355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Воеводин » Эта сильная слабая женщина » Текст книги (страница 3)
Эта сильная слабая женщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:21

Текст книги "Эта сильная слабая женщина"


Автор книги: Евгений Воеводин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)

3

Конечно, он не знал, иначе не напомнил бы об этом. Но заснуть Любовь Ивановна уже не могла и напрасно старалась закрыть глаза, заставить себя не думать, не вспоминать…

Но у памяти нет ни отпусков, ни выходных. Все было действительно так, как сказал Маскатов. Кирюшке было уже два года – он родился в пятьдесят первом, когда Любовь Ивановна училась на третьем курсе. И два года, до самого окончания института, она не разговаривала с его отцом. Это была не просто ссора. Курсант Якушев, узнав, что должен быть ребенок, испугался, начал уговаривать ее пойти куда следует в таких случаях. Ребята в училище рассказывали о своих подобных историях, и все у них прекрасно обходилось. Нет, он вовсе не собирался ее бросить, хотя они не были женаты, он только считал, что рано иметь ребенка. После училища в Москве его не оставят, конечно, а мотаться с ребенком бог весть где и жить неизвестно как, да еще на его негустой лейтенантский оклад, – удовольствие маленькое. Люба сказала ему: «А ты хотел только больших удовольствий? Вот и получил, а остальное дело не твое, и ребенка я оставлю». Он спорил, доказывал, что ей не вытянуть институт, и Люба не выдержала: «Господи, как ты всего боишься! Да тебе-то что? Я же ничего не хочу, ничего не требую и выращу ребенка сама, если уж тебе так страшно».

Они разругались. Люба не могла простить Якушеву этого разговора, да и девчонки советовали наперебой: забудь ты о нем. Подумаешь, какая находка! Ребенок ему помешает, видите ли? Ничего, воспитаем ребеночка общими усилиями, и институт кончишь нормально. И папашу подыщем – вон Генка Лопатников по тебе два года сохнет, и ты ему хоть целый детский сад притащи, он все равно на тебе женится и счастлив будет.

С Якушевым она не виделась. Он не приезжал, не писал, даже не пришел в роддом, когда ее выписывали с Кирюшкой, и Люба решила – все! Теперь все! Стороной она слышала, что у Якушева кто-то есть, какая-то женщина, – тем более непонятным и неожиданным было его появление в институте.

– Люба!

Ее словно бы окатило горячей волной, и надо было собраться, стиснуть себя в комочек и не останавливаясь пройти мимо.

– Люба, погоди! Это же несерьезно, Люба. Мы же с тобой не чужие все-таки.

Его оставили в Москве, и он часто приходил то в институт, то в общежитие на Донской, но Люба избегала встреч. Написала, чтобы перестал ходить, что он не нужен ни ей, ни сыну, – и лгала в каждой строчке: он был нужен и ей, и сыну… Она держалась из последних сил, не желая показаться мягкосердечной перед девчонками, а сердце так и рвалось: конечно, не чужие же они! И не выдержала – увидела Якушева из окна своей комнаты, схватила Кирюшку и вышла как бы погулять. У Якушева на глазах дрожали слезы. Кирюшка глядел на него подозрительно и строго.

– Это твой папа, – сказала она.

– Дядя папа? – спросил Кирюшка. К Якушеву он не шел, плакал, цепляясь за материнскую шею и пряча лицо.

– Видишь? – тихо спросила она Якушева.

– Вижу. Ты сможешь простить меня… за все?

– Тебе это надо?

– Да. Это я уже понял. У меня есть комната, Люба. Поехали? Сразу, сейчас… Все должно быть хорошо. Я… я смогу зализать свою вину.

– Не надо, – попросила она. – Ты же знаешь сам, что я… что не могу без тебя.

Ей было плевать, что скажут девчонки. Она все-таки любила его; два трудных года уже прошли и не вернутся; зачем же их вспоминать? Мало ли что бывает в жизни! Лишь бы теперь все, все было хорошо…

Вещей у нее было всего ничего, она собралась за полчаса. Стараясь не спешить, распихивала вещи, перевязывала книги. Якушев не помогал ей – стоял в дверях, прислонившись к косяку, и глядел только на Кирюшку. Вдруг Кирюшка вперевалочку подошел к нему, протянул вверх ручонки, сказал «на» – это значило: подними меня. Якушев поднял, прижал его к себе и вышел, скорее, выбежал. Люба снова поглядела в окно. Якушев нес ребенка, как слепой, спотыкаясь… Тогда она села на кровать, стискивая пальцы и кусая губы. «Два года! Смогу ли я забыть их, простить и никогда не напоминать ему про эти два года?..»

Тогда, когда Ангелина спросила ее, хорошо ли она жила с мужем, Любовь Ивановна коротко ответила: «Хорошо». Ей не хотелось рассказывать о своей жизни подробнее.

Была ли она счастлива? А можно ли вообще определить меру своего счастья? У нее был муж, очень занятый службой, а потом и учебой (в академии он учился заочно), и они мало бывали вместе, даже в выходные дни. Было уже двое сыновей и те самые переезды с места на место, кочевая жизнь, все тяготы которой ложились прежде всего на нее: контейнеры, ремонты, дрова, и ко всему – адовая среднеазиатская жарища или бесконечные полярные ночи. Работа находилась везде; ей довелось поработать и на нефтеперегонном заводе, и в термичке, где не всякий мужик выдерживал, и лишь раз в год был благословенный месяц, когда они, все четверо, уезжали на Псковщину к родне Якушева. Лес, грибы, озеро, вечерняя рыбалка, уха, сваренная на костре, – бездумный, незаметный месяц, когда она будто впервые видела и узнавала человека, который был рядом с ней. Якушев был спокоен, деловит, суховат со всеми – и с ней, и с детьми, и с родней. Она считала, что это у него от многолетней, накопившейся усталости. И когда в редкий свободный вечер собирались офицеры – расписать «пульку», – она охотно готовила беляши и не обижалась, как другие жены, что он не с ней и не с ребятами, а садится за картишки. Он действительно очень уставал. Но зато если кто-нибудь шутил: «Скатерть и жена – злейшие враги преферанса», он отвечал: «Кроме Любы», – и поэтому в их дом шли охотней, чем в другие.

Иной раз о нашем счастье больше знают соседи, чем мы сами. Часто – будь то в Средней Азии, на Украине или в Заполярье – соседи говорили Любови Ивановне: «Ты-то вон какая счастливая! Муж не пьет, дети здоровенькие, сама красивая, и достаток в доме, – чего ж еще бабе надо?»

А ей надо было одно – чтобы он был ласков! Не при гостях, не на людях, а тогда, когда они оставались вдвоем. Как-то в порыве неожиданной нежности она с размаха села Якушеву на колени, прижалась к нему, обхватила мужа за шею, и вдруг он, похлопав ее по плечу, сказал: «У тебя там, кажется, еще посуда не вымыта?» Впрочем, что ж? Во всех служебных «объективках», которые начальство представляло на Якушева, неизменно присутствовало – «хороший семьянин».

Потом она подумает: у нас просто не было времени на обиды, ссоры, на те бесконечные выяснения отношений, которые изматывали многих ее знакомых. Но об этом она подумает много позже, забыв, что обиды все-таки были, и первой среди них была сухость Якушева. Просто Любовь Ивановна боялась и не хотела вспоминать и мелочи, и куда более серьезные события, которые больно трогали ее.

…Вспышка из-за книги, которую она дала почитать соседям, а Якушев не выносил, если книги уходили из дома… Ее день рождения, о котором он забыл и даже не поздравил, а потом равнодушно сказал: «Надо было напомнить, у меня все-таки голова, а не кибер…» Эта тетрадка, в которую он заносил все расходы и требовал, чтобы Люба делала то же самое, потому что иначе им не свести концы с концами. И боже упаси, если она покупала что-то незапланированное или без согласия Якушева! Он мог бросить ей: «Между прочим, я деньги не ворую и не печатаю», а потом не разговаривать неделю. Просто не замечать…

Это были мелочи, но они все-таки накапливались и накапливались, и как бы Люба ни пыталась избавляться от них, к старым мелочам прибавлялись новые, и только ее незлопамятный характер да еще вечная занятость не доводили до крупной ссоры, когда уже нет сил сдерживаться и хочется высказать все, а там будь что будет.

Все это и сейчас Любовь Ивановна старалась упрятать куда-то подальше, в самые глубокие уголки памяти. Было, не было – какая теперь разница! Бессонной ночью, в гостиничном номере, в чужом городе, нечаянно растревоженная чужим человеком, она вспоминала другое – то, что год за годом неотвязно преследовало ее, сотрясало ее болью. Только работа спасала ее от этой памяти и этой боли, о которой во всем мире не знал никто, даже Ангелина…

…Конференция по проблемам металловедения должна была проходить в Ленинграде, и Любовь Ивановна напросилась на нее сама, хотя завод и не собирался посылать туда своего представителя. Просто она ни разу не была в Ленинграде. Как-нибудь ее мужики перебьются неделю. За Володькой присмотрит Кирилл, соседка поможет с готовкой, ну, а убрать в квартире – занятие нехитрое.

Вот так, на целую неделю, она оставляла семью впервые, и ребята уныло ходили за ней, Володька совсем расхныкался и заявил, что в рот ничего не возьмет до ее возвращения, ни крошки, и вообще может умереть от голода. Был недоволен этой поездкой и Якушев, но сумел скрыть недовольство. Хочешь поехать – поезжай, конечно, проветрись, но зачем тебе это надо? Тем более сейчас… Она удивилась: почему «тем более»?

– У меня неприятности, – хмурясь, ответил Якушев.

– Господи, – сказала она, – какие еще неприятности?

– Всякие.

Он никогда не пускал жену в свои дела; в конце концов он человек военный, и ей вовсе незачем знать о его службе. В тот раз он тоже ничего не сказал. Неприятности – и все. Но ей очень хотелось в Ленинград, и Якушев сам заказал билет на самолет, и сам отвез ее на аэродром.

Все, что было внизу, сверху казалось серо-белым: белый снег и серые скалы. В Ленинграде же на Марсовом поле вовсю цвели тюльпаны, Летний сад стоял, подернутый зеленой дымкой, трава на лугу позади Русского музея казалась неправдоподобно яркой. Она представляла себе Ленинград вовсе не таким. В книгах Достоевского виделся всегда сумрачный город. Красота дворцов и памятников, о которых можно было судить по цветным открыткам, прежде казалась ей строгой, пожалуй, и чуть надменной и холодной. Люба увидела другой город: он был праздничным даже в этот обычный, будний день. Слишком велико было нетерпение – оставив вещи в гостинице, она бросилась в город, как заждавшийся отпускник в теплое море. Она ни у кого не спрашивала дорогу, просто шла и шла, с изумлением открывая то, что уже видела когда-то на снимках или в фильмах, но все виденное чудесным образом оказывалось другим: другой Летний сад, другая Петропавловка, другой Зимний, другое Адмиралтейство… И Нева была другой – не серая, с разлохмаченными тучами, готовыми лечь на воду, а синяя и оттого еще более просторная, с крикливыми белыми чайками и сверкающими ладожскими льдинами.

Ее словно подхватило ветром и несло, несло через этот необыкновенный город, через мосты, проспекты, тихие улочки и шумные, залитые солнцем площади, и она не чувствовала усталости, только незнакомую, не отпускающую ее ликующую радость.

Она все-таки заблудилась, наконец. Спросила, как добраться до Невского, и сразу несколько человек начали объяснять ей наперебой. Люба слушала и улыбалась: ей рассказывали, что  в о т  т а к  могут показать дорогу только ленинградцы.

Конференция должна была проходить в Доме научно-технической пропаганды, и она зашла туда – зарегистрироваться. К столу девушки-секретарши уже стояло несколько человек, кто-то встал за ней… Когда подошла ее очередь, она протянула документы и назвала себя:

– Якушева, Любовь Ивановна.

– Люба? – тихо и недоверчиво спросили сзади. Она обернулась. – Люба! Ты?

Сначала она увидела  п о т р я с е н н о е  лицо, широко открытые растерянные глаза за стеклами очков и лишь потом узнала Генку Лопатникова. Это было так неожиданно и счастливо, что показалось чудом. Огромный незнакомый город – и вдруг Генка, славный Генка, который был по уши влюблен в нее чуть ли не со вступительных экзаменов в институт. Сколько же прошло лет, как они не виделись? Наверно, тысяча.

Потом они шли, перебивая друг друга вопросами.

– Ты откуда приехал?

– Ниоткуда. Я же здесь, на Металлическом.

– Я забыла… А я…

– Я знаю, где ты сейчас. – Он назвал город, откуда Люба прилетела сегодня.

– Каким образом?

– Мир тесен, Любонька. Как дети?

«Он всегда называл меня так – «Любонька», – подумала она. – И знает, что у меня  д е т и».

– Хорошо. А ты женат?

– Да, – нехотя ответил он. – Кирюшка, наверно, совсем большой?

– Огромный. Сядем где-нибудь, у меня ноги гудят. С самого утра хожу по Ленинграду и уже еле живая. А у тебя кто?

– В каком смысле? А, дети?.. Никого.

Он не смотрел на нее, то и дело поправляя очки.

– Встречаешь кого-нибудь из наших?

– Нет, – сказала она.

– Ты… довольна жизнью, Люба? – вдруг очень тихо спросил Генка.

– Конечно, – сказала она. – Почему ты спрашиваешь об этом?

– Так, – ответил Генка и тут же перевел разговор: – Ты где остановилась? Может, зайдем куда-нибудь, пообедаем?

Она поднялась со скамейки.

– Пойдем! С утра ничего не ела. Вернее, с ночи – сегодня пришлось встать в три часа. Как все-таки странно, верно? Еще сегодня крутом был снег, и ветер дул – м о р д а в и н д, как его называют там, на Севере, а здесь тюльпаны, весна, солнце, зелень… И еще ты – очкарик Генка! Сказал бы кто-нибудь, что встретимся, – засмеялась бы и не поверила.

– Ну, – по-прежнему глядя в сторону, сказал Генка, – в жизни и не такое случается, Любонька.

Она пропустила это мимо ушей.

– Кем ты работаешь? А фотография жены с собой есть?

Он покачал головой: фотографии у него нет, а работает в отделе главного металлурга. Люба не замечала, что Генка так и не справился со своей растерянностью и вдруг вообще замолчал и что теперь говорила только она. Люба рассказывала о Якушеве, о детях (Кирюшка, когда они жили в Средней Азии, подобрал ишака и ездил на нем в школу и из школы, пока не нашелся хозяин), и о своей работе, и о дураке главном инженере, о том, что у них в магазинах сейчас нет лука, придется везти отсюда, и о том, что Володька терпеть не может читать, зато с ума сходит по автомобилям, и снова о Якушеве….

Радостно-ликующее состояние, которое владело его с утра, не проходило. Все-таки она спохватилась: что же это я, болтливая бабенция, все говорю, а ты молчишь! Генка улыбнулся; улыбка у него была прежняя, смущенная и робкая, будто он стеснялся улыбаться.

– Просто мне не о чем говорить, наверно, – сказал он. – После института сразу сюда, вот и все. А ты чуть ли не всю страну объехала.

– Слушай, – перебила она Генку. – А сегодня будут мосты разводить? Я хочу посмотреть. Пойдем? Хотя…

Она чуть не брякнула: «Хотя ты ведь женатый, и как к этому отнесется твоя жена». Но Генка кивнул: конечно, посмотрим. Правда, белые ночи наступят недели через три, но ничего, и так внушительное зрелище. Лед еще идет, но навигация уже началась…

– Только позвони домой, чтоб не ждали, – посоветовала она.

– Зачем? – глядя в сторону, сказал Генка. – Какое это имеет значение?

Люба поняла. Больше не надо говорить на эту тему.

Из гостиничного ресторана они поднялись в ее номер, и Генка снова молчал, а она не замечала, что с ним творилось неладное. То ли он хотел спросить о чем-то, то ли что-то сказать, но не решался, и это мучило его.

Люба начала вынимать из чемодана вещи, разложила на столе свои «мазилки», повесила в шкаф платья. Ей было легко, даже привычно. Будто и не прошло столько лет, и сейчас в ее комнатенку общежития на Донском «просто так» заглянул Генка. «Просто так» бывало каждый день пока она не сорвалась и не уехала к Якушеву. Генка приносил Кириллу игрушки или конфеты, и она рычала на Генку: «Ты что, наследство получил или кошелек нашел?» По ее подсчетам, на эти игрушки и конфеты он должен был грохать всю свою стипендию. Потом девчонки рассказали, что он устроился на хлебозавод, грузчиком, и по ночам развозит по городу хлеб.

Она вспомнила об этом, и Генка отвернулся к окну.

– Ты был здорово влюблен в меня, да? И даже боялся поцеловать – помнишь? Мы играли в «бутылочку», бутылка повернулась на тебя, я встала поцеловать тебя, а ты покраснел и снял очки.

– Не надо, Любонька, – тихо попросил Генка. – Я все помню. И я не был в тебя влюблен, понимаешь? Я тебя очень любил и сейчас тоже… Вот, встретил и думаю: уедешь, и все для меня кончится… Наверно, лучше было бы обойтись без этого чуда. Легче, во всяком случае…

Генка говорил спокойно, но можно было догадаться, какой ценой дается ему это спокойствие.

А ее словно обожгло.

– Генка, ты что?

Она подошла к сидящему Генке, обняла его голову, прижала к себе. Он не шевельнулся. Нагнувшись, Люба поцеловала его в седеющие волосы и только тогда подумала: ему под сорок, как же так? Разве может так быть?

– Не надо, Геночка, – шепнула она. – Не мучь ты себя. Ну, глупенький мой, хороший мой, не надо…

– Не могу, – глухо отозвался он.

Потом Люба будет долго думать, что же это было? Наваждение, или многолетняя тоска по ласке, по уже забытому восторгу, или неосознанная месть за те многолетние и привычные обиды на мужа, которые вдруг всколыхнулись в ней, или просто бабья жалость, или что-то еще, чего она никак не могла выразить словами? Она видела сумасшедшие от счастья Генкины глаза; утром они были потухшими…

– Уходи от него, – сказал Генка. – Забирай ребят и переезжай ко мне. Я сделаю все, чтобы ты была немного счастливой. Ты меня слышишь? Твой Якушев – холодный и равнодушный человек, и ты живешь с ним по привычке. Почему ты не хочешь счастья?

– Да что ты знаешь обо мне и моем муже?

– Много. Я ж тебе говорил, что мир тесен. У меня работает техник, который служил в его части… А я… Не знаю, как буду жить теперь, без тебя.

– Поздно, – сказала Люба. – Поздно, Геночка. И ты женат, и я от него не уйду…

Возвращение домой было тяжелым. Надо было играть, а она не умела играть и все время мучительно думала, что Якушев о чем-то догадывается.

Перед отъездом она попросила Генку не писать ей, не звонить – забыть! Ее мучило и то, что произошло, и то, что теперь она жила с постоянным чувством своей вины перед Якушевым и детьми, и казалось, что их в семье уже не четверо, как прежде, а пятеро: пятой стала ложь. Ее ложь!..

Прошел год, прежде чем она стала немного успокаиваться. Все кончилось в тот день, когда прямо в цехе к ней подошел капитан Гусев, сослуживец Якушева, и, осторожно взяв под руку, сказал:

– Я за вами, Любовь Ивановна. Подполковнику плохо…

Они не успели…

Она кричала, билась, ее держали какие-то незнакомые люди, а ее трясло, все ее существо разрывалось от ужаса, от сознания непоправимости, оттого что она виновата и все его, Якушева, вины – ничто перед ее виной… Что было потом, она помнила плохо, как через какую-то дымку, через сон. Дети не отходили от нее, но она не могла даже приласкать их. Когда сухо треснули выстрелы, она потеряла сознание…

…Вот что вспомнилось ей той бессонной ночью, в чужом городе, с прежней, острой до боли тоской и мучительным сознанием своей неискупленной вины перед человеком, которого уже давно не было. И все эти годы даже сама мысль о том, что Генка может разыскать ее, была невыносимой. Но он, наверно, так ничего и не узнал о смерти Якушева.

4

Телеграмму Ангелине Любовь Ивановна не дала, о своем возвращении не сообщила. Конечно, Ангелина затеяла бы уборку, потом наготовила бы всякой всячины и поехала в город на аэродром – встречать, а это вовсе ни к чему. Но все-таки, войдя в свою квартиру, Любовь Ивановна увидела, что в доме чисто и цветы политы.

Это ее не удивило – удивило другое: в лаборатории тоже было чисто, все вымыто, будто ее ожидали здесь именно сегодня и учинили генеральную уборку к ее приезду.

В институт, в лабораторию, она пришла рано, еще не было восьми. Остальные начнут появляться между восемью и половиной девятого, и разговоры о трудовой дисциплине бесполезны. Зоя Чижегова потянется всем своим роскошным телом, поглядит на себя в отполированный шкаф, поправит волосы и скажет: «Ничего, Любовь Ивановна. Наука от этого не остановится, верно?»

Любовь Ивановна прошла по лаборатории, будто стремясь увидеть то, что здесь изменилось за неделю, пока ее не было, но ничего не изменилось. Так же стояли у широкого окна два «Роквелла», на столах под стеклами лежали знакомые фотографии – поющий Магомаев (Зоя была от него без ума), очень легкомысленно одетая дамочка, вырезанная из какого-то иностранного журнала, – на столе Ухарского. Впрочем, тут же, над его столом, висела большая фотография Эйнштейна, и Любовь Ивановна улыбнулась: как-то Туфлин, кивнув на эту фотографию, спросил Ухарского: «Что, Феликс, привыкаете?» Другая лаборантка, Надя Половинкина, раскладывала на своем столе дочкины рисунки. И вот ее стол. Под стеклом – «Диаграмма состояния железо-углерод», график температуры нагревов при термообработке и еще визитная карточка Плассена, которую он дал при той встрече. Ее стол стоит отдельно, в углу, так, чтобы она могла видеть всю лабораторию. Этой зимой кто-то закрыл пространство между двумя тумбами большим листом ватмана. На листе, в натуральную величину, были нарисованы ее ноги в туфлях на высоком каблуке. Одна нога переплетала другую – так Любовь Ивановна обычно сидела. Она не смогла узнать, кто же нарисовал ее ноги и кто прилепил рисунок к столу.

Один угол комнаты занимал огромный «Неофот-2», накрытый чехлом. Кроме самой Любови Ивановны, им пользовались редко, и то лишь с ее разрешения – слишком дорогая штука. Обычно все работали на «МИМе», и Ухарский шутил, что к «Неофоту» Любовь Ивановна допустит только его внуков, и то, когда они станут кандидатами.

Нет, ничего не изменилось. Только было непривычно чисто и тихо – не звонил телефон, не напевала Зоя, не гудел за стеной шлифовальный «Метасинекс».

Скорее всего, Туфлина в институте нет, уехал в заграничную командировку, и докладывать о поездке некому. Второй зам ее не вызовет – у них строго разграниченные «сферы влияния».

Любовь Ивановна удивилась, когда услышала скрип первой двери. Потом кто-то раздевался в «предбаннике», там шуршал плащ, и, наконец, появился Ухарский.

– Господи, Феликс, что это с вами? Будильник подсел, или уже старческая бессонница?

– У вас удивительно милая манера здороваться, – поморщился Ухарский. Лицо у него было серое, осунувшееся, и Любовь Ивановна спросила уже тревожно:

– Вы нездоровы? Тогда зачем пришли? Идите домой, и…

– Не надо, Любовь Ивановна. Я совершенно здоров и пришел к восьми, как положено.

Хорошее начало, – усмехнулась она про себя. Что-то здесь произошло, пока она ездила. Феликс всегда был очень сдержан, мог при случае легко, без ехидства пошутить и в любом разговоре с Любовью Ивановной сохранял ту дистанцию, которая определялась и положением, и разницей в годах, да и самим воспитанием Ухарского: о нем говорили – «мальчик из хорошего дома». Но вот что-то произошло, и мальчик сорвался.

– Может, расскажете, что у вас нового? – спросила она.

– У меня? – пожал плечами Ухарский. – Ничего.

– А вы успели подготовить график?

Он молча вынул из «дипломата» несколько листков. Это был черновик – неряшливый, с помарками, расползающимися буквами и цифрами. Линии проведены косо, от руки, будто трудно было даже для черновика взять линейку, и Любовь Ивановна, быстро просмотрев его, сказала как можно мягче:

– Это несерьезно, Феликс. Я же просила вас подумать как следует.

– Я вложил сюда максимум своих мыслительных возможностей. И все в самом строгом соответствии с указаниями Игоря Борисовича. Я даже был у него три дня назад.

Любовь Ивановна села напротив Ухарского. Не случайно же он сказал об этом! Только бы никто сейчас не вошел, не помешал им разговаривать…

– И о чем же шла беседа, если не секрет?

Опять это пожатие плечами… Она никогда не видела, чтобы Феликс держался так.

– Я не хочу темнить, Любовь Ивановна, – сказал Ухарский. – Эта работа похожа на лотерейный билетик: лежит себе, а никто не знает – выиграешь ли хоть рублевку. Я попросил Игоря Борисовича освободить меня от нее. Не мой профиль, и вообще…

Он не договорил, по все было ясно и так: я молод и не хочу тратить свое время на эту работу, свалившуюся невесть откуда. Диссертацию на ней не сделаешь, а век ходить в «костылях», как вы, не собираюсь… Так она поняла эту недоговоренность. «Костыли» же была недобрая шутка Долгова; как-то он назвал всех, кто был без степени, костылями науки, и шутка прижилась.

Теперь все стало ясно – и этот раздраженный тон Ухарского, и эта отписка вместо графика, и то, что он осунулся, – видимо, Туфлин ответил ему не очень-то ласково, но она должна была знать, что ответил Туфлин.

– А что мог ответить добрейший Игорь Борисович? – усмехнулся Ухарский. – Погладил меня по плечику, улыбнулся как любимому пуделю, посулил светлое будущее, вздохнул: «Мне бы ваши годы!» – потом позвонил заиньке и заспешил в Бельгию.

Любовь Ивановна рассмеялась, хотя понимала, что Феликсу сейчас не до смеха, но все-таки не смогла сдержаться. Да если б Туфлин накричал на него, если б одернул, ей же ей, Феликс чувствовал бы себя куда лучше. А тот его – по плечику, словно капризного мальчишку…

– Я рад, что вам так весело, – сказал Ухарский. – Может, вы чем-нибудь развеселите и меня?

Любовь Ивановна встала и пошла в дальний угол, где на столике стояли электроплитка и колба с водой. Сейчас она поставит воду и сделает чай. Она знала, что Ухарский любит крепкий чай. Потом они пойдут искать какую-нибудь свободную комнату, чтоб никто не мешал, и сядут работать. Пока что Ухарский числился в этой лаборатории. Все, что он там написал между своими душевными переживаниями, – ерунда. Почему у него максимум нагрева тридцать градусов в секунду? Потому что их установка не может дать больше? А если понадобится нагревать и быстрей, и дважды, и трижды? И в других режимах прокатывать? И почему у него предусмотрено только водяное охлаждение – придется закаливать и в жидком азоте. Просто не дал себе труда подумать. Они сядут за график, и на один только график уйдет прорва времени. И пусть он сколько угодно считает меня «костылем», но я буду поить его чаем и заставлять работать, потому что я видела  т е  с а м ы е  фотографии, а он не видел. Рассказывать о том, что случилось, бесполезно: он усмехнется и скажет: «Пока наука подвигается вперед, пусть гонят трубы с утолщением» – или что-нибудь в этом духе. Все они мастера отвечать, а я должна заставить его работать. Одной мне не справиться. Должен же он понять хотя бы это…

– Пожалуй, я все-таки воспользуюсь вашим предложением, Любовь Ивановна, – сказал, поднимаясь, Ухарский. – Что-то не по себе. Вы не против?

Любовь Ивановна обернулась и поглядела на Ухарского. Знает, что против. Знает, что обычно отпускаю всех просто так. И великолепно понимает, чего я от него хочу.

Когда он ушел, Любовь Ивановна позвонила Ангелине. Конечно, ей сразу же досталось: не дала телеграмму, ни разу не позвонила, а она уже начала волноваться. Отругавшись, Ангелина спросила уже спокойно: «Когда увидимся-то?» – и Любовь Ивановна сказала, что зайдет после работы.

– Приходи к Жигунову, – сказала Антонина. – Я к нему перебралась, пока пол сохнет. П о л а ч и л а – дышать нечем, такой лак попался.

Любовь Ивановна подумала: Ангелину не переделать, она упорно говорила «полачить», «ло́жить», – так здесь говорили многие.

После работы, идя к Жигунову, Любовь Ивановна свернула на почту. Надо было выяснить, почему за эти дни ей не приносили «Литературку» и «Известия», а только одну областную газету.

– Опять жалуются! – всплеснула руками заведующая. – Ну, я ей покажу! Вы не волнуйтесь, мы разберемся.

– А я и не волнуюсь.

…Прежде чем целовать ее, Ангелина обругала Любовь Ивановну еще раз, но теперь уже для порядка или, скорее, для Жигунова. В однокомнатной квартире Жигунова было тесно от Ангелины: большая, грузная, она занимала здесь слишком много места, и рядом с ней Жигунов казался неожиданно щупленьким и словно впервые попавшим в эту квартиру. Он сидел у окна, старательно отворачиваясь, курил в форточку, а пепельницу держал в руке, боясь обронить пепел и получить нагоняй от хозяйки. Любовь Ивановна улыбнулась: когда Ангелина приходила к ней, она тоже испытывала ощущение, будто появилась настоящая хозяйка, а она, Любовь Ивановна, здесь вроде временной жилички.

Ангелину не интересовало, как она съездила – с пользой или без пользы. Ее интересовало, где она там жила, да не было ли холодно, да как питалась? Наверно, наскоро по столовкам, потому что вон как осунулась за эти дни.

– У тебя аж кожа на шее отвисать стала, будешь на массаж ходить, ясно? Ну, вы тут посидите тихонько, пока я пельмени сварганю.

И все это – и ее ворчанье для порядка, и пельмени, затеянные, конечно же, ради нее, – было знакомо Любови Ивановне и всегда ее трогало.

Когда Ангелина вышла, Жигунов мягко сказал:

– Вы не расстраивайтесь, Любонька. Что поделаешь, ежели у вас такая специальность. Это у нас, у рабочих, просто – что сделал, то и увидел.

Она не поняла, о чем говорил Жигунов. Почему она должна расстраиваться? Тот отвернулся, как бы к форточке, чтобы не напустить дым в комнату.

– Да так, – пояснил Жигунов. – Слух пошел, будто вас на пустое дело поставили.

Вот как! – подумала Любовь Ивановна. Слух! Значит, в институте об этом уже говорят вовсю, если даже дошло до экспериментально-технического корпуса.

– Я в этом не очень понимаю, конечно, – продолжал Жигунов, – и на парткоме молчу, когда разбирают научные вопросы, но вы-то знаете, что у нас просто так слухи не ходят. Может, вам помочь надо, а?

И снова она почувствовала доброту, которой ее окружали эти люди. И конечно, когда она уехала в командировку, Ангелина и Жигунов говорили о ней, и наверняка Ангелина обрушилась на Жигунова: «Рыба ты, а не член парткома! Тебя зачем туда выбирают? Для галочки, чтоб рабочий человек числился? Не поможешь Любе – можешь ко мне не ходить». Вот так она представляла их возможный разговор.

– Чем же помочь, Сергей Павлович? – спросила она. – А слухи пусть ходят. На чужой роток не накинешь платок. Наверное, мой Ухарский постарался?

Жигунов не ответил, и она поняла: Ухарский!

Нет, объяснила она Жигунову, и работа у нее сейчас как работа, только ничего не известно – ни того, что получится, ни того, сколько она протянется. Кто знает, к тому же, сколько времени вообще уйдет впустую.

Институтская высокочастотная установка на пятнадцать градусов в секунду, – ей же надо будет испытывать стали в других режимах. Вот и придется бегать по кабинетам с заявкой на новую установку, пробивать ее в Москве, – все самой, разумеется, потому что Ухарский крутит и работать не хочет. Жигунов удивленно поглядел на нее. Ему было непонятно, как это человек может не хотеть работать. «А насчет установки, – по-прежнему мягко улыбаясь, сказал Жигунов, – может, придумать что-нибудь самим?»Любовь Ивановна покачала головой. Установка – не пельменина, ее из теста не слепишь… И вдруг увидела, что у Жигунова как-то совсем по-мальчишески блестят глаза. Он протянул руку, снял с полочки клеенчатую тетрадь, вынул из глиняного стаканчика шариковую ручку. Господи, мальчишка, да и только!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю