Текст книги "Охота к перемене мест"
Автор книги: Евгений Воробьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
– У нас в министерстве свои канатоходцы...
– Под Братском на ЛЭП-220 нам тоже придется походить по проводам, тросам... Мой трехлетний опыт, Валерий Фомич, конечно, не идет в сравнение с вашим. Но я уже не раз был свидетелем того, что конструкции опаздывают, вызывая простои у монтажников. Вы не думаете, что на такой случай нужно заранее готовить запасной объект? Могли бы перевести всю нашу братию на монтаж телебашни. Она значится в вашем годовом плане, и все фермы готовы, ждут. Вы бы послушали, как крановщица Варвара Белых на сессии горсовета недавно снимала стружку с Пасечника! Скорее всего, он не виноват. Но тогда почему в Приангарске до сих пор нет телевидения? А мы за зиму могли бы поднять ретрансляционную башню в тайге, на перевале через хребет, забыл его название.
– Забираться в тайгу зимой?.
– Там близко проходит зимник. Можно забросить туда и вагончики для жилья, и фермы, и механизмы.
– А проект монтажа вам знаком? Этой башне суждено приобрести широкую известность. Она войдет во все учебники, справочники. Впервые в истории телебашня будет смонтирована без подъемного крана. Его роль должен сыграть вертолет.
– Разве вертолет не умеет летать зимой? Утверждают, что в Приангарске солнечных дней не меньше, чем в Крыму.
– Может быть, может быть...
– Однажды в Дагестане горцы посеяли в долине «может быть», а оно – не взошло.
– Поскольку мы условились с вами, товарищ Маркаров, говорить откровенно, – улыбнулся Валерий Фомич, – должен признаться: вопрос о зимнем монтаже башни нами не изучен.
– Не огорчайтесь. Философы утверждают, что каждая ошибка – это промежуточный шаг к истине.
– Но во все времена года никто не позволит нам построить телебашню, прежде чем мы достроим горнообогатительную фабрику. Мы не имеем права форсировать объекты, относящиеся к инфраструктуре, и допускать отставание с вводом производственных мощностей.
– Благодарю вас, Валерий Фомич, за разговор без всякой субординации. Иногда полное согласие делает беседу весьма скучной.
– Беседа прошла в дружественной, сердечной обстановке, – добавил Валерий Фомич в той же интонации.
Пасечник никогда не посмел бы признаться Валерию Фомичу, что это он надоумил монтажников из бригад Галиуллина и Михеича, каждого поодиночке, подавать заявления об уходе с работы.
Он хотел этим обратить внимание министра на осложнения и трудности, какие вызваны недопустимым опозданием проекта, всех чертежей, а следовательно – конструкций.
Даже с Ириной он не решился быть откровенным до конца. В ее глазах он – защитник верхолазов, которых заставляют копошиться в котловане.
Но Пасечником руководили и меркантильные соображения. Монтажникам придется платить «высотные» – и, может быть, долгие месяцы. Так он быстро вылетит в трубу со своим фондом заработной платы, а нулевой цикл работ на стройке обойдется ему втридорога...
«Как все-таки трудно в должности управляющего быть чистосердечным и прямодушным! Вечно, как два острых камня, сидят у меня в печенке дебет и кредит!»
Валерий Фомич пошел навстречу монтажникам, и Пасечник обрадовался этому вдвойне: и за ребят, и за самого Валерия Фомича, который не стал по-мелочному упрямиться. Хоть и с опозданием, но принял справедливое решение.
Галиуллин тоже время зря не терял. В перерыве между двумя заседаниями переговорил с секретарем обкома, который приехал на областной слет крановщиков. Секретарь обкома поддержал монтажников, пусть едут на зимние месяцы в Братскгэсстрой. Сверхударная стройка!
«А дал бы секретарь свое «добро», если бы бригады направлялись за границу Иркутской области, например в Красноярский край или Читинскую область? – усомнился про себя Пасечник. – Местничество, оно ведь в нас глубоко сидит...»
Накануне отъезда Галиуллин долго гулял с Майсуром, забрел на стройплощадку, где работал летом.
Эстакада горно-обогатительной фабрики тыкалась в низкое небо остриями балок. Конструкции сиротливо ржавели без дела под осенними дождями-мокросеями.
На верху эстакады белела театральная афиша «Таня», разорванная, обглоданная по углам ветром.
Вспомнился день, когда Шестаков сидел верхом на крюке крана; в тот день они подружились. Где тут садыринская колонна? Разве найдешь ее теперь в ряду всех других на этом Долгострое?
– Незавершенка! – Галиуллин произнес это слово как ругательство. – Будь она проклята!..
А Нистратов перед отъездом захотел попрощаться со своим дружком Лукиных. Сколько тысяч километров отмерили они в одной автоколонне по таежному бездорожью, по зимникам, не раз выручали один другого!
На старой квартире искать Лукиных бессмысленно, он отселился от семьи и ночует неизвестно где. Скорее всего его можно встретить часов в одиннадцать утра у «Мутного глаза». В это время жаждущие опохмелиться или напиться заново толпятся у входа.
Однако среди этих нетерпеливцев Лукиных не было. Завмаг опоздала минуты на две-три, а сколько негодования вызвала, сколько ругани услышала! Пока с ржавым скрипом открывались замки, звякали щеколды, засовы на первой, второй двери – выстроилась очередь. Она втянулась в помещение, не отставая ни на шаг от завмага и кассирши.
Нистратов зашел в магазинчик; когда-то он тут был постоянным покупателем. Запах винного перегара не выветрился за ночь сквозь раскрытое зарешеченное оконце. Проспиртованы навечно и пол, и прилавок, и полка, уставленная бутылками; он заметил бормотуху новой марки «Аромат степи».
Так же как в былые дни, кто-то, подходя к кассе, пересчитывал трясущимися руками, протягивал кассирше деньги, собранные на бутылку; тут и мятая рублевка, и серебро, и медь...
Нистратов вышел на улицу. У двери околачивались чьи-то хмурые компаньоны.
Наведался Нистратов и к тете Тоне, стародавней приемщице посуды. Она знала всех заядлых выпивох в Приангарске. Нет, Выбей Окна давно с бутылками не появлялся. Может, перешел с винно-водочных напитков на моющие средства? А тетя Тоня принимает посуду только стандартную...
Когда монтажники из бригад Галиуллина и Шестакова ехали на аэродром, они еще раз увидели своих.
Несколько товарищей под командой Михеича строили павильон на автобусной остановке; Михеич называл это «шараш-монтаж».
На бетонном перекрытии сидел Садырин, ноги его едва не касались земли.
– Ты зачем на верхотуру без монтажного пояса забрался? – закричал Маркаров с притворным испугом. Он перегнулся через борт высоченного МАЗа, который заменил им автобус. – Смотри не сорвись!
Михеич с безмолвной тоской поглядел вслед славным, но излишне самостоятельным товарищам, а Садырин беззлобно погрозил им кулаком.
Пассажиры МАЗа не догадывались, как болезненно переживал Садырин штрафной перевод из высотников в каменюшники.
Только Погодаев знал его историю, и что-то схожее пережили они в детстве. Заверняйка утонула в Братском море, а дом в Чермозе, где провел свое детство дикорастущий Федя Садырин, оказался на берегу нового Камского моря.
Бывший демидовский завод, на котором гнули спину несколько поколений Садыриных, ушел под воду. Большинство жителей старинного уральского городка, прокопченного дымом углевыжигательных печей и одряхлевшей домны, остались не у дел.
Когда пятнадцатилетний Федя с заплечным мешком уходил из Чермоза, он слышал стук молотков – соседи заколачивали двери своих домов, ставни, ворота.
На столбах, на калитках, мимо которых прощально шагал Федя, белели листки объявлений: «Продается дом..:», «По случаю отъезда продам дом и козу...», «Продается дом с посаженным огородом...» За дом с козой и огородом в придачу просили три сотни рублей, но никого эти объявления не интересовали. Кому придет в голову переселиться в опустевший Чермоз? Городок связан с Большой землей только пароходиком или самолетом. А каково ходить по тонкому льду, каково в нелетную погоду?
Старожилы понимали – не мог больше жить металлургический завод, если руду и кокс приходилось завозить на весь год в месяцы навигации и в те же месяцы вывозить готовую продукцию. Выжигать ближние леса, сводить их на древесный уголь в нынешнее время нет резона.
Что же оставалось жителям? Собирать осенью грибы и промышлять рыбку. Металлурги, чтобы доработать до пенсии, разъехались по другим заводам, кто-то нанялся на сплавной рейд, а остальные?
Федя без сожаления простился с неряшливым, безалаберным теткиным домом и уехал в Сибирь, в ремесленное училище.
Погодаев по обрывочным фразам Садырина знал: из ремесленного его за что-то исключили, сменил несколько строек, был женат, жена тайком от него сделала аборт, а он так хотел сына. В конце концов жена ушла, «не сошлись характерами». Только в бригаде Михеича его покинуло ощущение бесприютности. Ни с кем не дружил, однако общежитие стало ему домом. А теперь его отлучили от работы на высоте, переселили к завербованным, бросили на «шараш-монтаж»...
В полупустынном Чермозе не осталось родной души. Но Садырину хотелось думать: вдруг кто-нибудь из уличных соседей или однокашников по ремесленному училищу слышали Четвертую рапсодию Листа. Ее передавали по заявке знатного монтажника со стройки горно-обогатительного комбината в Приангарске Федора Федоровича Садырина.
24
Какая же она злопамятная, эта старая кардиограмма!
Столько лет прошло, а до сих пор в ушах звучит голос медсестры: «Вдохнуть и не дышать. Теперь дышите...»
Болит сердце, и не болит, а ноет, даже не ноет, а просто все время напоминает о своем местонахождении.
Михеич пытался скрасить одиночество воспоминаниями о своей юности, молодости, о всей прожитой жизни.
Но одиночество – это тоска по будущему. Он пытался представить свое будущее без стариковских тягот.
Морщины на лице, седые волосы видны всем, а рубец на боковой стенке сердца – только кардиологу. Кардиограмма вернее всяких метрик и паспортов определяет сегодня его возраст.
Он усмехнулся, вспомнив философствования Антидюринга. Тот ссылался на кого-то из древних мыслителей: достигнуть старости желают все, а когда доживут до нее – ее же и винят. Конечно, старость – зло, и немалое. Михеичу не легче от сознания, что это зло основано на неизбежном законе природы...
Вот не думал, не гадал, что будет так тоскливо без своих ребят. Сильно же он к ним привязан, прежде в этом себе не признавался.
Тому, что опять смылся Погодаев, удивляться не приходится. Разве был случай, чтобы он заякорился на длительное время?
Странно, что одним из рьяных смутьянов оказался Шестаков. Бывший старший сержант всегда дружил с дисциплиной, а сейчас вдруг... Это ему минус.
Нистратов быстро собрал свои манатки и вызвался помочь при переезде Антидюрингу. Тащил одну из двух пачек непонятных ему и непрочитанных книг, тащил из уважения к их мудрости.
Самую увесистую пачку Антидюринг днем раньше снес в городскую библиотеку, так он поступал при переездах всегда. Пусть люди добрые читают книги, которые он уже прочел, но не собирается штудировать...
Михеичу надо бы с Нистратовым попрощаться наедине, напомнить в чуткой форме, чтобы – ни-ни... Первая рюмка для вчерашних выпивох – самая ядовитая.
Садырин не верил, что бригада сдержит слово, вернется в Приангарск. Мрачный, он попрощался со всеми за руку, только Чернега повернулся к нему спиной...
Михеич задумался и ужаснулся: а если и вправду расстались навсегда? Будто из нутра вырвали частицу его самого.
Вспомнил свои недавние занятия с Шестаковым. Взбирался по лестницам чуть ли не на верхушку крана-тренажера. А иначе не мог следить за Шестаковым, когда тот висел на монтажной цепи. Михеичу стало жалко себя – опять нарушил медицинский устав...
Одиночество, с которым он встретился лицом к лицу в эти дни и ночи, всколыхнуло и взбаламутило его воспоминания, но было бессильно привести их в порядок и сообщить им какую-то последовательность. Может, воспоминаний накопилось слишком много для одного человека?
Чем острее одиночество, тем сильнее гнет памяти.
Чаще всего вспоминались ночи в палате реанимации, в больнице на Васильевском острове. И самые длинные из пережитых им ночей удлинялись спустя много лет новой бессонницей.
Лишь тот, кто лежал неподвижно, без права вставать и ворочаться, пристегнутый к датчикам и привязанный шлангом к кислородному вентилю, поймет, как длинна ночь в такой палате.
Бульканье кипящей воды в ванночке, сестра кипятит шприцы. Трудное дыхание соседа, спящего с посвистом. Звяканье стеклянной посуды, сестра перебирает пробирки, мензурки. Стон. Сдержанное рыданье. Шипение кислорода...
Любопытно, а куда девают азот? Выпускают обратно в атмосферу? Или чистый азот тоже нужен человеку для чего-то?
Некрасивая девушка в белом халате, слишком длинном для нее, с закатанными рукавами, в косынке, закрывающей брови, начальствует над человеческими жизнями, не позволяет им оборваться.
Хруст стекла. Сколько ампул надламывает за ночь сестра, сколько делает уколов? Камфара, пантопон, морфий, новокаин, кордиамин...
Хорошо бы этой сестре-дурнушке стать врачом. Первый и самый трудный экзамен, экзамен на милосердие, хоть он и не значится в ряду вступительных экзаменов в мединститут, она уже выдержала.
Открывается настежь двустворчатая стеклянная дверь, и две девчушки, обе в халатах не по росту, ввозят на каталке нового больного. Он в шляпе, в пальто, в ботинках. Его раздевают, не разрешая поднимать голову и делать резкие движения, пришвартовывают каталку вплотную к кровати и с трудом переволакивают на нее больного. Обе санитарки – такие же недоростки, как и дежурная по палате: можно подумать, что в их медучилище высоких вообще не принимают.
Всю ночь реаниматоры старались спасти от удушья вновь привезенного, а он плакал и интеллигентно умолял:
– Ну, доктор, ну будьте волшебником! Ну спасите мне жизнь, очень прошу об одолжении! Ну, пожалуйста!..
Больной, лежавший рядом с Михеичем, чтобы не слышать и не видеть всего этого, принимал на ночь снотворное – и свой порошок, и соседский, да еще выпрашивал у дежурной барбамил.
– Измерят вечером температуру, заглотаю три таблетки, и меня тут же будят. Открываю глаза – сестра протягивает градусник. Спасибо, говорю, только что измерил. «Ошибаетесь, больной, это было вчера вечером». Огляделся – лампы не горят, за окном серое утро... Принимайте больше снотворного!
– Боюсь привыкнуть.
– Нам с вами рано бояться новых скверных привычек. Сперва нужно выжить.
Михеич соблазнился, принял усиленную дозу снотворного, но пробуждение... Хотел заговорить и не мог, язык и губы шевелились беззвучно. Что-то промычал, сестра его не услышала. Страшная догадка – паралич, хватил кондрашка? Так в стародавние времена называли инсульт; может, поэтому и вышло из употребления русское имя Кондратий.
Мучительно вырвался из оцепенения и понял – ему только приснилось, что онемел и оглох.
Палата реанимации – операционная в терапии. Здесь никто не произносит «мертвый час», называют «тихий».
Из залежей памяти выплыла то ли частушка, то ли блатная песенка двадцатых годов:
Одежда их – белый халат,
угрюм, неподвижен их взгляд,
суровые лица —
была то больница.
Помнится, у Михеича, когда его привезла «скорая», сперва спросили фамилию-имя-отчество, а вслед за тем: «У вас дома телефон есть?»
Домашнего телефона не было, а если бы и был – кому поднять трубку, если он тут «даст дуба»?
Каждая бессонная ночь в больнице, какой бы ни была тяжелой, позволяла о многом подумать.
Еще неизвестно, сколько ночей отмерила судьба на его долю...
Биографию свою не починишь, поздно. Но неторопливо осмыслить ошибки, которые ты натворил, никогда не поздно.
И Михеич решил не отказываться сознательно с помощью снотворных порошков от своего сознания.
Антидюринг недавно напомнил ему восточную мудрость: часы идут, дни бегут, а годы летят.
Да, все чаще оглядываешься на время. Ну а время? Оно ни на кого не глядит...
Восточный мудрец прав. Старость подкралась к зрелым годам незаметно, быстрее, чем зрелые годы к молодости, быстрее, чем молодость к юности, даже к детству.
Но вот на днях он проснулся раньше утра и просветленно задумался: а существовал ли в истории другой отрезок времени протяженностью в шестьдесят пять лет, который вместил в себя столько великих событий, сколько довелось пережить ему?
Михеич не очень-то силен в истории, но уверен, что другой такой значительной эпохи, эпохи длиной в шестьдесят пять лет, цивилизация не помнит.
Эта мысль явилась к нему на рассвете. Он ощутил внезапное сердцебиение, будто забыл о режиме и только что сдуру взбежал без оглядки на свой пятый этаж.
Озноб счастливого волнения.
Он приподнялся на скрипучей койке общежития, пошарил по тумбочке, дрожащими руками надел очки, осмотрелся в комнате, как в незнакомой, но тут же снял очки и снова лег.
Воспоминания озарили прожитую жизнь...
Ему было шесть лет от роду, когда разразилась первая мировая война, боже, царя храни;
солдаты не пропускали толпу к Знаменской церкви, к Невскому проспекту; конных городовых оттеснили от памятника Александру III у Московского вокзала; рабочий паренек вскарабкался на чугунное пугало и всучил императору, самодержцу всероссийскому, красный флаг; наверно, и материю, и древко пронесли отдельно; жандармский офицере зимней шапке с кокардой выхватил наган на оранжевом шнуре и выстрелил; жандарма стащили с лошади и быстро расправились;
теплый весенний день, отец взял его с собой на Кронверкский проспект, через Троицкий мост шли пешком; у дворца Кшесинской огромная толпа; Мотя сидел на плече у отца, чтобы лучше видеть и слышать дяденьку на балконе, видел его большой блестящий лоб и слышал, что он слегка картавит;
сами набьем мы патроны, к ружьям привинтим штыки; генерал Юденич уже обозревал в бинокль Нарвскую заставу Петрограда: фабричные окна как черные пустые глазницы; записался ли ты в Красную гвардию;
с ночи очередь за хлебом, рабочая карточка;
пролетарий, на коня; Буденный наш братишка, с нами весь народ;
сдох, сдох, сдох Пилсудский; сброшен в Черное море черный барон; и на Тихом океане свой закончили поход;
голод в Поволжье; позабыт, позаброшен с молодых юных лет; первые фабзайцы;
морозный воздух января разорван заводскими и паровозными гудками; портретов Ленина не видно, похожих не было и нет, века уж дорисуют, видно, недорисованный портрет;
биржа труда для подростков, ссуда в месяц двадцать девять рублей;
нэпманы раскатывают на лихачах, дутые шины, гулко стучат копыта рысаков по деревянному паркету Невского;
каждый делегат Василеостровской конференции комсомола мог со скидкой купить юнгштурмовку цвета хаки с портупеей и ремнем, галифе или юбку; кудрявая, что ж ты не рада призывному пенью гудка;
высоки крыши заводских цехов «Большевика», где меняли кровлю, но стапеля Северной судостроительной верфи еще выше;
нас побить, побить хотели, нас побить пыталися; в эту ночь хотели самураи перейти границу у реки;
твердозада́нцы, крепкие середняки, подкулачники, единоличники; прокати нас, Петруша, на тракторе; обрез – винтовка с коротко отпиленным дулом, удобно спрятать под полой, засунуть за пазуху;
поезд на Магнитку идет со скоростью верблюда, ходуном ходят шпалы, уложенные на примятый ковыль; котлован будущей комсомольской домны; скрипят колеса грабарок;
догнать и перегнать; или мы догоним, или нас сомнут;
время, вперед;
Чкалов мечтает слетать вокруг шарика; трескается, опасно крошится льдина, на которой зимуют папанинцы на Северном полюсе;
больное сердце Серго Орджоникидзе;
договор составлен на двух языках – немецком и русском, заверили друг друга в своем взаимном и совершеннейшем почтении;
чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим; работают все радиостанции Советского Союза, будет передано важное сообщение; вставай, страна огромная, вставай на смертный бой;
на первый, второй рассчитайсь, первый-второй, первый-второй; смерть немецким оккупантам;
ориентир номер четыре – горелая береза, до нее нужно доползти по болотистой поляне в обнимку с миной, а где-то за спиной, строго на восток, станция Мга; полз в пилотке; при близких разрывах прикрывал голову саперной лопаткой, но разве убережешься от всех пуль и осколков;
сестричка, пить; шестьсот раненых в госпитале, тысяча двести костылей, а сколько госпиталей по всей России;
между нами снега и снега; ребята, не Москва ль за нами; да, велика Россия, а отступать некуда – позади Москва;
сапер ошибается только раз в жизни, повезло – за четыре года не ошибся, да вот фашисты, для которых он четыре года был мишенью, не всегда промахивались;
и орден Славы уже второй степени, и орден Отечественной войны второй степени;
жди меня, Лида, и я вернусь; Гитлер капут, ехал я из Берлина;
ядовитый гриб над Хиросимой;
освещенные, без штор окна его пустой комнаты смотрят на Седьмую линию Васильевского острова; враги сожгли родную хату, а на груди его светилась медаль за город Будапешт;
самый лучший бетон замешивается на цементе, к которому добавлена щепотка пепла;
дунайские волны текут под фермами моста Дружбы, а он ползет по фермам и напевает себе под нос старинный вальс «Дунайские волны»; левый берег румынский, на правом – хороша страна Болгария;
прошем бардзо, дзенькуем, шановный пан Матфей; еще Польска не сгинела; Варшава, угол аллей Ерузалимских и Маршалковской; нравится ли вам Дворец культуры и науки;
несколько месяцев мистер Матви прожил в джунглях, как бы не выходя из парной бани, в которой водились кобры и другие змеи; мистер Матви в пробковом шлеме, его ученики в чалмах и босые; хинди, руси – бхай, бхай;
верхушка телебашни на двести метров выше купола Исаакия; город, как большая карта, дельта Невы со всеми рукавами, каналами, мостами;
инфаркт подкараулил высоко над землей, на отметке 268 метров; опускали стальную плиту, молоденький монтажник Олег не успел убрать ногу – перелом, ступня в капкане;
Михеич приподымал плиту, тащил пострадавшего по лесенкам вниз; кости срастаются быстрее и прочнее, чем стенки сердца, правильно говорят, что болезнь приходит бегом, а уходит медленным шагом;
ждал разрешения надеть халат и выйти в коридор, а пока подолгу сидел на кровати, с ужасом глядя на две кости, обтянутые кожей, бывшие свои ноги;
два месяца в палате реабилитации – так называется палата для тех, кто идет на поправку после инфаркта; посмертной реабилитации медицина не признает, хорошо хоть – иногда спасает от клинической смерти, посмертную реабилитацию признают только юристы;
небо в Останкине на двести с лишним метров выше ленинградского;
ангар в пустынной целинной степи; поехали, сказал Юрий Гагарин и улыбнулся; на пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы;
с некоторых пор Михеич не может смотреть на Луну без того, чтобы не вспомнить: по ней люди разгуливали, одного американца звали Армстронг, а фамилию другого позабыл, надо спросить у Антидюринга, если тот вернется в Приангарск; может, в космосе при невесомости нагрузка на сердце меньше, чем на Земле;
где-то на белом свете живут люди с чужим сердцем; интересно, чужое сердце тоже болит или те люди сердечной боли совсем не знают;
Шестаков прислал открытку, у них в Братске в общежитии стоит телевизор, «Орбита» передавала футбольный матч из Мюнхена; а радист седьмой роты Сёмушкин еще спорил, что передача изображения на расстояние – болтовня, а болтун – находка для шпиона, и ведь не переубедишь теперь Сёмушкина, утонул он вместе со своей рацией, когда форсировали Неман;
дети не могут взять в толк: как дедушки-бабушки жили без радио – какие-то пещерные люди...
Когда Михеичу стукнуло шестьдесят, ему выдали премию «в связи с достижением пенсионного возраста», нечего сказать – достижение; присвоили звание заслуженного строителя.
Официальная дата не вызвала у Михеича неприятных переживаний, поскольку она насильственно не прерывала привычную работу, в той дате не было ничего драматического. Хуже, когда человек стареет, опережая свой действительный возраст.
Но вот в последние годы здоровье пошло под уклон. И Михеич побаивался следующей круглой даты, когда он не только по официальному счету, а на самом деле будет стариком. Пока сам не состаришься, старика не поймешь.
Шестьдесят пять годочков – как одна копеечка. Давненько разменял седьмой десяток, уже истратил, износил половину его. Среднюю продолжительность жизни мужчин в нашей стране превзошел, живет сверхсрочно.
Если взглянуть на себя в зеркальце для бритья – ему много лет, а если обнять памятью все прожитые годы – еще больше.
Но ведь и видано-перевидано, прожито-пережито сколько! Две трети века, а новостей столько услыхал, что хватит и на целый век.
Юрий Гагарин полетел в космос по первопутку ровно через сто лет после отмены в России крепостного права. Так что если прадед Гагарина в 1861 году был крепостным, то какой-нибудь смоленский помещик запросто мог продать прадеда другому помещику.
Вот и получается, что за шестьдесят пять лет Михеич пережил события, которые не умещаются в столетие, – таким последнее столетие оказалось вместительным, так круто замесила его история, так продуло нашу планету сквозными ветрами из Советской России!
Многих пожилых людей не минует своеобразный временной обман зрения – молодые годы представляются им более емкими, значительными, более насыщенными историческими событиями, нежели все последующие годы.
Но можно ли упрекнуть Михеича в такой аберрации зрения, в искажении исторического взгляда? Разве только Михеича потрясли на всю жизнь пафос и волшебная сила всенародного созидания в первое десятилетие советской власти?
Он взволновался сегодня при одной мысли, что первую пятилетку отделяет от штурма Зимнего дворца такой же – с точностью до одного года! – отрезок времени, какой отделяет сегодняшний день от первого шага Юрия Гагарина за порог земного притяжения!
Михеич не мог представить себе, чтобы человек, который родился вот в эти дни и который проживет столько, сколько посчастливилось Михеичу, – проживет жизнь более интересно, содержательно.
Воображение и кругозор его – технический, географический, астрономический – не позволяли придумать такие открытия, предвосхитить такие новшества, какие ожидают человечество в ближайшие шестьдесят пять лет.
А то, что ему удалось нафантазировать, не шло ни в какое сравнение с событиями, переменами и открытиями, свидетелем и счастливым участником которых Михеич был.