Текст книги "Охота к перемене мест"
Автор книги: Евгений Воробьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
16
Уже после того как они прощально поцеловались у гостиничного подъезда, Нонна, слегка запнувшись и побледнев, пригласила его зайти выпить чаю.
– Никому не помешаю?
– Всегда живу в номере одна. Человек я покладистый и в гастрольных поездках не привередничаю, как некоторые артисты со званиями. Но мое требование одиночества – беспрекословное. Лучше всего репетировать рано утром. А если срочный ввод в спектакль – зубрю полночи. И не про себя, а вполголоса или во весь голос.
– А сегодня зубрить не будете?
– Сегодня не буду.
Она наскоро собрала подобие ужина – бутерброды без бутера, то есть без масла, но с ломтиками венгерской колбасы салями.
– А больше угостить нечем. Живу скромно. Мой прожиточный минимум – два шестьдесят, укладываюсь в командировочные.
Электроспираль снабдила их двумя стаканами кипятка, а дорожные пакетики для заварки, бумажные поплавки на ниточках, закрасили кипяток. Аппетитно запахло чаем. Сахару не было, зато нашлись три шоколадные конфеты «Мишка косолапый».
Он поглядел на картину «Утро в лесу», висевшую на стене, – увеличенная конфетная обертка. К позолоченной раме прикреплен инвентарный номер.
По радио передавали танцевальную музыку народов СССР, стремительную молдовеняску сменил медлительный танец Прибалтики. Мартик стал уверять, что этот танец танцуют с тяжеловесной грацией только женщины, которые носят обувь 39—40-го размера. Нонна засмеялась...
Она вышла из номера раскрасневшаяся и, перед тем как выйти, причесалась.
Не сразу решилась обратиться к дежурной по этажу, хотя и была уверена в ее дружелюбии. Дежурит Вера Артемьевна, на той неделе Нонна снабдила ее двумя контрамарками на «Таню».
– Я пригласила в гости своего близкого друга... – Нонна знала, что с каждым словом краснеет все сильнее.
Весьма кстати, что лампочка в коридоре подслеповатая, густо запятнана останками спаленной мошкары, комарья.
– Это такой чернявый, вежливый?
– Так вот, Вера Артемьевна, вы моего вежливого гостя не видели.
– Ясное дело, не видела, – она с готовностью кивнула.
– И не увидите, когда уйдет.
– Ясное дело, не увижу...
Нонна вошла в номер. Он снял со стены гитару и протянул ей, она отрицательно качнула головой.
– Мне самой хотелось вам спеть, но время позднее. В другой раз... – Она неторопливо зачехлила гитару и повесила обратно.
Неожиданно для них диктор объявил по радио – четверть второго ночи. Нонна помнила, что в эту минуту Москва начинает телепередачу «Спокойной ночи, малыши».
– Обидно, – он дурашливо вздохнул. – Если бы наше монтажное управление не тянуло с установкой ретрансляционной телебашни, мы тоже могли бы сейчас насладиться этой передачей!..
Ей очень нравилось разговаривать с ним, угадывать его мысли с полуслова.
А когда он замолкал, прислушивалась к его молчанию, старалась разгадать, о чем он думает.
На последний автобус маршрута № 1а уже не поспеть. Хорошо, если по дороге попадется попутная машина-полуночница – бульдозер, бетоновоз, автокран ли фургон «Люди». А если пешком – отсюда в их поселок два с половиной часа хода, и быстрого хода.
Нонне стало жаль его. Да и не по-августовски холодна сибирская ночь, еще продрогнет. Он расстегнул ворот рубашки, пошлепал себя по груди и сказал, посмеиваясь:
– Свой шерстяной свитер.
Она подумала: «Моя жалость – уловка, нескладная попытка обмануть себя. Сама не хочу отпустить Мартика».
Нонна с бесхитростной откровенностью сказала:
– Кто-то из героев Шекспира, кажется Полоний, говорит: «Человек должен быть всегда правдивым с самим собой»... А мне это не всегда удается.
– Иногда быть правдивым с самим собой труднее, чем быть правдивым с другим человеком... Верите в предчувствие? Когда раздался тот грубый выкрик из зала, у меня возникло острое ощущение, что обидели очень близкого мне человека, оскорбили и меня...
Он крепко обнял ее и бережно поднял на руки, чтобы вознести ее не только над полом гостиничного номера – лад всей повседневностью.
В актерской среде выражение «носить на руках» относится к восторженным проводам артиста после спектакля. Народный артист Северцев-Донецкий любил вспоминать, как публика носила на руках Комиссаржевскую; то ли стариковские воспоминания, то ли пересказывал чьи-то театральные мемуары.
Осторожно, счастливый своей ношей, он кружил по номеру, обходя уродливое громоздкое кресло, шаткий столик посередине комнаты с позванивающей крышкой графина, желая отторгнуть Нонну от всей аляповатой, безвкусной обстановки, несовместимой с самим ее существом.
Она прижалась к нему, обвила шею руками.
Он словно убаюкивал ее, а она и не помышляла о сонном покое.
Он словно пытался заглушить ее страх, а ее переполнял восторг, ею владело страстное предчувствие близости.
Он продолжал носить ее на руках, как свою повелительницу, и тогда, когда она уже безмолвно согласилась быть послушной ему во всем.
У него кружилась голова, трудно дышалось, но не потому, что ноша тяжела для его рук.
Лицо ее было слишком близко от его губ. Он целовал ее неудержимо, но сдержанно, усмирял свое желание, страшась обидеть ее нетерпением.
Мало ли какие роли предлагают молодой актрисе и классики, и современные авторы; в любовных сценах иностранцы посмелее наших драматургов. Со столькими героями-любовниками ей уже пришлось обниматься при свете рампы, со столькими целоваться на сцене и в репетиционном зале. Наверное, не раз сыграла и роль стеснительной недотроги, с трудом перебарывающей самое себя.
Но сейчас это – не роль, натурально ею сыгранная, это сама Нонна в ее самозабвенной искренности.
И он был исполнен благодарности к ней за то, что в ее отношении к нему не промелькнуло ничего актерского, она ни на мгновенье не утратила прямосердечности.
Спустя время, не измеряемое минутами и часами, она вдруг сказала:
– А знаешь, Мартик, я тебя почти люблю.
Он как-то неопределенно пожал плечами. Обрадоваться или чуть-чуть обидеться?
Может, этим «почти» она хотела сказать, что далека от страстного умопомрачения, не собирается заглядывать в будущее, нет для этого основания и у него. Не всепоглощающее чувство, а всего лишь эпизод в ее жизни. При всем сегодняшнем безрассудстве, ее не покинула рассудительность, она дозирует свою страсть, привязанность, симпатию.
Или, наоборот, понимает всемогущую власть признания и хочет этим «почти» строго проверить себя, боится разменять заветное слово на мелкую монету?
Или постеснялась сделать признание первой, не желая подчиниться своей сумасбродной откровенности...
Она нежно поцеловала его закрытые глаза и провела пальцем по его бровям – сперва пригладила одну, затем другую.
Какие у нее застенчивые руки, робкие в интимные минуты... А сегодня вечером у ее Элизы Дулиттл, особенно в первом акте, до того как уличная цветочница попала на аристократический раут, жесты были вульгарные, подчеркнуто грубые...
Он не стоял перед ней коленопреклоненный, до того как они отдали себя друг другу, не умолял ее покорствовать страсти, не выпрашивал у нее милости.
А на исходе ночи, когда приблизилась минута расставанья, он долго стоял на коленях перед спящей, прислушиваясь к ее легкому дыханию, не решаясь потревожить ее, уснувшую с закинутыми за голову руками, изнемогшую.
Ни предвестие рассвета, ни далекие зарницы электросварки не могли осветить гостиничный номер. Едва угадывалась гитара на стене, рядом с тусклым зеркалом, еще не наступило прошедшее инвентаризацию утро в лесу, где под присмотром медведицы резвились трое медвежат.
Полутьма перекрасила ее волосы в темно-каштановые. Он не столько видел, сколько угадывал черты уже любимого лица.
17
Варежка только что передала ключи от комнаты Зине Галиуллиной; та сидела на матраце, младенец спал у нее на руках.
– Ну вот, пожалуй, и все. – Варежка свернула покрывало и сунула в чемодан. – Скатерть себе возьми. Марлевые занавески тоже оставляю как приданое. Прокипятишь, нарежешь – пойдут на пеленки, подгузники, или как они там называются... Ну-ка, что за жиличка? – Варежка нагнулась над младенцем. – Симпатичная смугляночка. Слегка раскосая, а большеглазая. Галкой кстати назвали брюнеточку... Абажур тоже пусть висит, – Варежка качнула его, усмехнувшись воспоминаниям. – Если твоей скуластенькой будет мешать свет, можно опустить, – она растянула и снова подняла шнур. – Между прочим, обои веселенькие, правда?
Зина торопливо кивнула.
– А я в общежитии прокантуюсь, – сказала Варежка как можно беззаботнее. – Там хоть одиночество не так допекает. Бабушка, как убралась с огородом, приезжала ко мне. Первый раз из Подъеланки в город командировалась. Прожила с месяц и затосковала. Через улицу переходить – морока. Завалинки, посидеть перед домом, нету. Даже захудалой часовенки в Приангарске не поставили. Креста, жаловалась, не найти перекреститься. Предлагала ей остаться у меня, все равно деревню скоро затопят, – не согласилась. Съедет со всеми на новое поселение. Уговаривала без толку, она упрямая, заполошная... Мне, если по совести, эта малометражка теперь не причитается. Дом молодоженов, я только марку порчу. А веселенькими обоями судьбу не заклеишь...
– Верю в твою счастливую судьбу, – сказала Зина с искренним убеждением. – Вот выйдешь замуж за любимого человека и вспомнишь мои слова.
– Зачем ты про это?.. Будто если я одинокая, меня нужно жалеть. «Вы замужем?» – «Нет», – отвечаю. «Ах, вы не замужем...» И уже слышу нотку сочувствия или разочарования... Какой-то автор в газете подсчитал, не поленился: у нас на сто женихов аж сто семьдесят невест. Незамужние ткачихи составляют большинство. Вот и я числюсь у бога в его штатном расписании среди этих семидесяти. Жалеть надо, например, женщину, у которой муж – пьяница или ребенок – калека... Я в прошлом году даже в самую жару надевала блузки только с длинными рукавами. А с какой радости? Вальку своего, когда он являлся навеселе, утихомиривала. Вольная и классическая борьба, чуть не самбо. Наставил мне на плечах, на руках синяков, стыдно людям показаться. Следы мужества моего мужа. Даже вспоминать тяжело. Словно кто-то надавил мне сейчас коленями вот сюда, – Варежка дотронулась до своих крепких грудей. – Я, правда, редко плакала, характер не позволял. Но слезы, которые не пролились, а были проглочены, – разве они в счет не идут?.. Сперва плакала от обиды. Потом обида жила во мне с сухими глазами. Теперь, когда меня обижают, я злюсь... Вот если жить душа в душу, как ты с Галимзяном... А лишь бы муж, который объелся груш? Не желаю! Кое-какие любови есть или могут быть, но я все равно буду маяться в одиночестве. Ах, кавалеров у меня хватает, но нет любви хорошей у меня. Правда, с некоторых пор...
Она быстро отвела глаза.
– А мой Валентин был... – продолжала она. – Ну как тебе лучше объяснить? Вот, например, он берется вдвоем за бревно. Никогда не положит себе на плечо нижний отруб бревна, потяжелее, а ухватится за конец подальше от комля, потоньше. Даже если напарник – его собственная жена. Что же я ему – младший обслуживающий персонал? Как был сибирским бурундуком, так и хотел им остаться. Скрытный, будто в норе живет. Чего остерегался? Разве только, что я увижу – мелкая у него душа, неинтересная. Все на свою потребу, прямо неподдающийся. Вначале многое ему прощала, а он решил, что это признак зависимости, и становился все упрямее, несговорчивее. А я не собиралась всю жизнь прятать свои синяки. Дошло до того, что меня ударил. Он тогда боксом занимался, но без особых успехов. «Что же, – спросила Вальку на прощанье, – на ринге оказался слабаком, так решил надо мной одержать победу по очкам?» Небрежно относился ко всем окружающим, и в том числе – ко мне. То контачит, то опять не контачит... Замечала небрежность, даже когда мы оставались совсем наедине. Я же другой совсем человек, чем он. Иначе думала, многое иначе чувствовала. Зачем же подгонять себя под его привычки и капризы? Я не собиралась петь ему дурацкую песенку «стань таким, как я хочу». Пусть остается таким, какой есть и каким ему нравится быть, но только не со мной рядом. Мне полнокровно жить хочется, а не сосуществовать!
Варежка прощально оглядела комнату:
– Между прочим, завидую тебе, Зина.
– Мне?
– Завидую всем женщинам, которые рожают, и всем детям, которые рождаются...
– Галимзян и ванночку сварил для дочки, и кроватку из прутьев, и корыто. Конечно, Кириченков сварил бы поаккуратнее. Но разве допросишься? Сквалыга...
– Кириченков вообще неохотно делает работу, за которую не платят наличными. – Варежка наконец-то умяла и закрыла переполненный чемодан. – Ему мало зарабатывать нельзя. По две смены не выпускает держателя из рук, поскольку автомобили в цене повысились. Двухэтажный дом под Киевом, летом дачники-неудачники.
– Галимзян просил Кириченкова сварить ванночку для малышки, тот обещал, мой еще раз напомнил, а Кириченков в ответ: «Что, по-твоему, важнее – обогатительная фабрика или твоя ванночка? Может, мне с лесов сойти, чтобы игрушки варить да сказки рассказывать?» Галимзян рассердился и сказал: «Если наши дети останутся без ванночек и без игрушек, то и весь этот комбинат ни к чему. Вырастут дети хилые да скучные...»
Варежке нравилась в Галимзяне еще одна черта. Она не отважилась сказать вслух, но жалела, что черта эта не свойственна Шестакову. Галимзян не стесняется выглядеть любящим, не стесняется идти с Зиной взявшись за руки, не стесняется обнять ее, когда рядом сидит в кино, любуется ею, не опасаясь, что кто-то заметит его взгляд. А Шестаков если и смотрит с симпатией на Варежку, то как-то украдкой, исподтишка, словно не доверяет самому себе...
– Давно кочуете? – спросила Варежка.
– Мы и поженились на колесах. Мостопоезд номер восемьсот тридцать два. Тогда строили виадук на дороге Абакан – Тайшет... Жили в палатке, вязли в глине по колено, романтики хоть отбавляй. Но как только поднялись дома и тротуар проложили – счастливо оставаться... И так всегда, – Зина говорила беспечально. – Только кинотеатр откроют – прощайте, нам пора под открытое небо. Только саженцы первую тень дадут – мы в голую степь, где и палки не найдешь... Однажды новоселье справили без стола. Сняли с петель дверь, положили ее на самодельные козлы и уселись на самодельные скамейки. Кто-то назвал наше новоселье «День снятых дверей»!
Галимзян и электросварку освоил быстро потому, что на каждом новоселье мастерил мебель: столик, кроватку детскую, корыто, табуретки. Зина премировала его за эту работу красивой тюбетейкой, и Галимзян надевал ее перед сваркой под щиток. А последний раз ему помогал не кто иной, как Садырин; сам притащил баллон с кислородом, и без всякого напоминания!
– Вещей много у вас?
– Разве у нас вещи? Пожитки да утварь. Возим только самую мелкую собственность. У меня с юности любимых вещей не было, только – необходимые. В первый год после женитьбы Галимзян ковер возил, дедушкин подарок, а позже смеялся – татарский пережиток. Зачем, говорит, багажом обрастать? И за холодильником в очереди не стояли. Шкафа вообще не покупали. Сервант, торшер – и слова, и вещи, конечно, красивые, а часто заслоняют жизнь.
Галиуллины, как истые кочевники, знали подлинную цену вещам. Каждый раз перед отъездом они избавлялись от всего лишнего, бросали, раздаривали вещи-прихоти, все, что случайно прижилось к ним и сделалось обузой. У них не было книг, каких не прочитали сами, какими не угостили любителей чтения.
Больше всего Зину обрадовали в «малосемейке» кухонька и ванная с уборной. Не нужно будет Зине каждый раз драить почерневшую коммунальную ванну, чтобы помыться самой или выкупать Мансура. Пока Мансур был маленький, Зина водила его в женскую уборную, там все же почище...
До сих пор не изобрели у нас будку, чтобы можно было быстро смонтировать на новом месте, когда в ней нужда, и не разводить антисанитарию. Галимзян обтирается снегом в зимние утра и ребят приучил. Каково ребятишкам бегать без закалки куда-то на задворки из тепла в холод! Может, стесняются написать об этом в газетах или напомнить вслух на собрании?.. Позаботиться о первобытных удобствах работников, которые годами живут без канализации, давно пора. Зине приходилось усаживать малыша на горшок при лютом морозе. Хорошо, если ребятенок закален...
– После работы меня ждала дома вторая рабочая смена, – продолжала Зина. – Вагончик выстудило, нужно принести дров, протопить печку. Чтобы напоить горячим чаем Галимзяна, нужно нарубить лед, принести его с речки, растопить, вскипятить... Представь себе картину: ушла в детский сад за Мансуром. Войти же в палатку не можем. Нужно откопать дверь, занесенную снегом, затем откопать в недавно наметенном сугробе окошко.. А тут вода горячая идет. Вот роскошь-то!
Зина скользнула хозяйским взглядом по голым стенам – и гвоздика не видать. Что же, у Варежки только один календарь и висел? Зина тоже не любит завешивать стены. Но две фотографии переезжают с места на место: Галимзян в военной форме, сержант, и Света в балетной пачке, на пуантах.
Фотография Галимзяна, по-провинциальному расцвеченная – даже щеки подрумянил ему фотограф, – висела еще в купе вагончика. Совсем не похож Галимзян на себя сегодняшнего. Ни одной морщинки на лице. Неестественно округлившиеся глаза, по-видимому в ответ на команду фотографа «снимаю!».
Позже им вдвоем пришлось некоторое время ютиться в кладовке при котельной. Там не убережешься от копоти, и фотография тоже потемнела... И в большой палатке-общежитии обитали. Один стол на восьмерых – кто собрался блины печь, кто чертежи расстилает, кто брюки гладит, а кто закусывает.
– Теперь будет куда Светочке на каникулы прилететь!
Старшая дочь Галиуллиных училась в Москве в хореографическом училище и жила в интернате. Кто знает, может, если бы не разлука с дочкой, не решились бы они завести третьего, махонького...
Свету приняли в училище после краевого смотра школьной самодеятельности. Родители и не знали, что на тот смотр прилетела в Красноярск какая-то балерина, в прошлом знаменитая. Вот эта народная балерина и уговорила Галиуллиных отпустить Свету в училище; как она выразилась, не закапывать талант в землю. Зина с Галимзяном согласились, тем белее предстоял новый переезд на север, а Света переносила холод хуже других в семье – может, потому, что жизнь ее была зачата в пустыне Сахаре... Света согласилась на отъезд не моргнув, все в классе ей завидовали. Зина рассказывала: дочка уже так привыкла к частым переездам, что сама укладывала свои куклы, книжки, вязала в узел свое бельишко.
– Гены, – усмехнулась Варежка; она уже собрала скудную кухонную утварь.
– Сколько у Светы было осложнений в школьной жизни! Перешла в пятый класс, а уже сменила три школы: чересчур непоседливые родители. И башкирский язык начинала учить. И по-узбекски читала-писала. Подружки все временные. Может, в интернате завелись постоянные?.. Света в шестом классе, а Мансур скоро в школу пойдет. Портфель уже купили, перед сном под подушку прячет. Тринадцать лет нашему свадебному путешествию. И ни одной размолвки, ни одного упрека. Мы с Галимзяном еще молодожены!
– Желаю тебе, Зина, прожить в этой комнате подольше, – а главное – счастливее меня... – Варежка устало опустилась на стул, задумалась. – После развода Валька и трезвый, и для храбрости под градусом приходил с повинной, но я всякий раз отказывалась...
Тут Варежка запнулась и, какой ни была откровенной перед Зиной, утаила от нее еще одну занозу, которая колола самолюбие, может самую болезненную занозу из всех. Когда Валентин ухаживал за ней, она была благодарна ему за то, что он не был торопливо настойчив в своих домогательствах. Варежка расценила это как знак уважения к ней. А потом узнала, что ухаживая за ней, заглядывал к подавальщице итээровской столовой Клаве и не раз оставался у нее ночевать. Варежка узнала об этом от самой Клавы, та призналась после ссоры Варежки с мужем, ссоры, приведшей к разрыву.
– Да, всякий раз отказывалась от его повинной, – продолжала Варежка. – Перед разводом затеяла большую стирку и заявила: «Все рубахи, кальсоны тебе перестирала, а душу твою отмыть не удалось. Ты, парень, не отчаивайся, может, другая прачка окажется более терпеливой»... Между прочим, мне, Зина, полагалось бы пол вымыть на прощанье...
И Варежка затянула частушку: «Попрощался мил со мною, я слезами полы мою...»
Она резко отвернулась, чтобы Зина не увидела слез.
Что с ней?
Сожаление о необдуманном и поспешном решении уступить комнату?
Или разлука с воспоминаниями, связанными с этой комнатой?