистский конгресс. На том первом конгрессе сионистов была лишь пара сотен делегатов, я же стремлюсь собрать вдвое больше, еврейские делегации из всех европейских стран, где израильские ашкеназы скоро вновь заживут той европейской еврейской жизнью, которую почти искоренил Гитлер. Валенса, сказал я им, уже согласился выступить с основным докладом либо прислать жену в качестве своего представителя, если сочтет, что не сможет безопасно выехать из Польши. Внезапно я заговорил об армянах – а об армянах я ничего не знаю.
– Разве армяне пострадали из-за того, будто жили в диаспоре? Нет, они-то жили на своей родине, а турки вторглись и прямо там их перебили. – Затем я услышал, как мой голос восхваляет самого величайшего диаспориста, отца нового движения диаспористов, Ирвинга Берлина: – Меня спрашивают, откуда я взял эту идею. Что ж, она возникла, когда я слушал радио. По радио крутили «Пасхальный парад», и я подумал: да это же проявление еврейского гения, сопоставимое только с Десятью заповедями. Господь дал Моисею Десять заповедей, а затем дал Ирвингу Берлину «Пасхальный парад» и «Белое Рождество». Два праздника, восхваляющих божественную природу Христа – ту божественную природу, которая является главным основанием для еврейского неприятия христианства, и что блестяще проделывает Ирвинг Берлин? Дехристианизирует оба праздника! Пасху он превращает в показ мод, а Рождество – в праздник снега. О крови и казни Христа ни слова – снимем кресты и наденем шляпки![27] Он превращает их религию в шлок[28]. Но проделывает это изящно! Изящно! Так изящно, что гойим даже не подозревают, как с ними разделались. Они восторгаются. Все восторгаются. Особенно евреи. Евреи на дух не переносят Иисуса. Мне вечно кто-нибудь говорит, что Иисус – еврей. А я никогда не верю. Точно так же мне раньше говорили, что Кэри Грант – еврей. Брехня. Евреи не хотят даже слышать об Иисусе. И разве их можно в этом винить? Итак, Бинг Кросби становится возлюбленным Сыном Божьим взамен Иисуса, и евреи – евреи! – ходят и насвистывают песенку о Пасхе! Неужели это такой уж зазорный способ разрядки многовековой вражды? Неужели это порочит чью-либо честь? Если шлокифицированное христианство – это христианство, очищенное от ненависти к евреям, троекратное ура шлоку. Если с заменой Иисуса Христа на снег мои соплеменники станут теплее относиться к Рождеству, то да будет снег, да будет снег, да будет снег![29] Понимаете, к чему я клоню?
«Пасхальным парадом», сказал я им, я горжусь больше, чем победой в Шестидневной войне, а «Белое Рождество», по мне, более прочный залог безопасности, чем израильский ядерный реактор. Если израильтяне когда-нибудь зайдут так далеко, сказал я, что сочтут залогом своего спасения не только переламывание руте, но и применение атомной бомбы, то иудаизм на этом кончится, даже если Государство Израиль уцелеет.
– Евреи просто исчезнут как евреи. Спустя поколение после того, как они применят ядерное оружие ради спасения от своих врагов, на свете больше не будет народа, который отождествляет себя с евреями. Израильтяне спасут свое государство ценой уничтожения своего народа. После этого нравственное выживание навсегда станет для них невозможным; а если так, зачем им вообще выживать в качестве евреев? У них и сейчас уже почти нет способов нравственного выживания. Загнать кучу евреев на клочок земли, со всех сторон осаждаемый ядовитой враждебностью, – какое тут нравственное выживание? Лучше уж быть маргиналами-невротиками, беспокойными ассимиляционистами и всеми прочими, кого сионисты презирают, лучше лишиться государства, чем потерять свое нравственное «я» оттого, что ты развязал ядерную войну. Лучше уж Ирвинг Берлин, чем Ариэль Шарон. Лучше уж Ирвинг Берлин, чем Стена Плача. Лучше уж Ирвинг Берлин, чем Священный Иерусалим! Как связано владение Иерусалимом – именно Иерусалимом, а не любым другим городом – с тем, чтобы быть евреями в тысяча девятьсот восемьдесят восьмом году? Иерусалим – на данный момент самое худшее, что только могло случиться с нами. В прошлом году – в Иерусалиме! В будущем году – в Варшаве! В будущем году – в Бухаресте! В будущем году – в Вильнюсе и Кракове! Послушайте, я знаю, что некоторые называют диаспоризм революционной идеей, но я предлагаю вовсе не революцию, а реставрацию, разворот в обратном направлении, то же самое, чем был когда-то сионизм. Возвращаешься по своим следам до развилки и выбираешь другой путь. Сионизм вернулся вспять слишком далеко, вот в чем проблема сионизма. Сионизм вернулся на распутье рассеяния, а диаспоризм возвращается на распутье сионизма.
Я всем сердцем сочувствовал жене Джорджа. Не знаю, что сильнее испытывало ее терпение – страстность моей диаспористской байды или сосредоточенное внимание Джорджа, который, сидя рядом с ней, впитывал мои слова. Наконец-то ее муж заткнулся – но только ради того, чтобы прислушаться к таким речам! Она – то ли чтобы согреться, то ли чтобы сдержаться, – обхватила свои плечи руками и, как женщина, готовая вот-вот заголосить, начала почти незаметно раскачиваться взад-вперед. А в тех самых ее глазах читалось открытым текстом: меня она вынести не в состоянии – даже она, чего только ни перетерпевшая доселе. «Он и без вас извелся, замолчите же. Проваливайте. Чтоб духу вашего не было».
Что ж, отвечу прямо ей, этой женщине со всеми ее страхами. Мойше Пипик так бы и поступил, верно?
– Анна, на вашем месте я тоже отнесся бы к этому скептически. Подумал бы, совсем как вы: ну вот, один из тех писателей, которые совершенно оторваны от реальности. Какие-то нелепые фантазии человека, который ничегошеньки не понимает. Это даже не литература и тем более не политика – а басня, сказка. Вам приходит в голову тысяча причин, по которым диаспоризм обречен на неудачу, и я вам скажу: я знаю эту тысячу причин, знаю даже миллион. Но я приехал сказать вам, сказать Джорджу, сказать Камилю, сказать всем, кто здесь готов меня слушать: диаспоризм не может потерпеть неудачу, потому что ему нельзя потерпеть неудачу, потому что абсурден не диаспоризм, абсурдна его альтернатива – истребление. Сейчас вы смотрите на диаспоризм так, как люди когда-то смотрели на сионизм: это, мол, воздушные замки. Вы думаете, я – очередная жертва безумия, которое здесь творится, безумия с обеих сторон, что это дикое, умопомрачительное, трагическое испытание помутило и мой рассудок. Я вижу, как вам тяжело видеть, что я пробуждаю у Джорджа надежды, которые, как вы точно знаете, – несбыточная утопия, и Джордж тоже втайне знает, что это утопия. Но позвольте показать вам обоим кое-что, полученное мной всего несколько часов назад – возможно, оно вас переубедит. Вот что дал мне престарелый бывший узник Освенцима. – Я достал из пиджака конверт с чеком Смайлсбургера и передал его Анне: – Это вручил мне человек, который так же отчаянно, как и вы, хочет привести этот безумный конфликт к справедливому, благородному и осуществимому решению. Вот его вклад в движение диаспористов.
Увидев чек, Анна засмеялась тихо-тихо, словно это была какая-то шутка для своих, затеянная исключительно, чтобы ее развлечь.
– Дай посмотреть, – сказал Джордж, но она не отдавала чек. Он устало спросил: – Почему ты смеешься? Не пойми превратно, мне это нравится больше, чем слезы, но почему ты смеешься таким смехом?
– От счастья. От радости. Смеюсь, потому что все закончилось. Завтра же евреи встанут в очередь в авиакассах, чтобы взять билеты до Берлина в один конец. – И она притянула к себе мальчика, чтобы показать ему чек: – Теперь ты до конца своих дней сможешь жить в расчудесной Палестине. Евреи уезжают. Мистер Рот – Моисей наоборот – выведет их из Израиля. Вот деньги на их авиабилеты. – Но бледный, длинноногий, красивый мальчик, даже не покосившись на чек в руке матери, стиснул зубы и резко отшатнулся. Анну это не остановило: чек был лишь предлогом для того, чтобы она могла произнести свою диатрибу. – Отныне палестинский флаг может реять на каждом здании, и все могут вставать по стойке смирно и салютовать ему двадцать раз на дню. Отныне у нас будут наши собственные деньги, с портретом Арафата, отца нашего, наши собственные купюры. В наших карманах забренчат монетки с профилем Абу Нидаля. Я смеюсь, – сказала она, – потому что Палестинский Рай близок.
– Не надо, пожалуйста, – сказал Джордж, – у тебя обязательно начнется мигрень. – И нетерпеливо взмахнул рукой, требуя отдать ему чек. Чек Пипика.
– И вот еще одна жертва, которая не может забыть, – сказала Анна, изучающе разглядывая лицевую сторону чека своими сферическими глазами, как будто именно на ней она наконец-то прочтет разгадку своей несчастной судьбы. – Все эти жертвы, все эти ужасные шрамы. Но скажите мне, – спросила она так же просто, как ребенок спрашивает, почему трава зеленая, – сколько жертв можно разместить на этом крохотном клочке земли?
– Но он же с тобой согласен, – сказал ее муж. – Потому он и приехал.
– В Америке, – сказала она мне, – я думала, что вышла замуж за человека, который перестал чувствовать себя жертвой, человека утонченного, который знал, в чем ценность и полнота жизни. Я и не думала, что вышла замуж за еще одного Камиля, который не может осознать себя человеком, пока не прекратится оккупация. Эти вечные младшие братья, уверяющие, что не могут жить, не могут дышать оттого, что кто-то отбрасывает на них тень! Эта их моральная инфантильность! Человек с интеллектом Джорджа задыхается из-за каких-то иллюзорных проблем верности! Почему ты не хранишь верность собственному разуму? – закричала она, нервно обернувшись к Джорджу. – Почему ты не хранишь верность литературе? Люди вроде вас, – она имела в виду и меня, – бегут без оглядки из такой глуши. Вы сбежали, и правильно сделали, что сбежали, вы оба сбежали в дальние края от провинциальности и эгоцентризма, от ксенофобии и причитаний, на вас не действовала эта токсичная сентиментальность ребяческих, глупых этнических мифологий, вы ринулись в большой, новый, свободный мир, пустили в ход весь свой интеллект, всю свою энергию, – воистину свободная молодежь, преданная искусству, книгам, разуму, науке, всему серьезному…
– Ну да, всему благородному и возвышенному. Послушай, – сказал Джордж, – ты описываешь просто каких-то двух заносчивых аспирантов, и вдобавок мы даже тогда не были настолько чистосердечными. Ты рисуешь до нелепости наивную картину, над которой мы даже тогда посмеялись бы.
– Да я только хочу сказать, – ответила она презрительно, – что ты никак не мог быть таким идиотом, каким стал теперь.
– Просто высокопарный идиотизм университетов нравится тебе больше, чем простецкий идиотизм политической борьбы. Никто не говорит, что эта борьба – не идиотская и не дурацкая, и возможно, она даже напрасна. Но, знаешь ли, такова вообще жизнь человека на этом свете.
– Никакие деньги, – сказала она, не обращая внимания на его покровительственный тон и снова заговаривая со мной о чеке, – ровно ничего не изменят. Останьтесь здесь, и сами увидите. Этим евреям и этим арабам будущее не принесет ничего, кроме новых трагедий, страданий и крови. Слишком уж сильна ненависть с обеих сторон: она пропитала все. Доверия нет и еще тысячу лет не будет. «Жизнь на этом свете». Жизнь в Бостоне – вот что такое жизнь на этом свете, – сердито напомнила она Джорджу. – Или это больше не «жизнь», когда у тебя большая светлая квартира, тихие, интеллигентные соседи и простая цивилизованная удовлетворенность от хорошей работы и воспитания детей? Или это не «жизнь», когда ты читаешь книги, слушаешь музыку и выбираешь друзей, потому что это хорошие книги, хорошая музыка и хорошие люди, а не по принципу общих корней? Корни! Жизненный принцип троглодита! Разве выживание палестинской культуры, палестинского народа, палестинского наследия так уж необходимы для прогресса человечества? Разве вся эта мифология нужнее, чем спасение моего сына?
– Он туда вернется, – тихо ответил Джордж.
– Когда? Когда же? – Она встряхнула чеком перед носом Джорджа. – Когда Филип Рот соберет еще тысячу чеков у чокнутых евреев и начнется эвакуация в Польшу? Когда Филип Рот и Папа вместе сядут за стол в Ватикане и решат наши проблемы за нас? Я не стану приносить своего сына в жертву очередным фанатикам и их болезненным фантазиям!
– Он вернется, – сурово повторил Джордж.
– Палестина – ложь! Сионизм – ложь! Диаспоризм – ложь! Самая большая ложь! Я не принесу Майкла в жертву новой лжи!
* * *
Джордж позвонил куда-то в центр Рамаллы – вызвал такси, чтобы оно подъехало к дому и отвезло меня в Иерусалим. Водитель, старик с дубленой кожей, выглядел ужасно сонным, если учесть, что было только семь вечера. Я поинтересовался вслух, неужели Джордж не нашел кого-нибудь получше.
Сначала Джордж сказал ему по-арабски, куда меня отвезти, а потом перешел на английский:
– Он привык к блокпостам, солдаты там знают его в лицо. Доберешься без проблем.
– Мне кажется, он немножко не того.
– Не волнуйся, – сказал Джордж. Вообще-то он сам хотел меня отвезти, но Анна предупредила его в спальне, куда удалилась, чтобы полежать в темноте: если он осмелится выйти из дома вечером, чтобы прокатиться в Иерусалим и обратно, то, вернувшись, уже не застанет здесь ни ее, ни Майкла, – если он вообще вернется, если его не забьют до смерти солдаты или не пристрелят евреи-ополченцы. – Это говорит не она, а ее мигрень, – пояснил Джордж. – Мне не хочется, чтобы она совсем расхворалась.
– Боюсь, – сказал я, – я ее уже доконал.
– Филип, мы с тобой поговорим завтра. Столько всего нужно обсудить. Утром приеду. Хочу кое-куда тебя сводить. Хочу кое с кем познакомить. Утром ты свободен?
Я уже назначил встречу с Аароном, и к Аптеру надо было каким-то образом вырваться, но ответил:
– Ради тебя – да, конечно. Пожелай Майклу от меня доброй ночи. А Анне…
– Он там, держит ее за руку.
– Наверно, для него все это слишком тягостно.
– Да, мне тоже начинает так казаться, – Джордж зажмурился, прижал руку ко лбу. – Моя глупость, – застонал. – Моя долбаная глупость! – У двери он обнял меня: – Ты ведь осознаешь, что делаешь? Осознаешь, что это будет для тебя значить, когда «Моссад» докопается, что ты встречался с Арафатом?
– Организуй встречу, Зи.
– О, ты лучший из них! – прочувствованно сказал он. – Самый лучший!
Аферист, подумал я, актер, лжец, обманщик, но в ответ лишь обнял его с таким же пылким двуличием, которое изливал на меня он.
Чтобы не наткнуться на блокпосты в Рамалле, все еще перекрывавшие доступ в центр города и к красноречивой окровавленной стене, таксист повез меня в объезд через холмы, той же дорогой, которой Джордж добирался домой. Стоило нам отъехать от стайки каменных домов на краю лощины, как мы оказались в полной тьме: нигде ни огонька, в холмах нам не встретилась ни одна машина, и я долгое время неотрывно смотрел на путь, прорубаемый нашими фарами во мраке, и слишком мучался страхом, чтобы думать о чем-либо, кроме благополучного возвращения в Иерусалим. Почему он едет, не включая фары дальнего света? Или они горят, но у его колымаги они настолько тусклые? Ехать назад с этим старым арабом, подумал я, – явная ошибка, но и ехать в Рамаллу с Джорджем – тоже была ошибка, как и все, что я недавно наболтал и натворил. Я напрочь не понимал, как мог временно распрощаться не только со здравомыслием, но и со своей собственной жизнью: казалось, реальность остановилась, и я сошел на этой остановке, чтобы сделать то, что сделал, а теперь меня везут по этим неосвещенным шоссе туда, где дожидается реальность, чтобы я снова поднялся на ее борт и снова взялся делать то, что делаю обычно. Может, я даже не присутствовал при том, что произошло? Да нет, определенно присутствовал, прятался на глубине не больше трех-шести сантиметров под этими пробными упражнениями в злокозненном цинизме. И все же могу поклясться, что мои опрометчивые трюки были совершенно невинными. Все хитрости, которыми я старался ввести в заблуждение Джорджа, казались мне не более неискренними, чем проказы двух детей, играющих в песочнице, не более коварными и примерно такими же бездумными – одна из редких минут моей жизни, когда я не мог подтрунивать над своей привычкой слишком много думать. Какому только порыву я поддался? Как я сюда попал? Тарахтящая машина, сонный водитель, зловещая дорога… все это – непредвиденный результат скрещения моего обмана с его обманом, двух лицедейств, которые одно другого стоят… а что, если Джордж не лицедействовал, если один лишь я из нас двоих разыгрывал спектакль! Но как он мог воспринять всерьез тот вздор про Ирвинга Берлина? Нет-нет… ага, вот что они замышляют: они думают об инфантильном идеализме и безмерном эгоизме всех тех писателей, которые ненадолго выскакивают на грандиозные подмостки истории благодаря рукопожатию с вождем революции, главой местной диктатуры равенства; они думают, это не только льстит тщеславию писателя, но и придает его жизни видимость осмысленности, которую, похоже, не может ему дать выбор меткого слова (если этот писатель хоть иногда, с горем пополам, находит нужные слова, один раз из пятисот); они думают, ничто так не ласкает этот эгоизм, как иллюзия его растворения на три-четыре дня в великом деле, требующем самоотверженности, прогремевшем на весь мир; они рассуждают примерно как адвокат Шмуэль, подметивший, что я пришел в суд и попался в лапы «любимых жертв всего мира», скорее всего, с одной целью: улучшить свое реноме для получения главной премии. Они думают о Джесси Джексоне, о Ванессе Редгрейв, которые с газетных страниц улыбаются, стоя под ручку с их лидером, о том, что в информационной войне против евреев, которая, вполне возможно, повлияет на исход событий еще больше, чем все эти теракты, фотография с знаменитым евреем на страницах «Тайма» вполне стоит десяти секунд драгоценного времени их лидера. Ну конечно же! Они подставят меня под фотосессию, и ничего, что мой диаспоризм – чушь: Джесси Джексон – тоже не совсем Грамши. У Миттерана есть Стайрон, у Кастро – Маркес, у Ортеги – Пинтер, а у Арафата вот-вот появлюсь я.
Нет, судьба человека не предопределяется его характером; судьба – это шутка, которую жизнь человека рано или поздно сыграет с его же характером.
Мы еще не добрались до домов, щеголяющих антеннами в виде Эйфелевой башни, но уже выехали из холмов и двинулись по магистрали на юг, к Иерусалиму, когда таксист впервые заговорил со мной. По-английски, не очень уверенно выговаривая слова, он спросил:
– Вы сионист?
– Я старый друг мистера Зиада, – ответил я. – Мы вместе учились в университете в Америке. Он мой старый друг.
– Вы сионист?
«А ты кто такой?» – подумал я. Проигнорировал его вопрос и снова уставился в окно, высматривая какую-нибудь верную примету – вроде телеантенн – того, что мы приближаемся к предместьям Иерусалима. А если мы сильно отклонились от дороги на Иерусалим, если мы едем в совсем другое место? Где же израильские блокпосты? Пока нам не встретился ни один.
– Вы сионист?
– Скажите мне, – ответил я, сама сговорчивость, – что вы понимаете под «сионистом», и я вам скажу, сионист я или нет.
– Вы сионист? – монотонно твердил он.
– Послушайте, – огрызнулся я, а сам думал, ну почему попросту не отвечаю ему «нет, не сионист», – вам-то какое дело? Езжайте, пожалуйста, дальше. Это дорога на Иерусалим? Или нет?
– Вы сионист?
Теперь машина заметно сбавляла скорость, шоссе было погружено во мрак, а за кюветами – вообще ничего не видать.
– Почему вы едете медленнее?
– Плохой машина. Не работать.
– Несколько минут назад работала.
– Вы сионист?
Теперь мы еле-еле ползли.
– Передача, – сказал я, – переключитесь на низшую передачу и дайте газу.
Но тут машина остановилась.
– Что такое?!
Ничего не ответив, прихватив фонарик, он вылез, начал щелкать – включать и выключать фонарик.
– Отвечайте! Почему вы встали тут вот так? Где мы? Зачем вы мигаете фонариком?
Я не понимал – то ли оставаться в машине, то ли выскочить наружу, и вообще повлияет ли это хоть как-то на судьбу, которая меня вот-вот постигнет.
– Послушайте, – закричал я, спрыгнув вслед за ним на асфальт, – вы меня поняли? Я друг Джорджа Зиада!
Но я не смог его найти. Он исчез.
Вот тебе расплата за то, что ты решил повыеживаться в самой гуще народного восстания! Вот тебе за то, что не послушался Клэр и не передал все в руки юристов! Вот тебе за то, что ты не можешь, как все, считаться с чувством реальности! «Пасхальный парад»! Вот тебе расплата за твои кретинские шуточки!
– Эй! – закричал я. – Эй, вы! Вы где?
Не получив ответа, я открыл дверцу со стороны водителя и попытался нащупать замок зажигания: ключи-то он оставил! Сел за руль, захлопнул дверцу и, не колеблясь, завел машину, и дал газу на нейтральной передаче, чтобы мотор не заглох. Потом вырулил на дорогу и попытался прибавить скорость – должен же здесь где-нибудь быть блокпост! Но не проехал я и пятнадцати метров, как в тусклых лучах фар возник водитель: одной рукой он махал мне, чтобы я остановился, а другой придерживал брюки, спущенные до колен. Мне пришлось сделать крутой вираж, чтобы его не сбить, а затем, вместо того чтобы остановиться и впустить его в машину – пусть везет меня до места, – я вдавил педаль газа, но эту колымагу было уже невозможно подбодрить, и через несколько секунд мотор сдох.
Позади, на шоссе, я увидел качающийся в воздухе фонарик, и через несколько минут старик-водитель, запыхавшись, добрался до машины. Я вылез, отдал ему ключи, он сел за руль, со второй или третьей попытки завел мотор, и мы поехали; поначалу машина двигалась рывками, но затем вроде бы все наладилось, и мы снова покатили – в правильном, как мне хотелось верить, направлении.
– Что же вы не сказали, что вам надо посрать? Что я должен был подумать, когда вы просто остановили машину и исчезли?
– Больной, – ответил он. – Живот.
– Надо было сказать. Я подумал, причина другая.
– Вы сионист?
– Почему вы все время об этом спрашиваете? Если вы имеете в виду Меира Кахане, то я не сионист. Если вы имеете в виду Шимона Переса… – Но почему мне не лень отвечать этому безобидному старику, у которого схватило живот, почему я совершенно серьезно отвечаю ему на языке, которого он почти не понимает… Куда, черт возьми, подевалось мое чувство реальности? – Отвезите меня, пожалуйста, – сказал я. – Иерусалим. Просто довезите меня до Иерусалима. И без разговоров!
Но, сократив расстояние до Иерусалима не больше, чем на пять-шесть километров, он съехал на обочину, заглушил мотор, взял фонарик и вылез. На сей раз я спокойно сидел на заднем сиденье, пока он искал на поле местечко, чтобы снова присесть. Я даже начал смеяться вслух над тем, как преувеличил возможные угрозы, но тут меня ослепили фары, летящие прямо на такси. Встречная машина встала в считаных сантиметрах от нашего переднего бампера, но я-то уже приготовился к удару и, возможно, даже заорал. Затем – шум со всех сторон, выкрики, вторая машина, третья, вспышка, залившая все кругом белым светом, еще одна вспышка, и меня выволакивают из машины на шоссе. Я не понимал, на каком языке говорят эти люди, практически ничего не мог различить в этом сиянии, не знал, что для меня страшнее – попасть в жестокие руки грабителей-арабов или в жестокие руки израильских поселенцев.
– Английский! – закричал я, катясь кувырком по асфальту. – Я говорю по-английски!
Я встал, привалился к крылу автомобиля, а затем меня сгребли, развернули, в мой затылок что-то ударилось по касательной, и тут я увидел огромный, зависший над моей головой вертолет. И услышал собственный крик:
– Не бейте меня, черт возьми, я еврей! – Сообразил: вот те, кого я и ищу, чтоб они доставили меня в отель без проблем. Всех солдат, направивших на меня автоматы, я не смог бы пересчитать, даже будь я способен вообще считать в тот момент, – их было еще больше, чем в зале суда в Рамалле; на этот раз вооруженные, в касках, они выкрикивали приказы, которых я не мог расслышать из-за стрекотания вертолета, даже если бы понимал их язык.