355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Воеводин » Эта сильная слабая женщина » Текст книги (страница 18)
Эта сильная слабая женщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:21

Текст книги "Эта сильная слабая женщина"


Автор книги: Евгений Воеводин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)

– А обо мне? – спросила Нина. – Обо мне что говорят?

Кобысову почудилось, что Нина спросила это с тревогой. Он поглядел на нее, и Нина ответила долгим, испытующим взглядом. Кобысов отвел глаза.

– Ничего, – солгал он.

О Нине говорили. Говорили, что путается с Ростькой и уже надоела ему до чертиков. Есть девчонки как девчонки, без всяких там претензий, а эта влюбилась по самую маковку и прохода Ростьке не дает, а он готов от нее в тайгу бежать, к медведям. Рубашки ему стирает! «Ты чего хмурый – не захворал ли?» Как же, такой захворает! Пол-литра ему охота, вот и вся болезнь…

Но Кобысов солгал и знал, что Нина не поверила ему.

– Наплевать, – сказала Нина, вставая. – Показывай, как ловить хариусов.

3

Зимой Нину перевели мыть посуду на котлопункт. Ей нельзя было больше работать в тайге, на дороге.

Когда об этом рассказали Ростьке, он только скривил губы.

– Про папу только мама знает. Сам видел, как она с Ромкой на речку таскалась, рыбку ловить.

И тут уж шуток было не обобраться: ай да Ромка, ай да хват-парень! Вот тебе и тихоня, подкатился все-таки к девчонке! Но это были шутки. Никто не сомневался в том, что отец будущего ребенка все-таки не Кобысов, а Ростька.

…Кобысова разбудили апрельским утром, затемно. У вагончика, кутаясь в платок, стояла какая-то женщина. Спросонья и в темноте Роман не сразу узнал фельдшерицу.

– Давай скорее, – сказала она. – Нину надо в поселок везти. Уже.

Это было такое страшное «уже», что Кобысов не вернулся в вагончик, чтобы надеть свитер, а побежал к навесу, в чем был, – хорошо, что успел накинуть ватную стеганку поверх майки.

В темноте он подогнал свою «уазку» к вагончику, где жила Нина, и, приоткрыв дверцу, смотрел, как тяжело, как осторожно она спускается по скользким, обледеневшим ступенькам на землю. Подружки помогали ей. Он не вышел из кабины. Не обернулся и тогда, когда фельдшерица устраивала Нину сзади него, в крытом кузове. Он боялся встретиться с Ниной глазами.

– Осторожней только, – попросила фельдшерица.

– Не по асфальту поедем, – сказал Кобысов. – Не учи.

Он знал эту дорогу наизусть, как знают много раз читанную книгу. Он мог ехать, не включая дальний свет. Хорошо, что за ночь дорога подмерзла. Он будто на ощупь чувствовал каждую рытвину, будто не под колесами была дорога, а под его собственными ногами.

Он не думал ни о чем, он весь был там, на дороге, и словно обгонял свою машину, чтобы не пропустить самую что ни на есть паршивую выбоину. Потом дорога начала ползти вверх – они добрались до перевала, до Малого Верблюда, и первый раз за всю дорогу Кобысову пришла в голову четкая мысль: надо прижаться к скале, иначе черт его знает, вдруг соскользнет колесо и машину занесет к пропасти.

Пропасть была справа. На повороте луч фар вдруг свернул с дороги, ушел в пустоту, в темень, и потерялся где-то в кромешной мгле. Кобысов вздрогнул. Он, может быть, тысячу раз проезжал здесь ночью, и ему никогда не было страшно, а сейчас он испугался. На повороте задние колеса повело, и он отчаянно крутанул баранку, дал газ, и только тогда, когда свет снова лег на дорогу, тихо выругался – это его сразу успокоило.

– Что там? – спросила фельдшерица. – Далеко еще?

Он не ответил.

Сразу за Малым Верблюдом пошла сырая низина, и дорога прижалась к реке, той самой, где он когда-то ловил с Ниной хариусов. Здесь путь был укатанным, и Кобысов начал прибавлять газ. Он снова не думал ни о чем, ему просто не хотелось думать.

Вдруг фельдшерица сказала:

– Останови.

Это было так неожиданно, что до него не сразу дошло, чего она хочет.

– Да останови же! – крикнула она.

Роман остановил машину. Сразу стало тихо, только справа, размывая прилипшие к берегам льдины, шумела река.

– Уходи! – снова крикнула фельдшерица. – Ты что, глухой?

Кобысов услышал и шум реки, и стон за спиной, и резкий голос фельдшерицы. Открыв дверь, он спрыгнул на замерзшую дорогу. В машина зажегся свет.

Тогда он пошел прочь, прямо по снегу, чтобы ничего не видеть и не слышать – ни этого света, ни стона. Он проваливался в снег, с трудом выдирал ноги и шел дальше, телом раздвигая голый лозняк. Прутья смыкались за ним, как двери. Наконец он остановился и почувствовал, что его бьет озноб. Он поднял руку и тронул волосы – шапки не было. То ли он забыл ее дома, то ли в машине, то ли ее сбило, пока он пробирался через эти кусты.

Ему казалось, что он остался один посреди огромного мира, уходящего вверх, в темноту, к редким и дрожащим, как капли, звездам. Это чувство не было ни печальным, ни пугающим. Наоборот, оно было наполнено острым, напряженным ожиданием чего-то такого, с чем еще ему, Роману Кобысову, никогда не приходилось встречаться.

И он дождался наконец. Фельдшерица что было сил жала на сигнал. Машина гудела победно и призывно. Кобысов шел обратно и улыбался желтым квадратикам света в окнах «уазки».

Фельдшерица ждала его на дороге.

– Скорее, – сказала она.

– Что? – спросил Кобысов.

– Да боже мой! – нетерпеливо крикнула она. – Рукав! Отпарывай рукав!

Ватник у Кобысова был старый, но прочный. Не так-то просто было отодрать рукав. Кобысову пришлось наступить на ватник. Он не замечал холода. Фельдшерица, схватив отодранный рукав, исчезла в кузове, а Кобысов, снова надев ватник, покрутил голой рукой и расхохотался. Надо же так! Ребеночка в рукав засунуть! Молодец фельдшерица! Ну, догадливая баба!

Полчаса спустя он подогнал машину к поселковой больнице, помог вынести Нину и только потом, когда ее унесли и его рукав тоже унесли, спросил нянечку, кто родился.

– Поглядеть надо, – сказала нянечка. – Погоди, я схожу. Вот только иголки-то у меня с собой нет, придется тебе булавкой рукав приколоть.

Он сидел в теплой прихожей, ждал, пока нянечка ходит за его рукавом, и даже задремал, привалившись к стенке. Нянечка вышла и сказала:

– Сибирячка родилась. Твоя или безотцовая?

– Товарища, – ответил Кобысов.

Он и не заметил, что уже начало светать. Теперь можно было гнать машину, но он ехал медленно. Когда дорога полезла на перевал, уже совсем рассвело. Он поглядел в сторону, туда, где узкая дорога обрывалась и земля, поросшая игрушечными сосенками, виднелась далеко-далеко. Он улыбнулся этому пространству, открывшемуся с перевала, с головокружительной высоты, и подумал, что пора в отпуск – нервишки шалят. Испугался же он нынешней ночью на этом повороте…

Из-за поворота, словно лесное чудище, вышла встречная машина. Двоим здесь никак нельзя было разъехаться. Кобысов подумал, что ему сподручнее отвести свою «уазку» метров на сорок или пятьдесят назад. В это время шофер самосвала высунулся из кабины, и Кобысов увидел Ростьку.

Ростька в своем голубом берете глядел на него, и улыбался, и, помахивая рукой, кричал:

– Давай, Хариус, трави назад! Дорогу рабочему классу!

Ростькин самосвал, медленно двигался вперед. Так бывало всегда. Так было, может быть, тысячу раз за все время, что они месили эту дорогу и встречались вот здесь, на Малом Верблюде. Но Кобысов, выругавшись, переключил скорость, и «уазка» пошла на самосвал, выбивая из-под колес комья смерзшейся за ночь грязи.

Конечно, он не слышал, что кричал ему Ростька. Должно быть, матерился, только и всего. Почти прямо перед собой, через два стекла, Кобысов увидел его перекошенное лицо – скорее, какой-то блин вместо лица с голубым беретиком сверху, – и почувствовал толчок: это его «уазка» уперлась бампером в бампер самосвала.

Блин запрыгал, заметался там, за стеклами, и самосвал медленно пошел назад. Ростька то и дело высовывался из кабины и оглядывался, а Кобысов все наседал на Ростькин самосвал, пока тот не отошел в сторону и перед Кобысовым не открылась дорога.

КОРОЛЕВА САЛАЧЬЕГО ФЛОТА

Первые послевоенные годы были трудными для всех, а для нас, студентов, наверно, особенно трудными, и многие подрабатывали себе на жизнь, потому что стипендии хватало дай бог на одну неделю.

Летом мы укатывали на каникулы кто куда, пользуясь в основном слухами о молочных реках в кисельных берегах. Одни ехали в Карелию, где – рассказывали ребята-политехники – на лесоразработках запросто можно зашибать по три  к у с к а  (то есть тысячи) в месяц. Другие темнили, ходили с загадочными лицами, но все-таки под конец, перед самым отъездом, признавались: едут на полевые работы в Молдавию, где – говорят – встречают чуть не с оркестром и платят по-царски, а что касается сухого винишки, то в нем хоть купайся. Третьи, не доверяя слухам, шли на ленинградские заводы или в порт, в Дровяную гавань, четвертые, в основном наши девушки, нанимались в больницы санитарками.

Я принадлежал к «слухачам». У меня тоже не было денег, и надо было что-то придумывать: лесоразработки, Молдавия, порт или Лендорстрой… Сдав последний экзамен, я отправился на Обводный канал, на толчок, со свертком под мышкой. В свертке был коврик, который я должен был загнать не меньше чем за шестьсот рублей, – так мне сказала мать. Шестьсот – и ни копейки меньше! К стоять насмерть!

Я уныло шел продавать коврик, заранее зная, что никому он не нужен, и что будет противно стоять с этим ковриком, вглядываясь в снующую толпу, ожидая покупателя, и что, если мне предложат четыре сотни, отдам, и ну его к черту, этот коврик, который я помнил с детства.

Но едва я свернул с Лиговки к толчку, меня остановил парень с белесыми бровями и ресницами – самый что ни на есть натуральный альбинос – и, кивнув на сверток, спросил:

– Чего несешь?

– Коврик, – сказал я.

– Покажи.

Я усмехнулся. На парне была до того выцветшая гимнастерка, что и она казалась его родственницей-альбиноской.

– Покажи, – повторил он. – Не бойся, не уведу, и деньги у нас, между прочим, имеются.

Я развернул коврик. Парень пощупал его, даже посмотрел на свет и торопливо сказал:

– Восемь косых, больше не дам.

– Валяй, – сказал я как можно равнодушнее. – Не люблю торговаться. А ты что – наследство получил или…

– Не болтай, – строго сказал парень, отсчитывая мне восемьсот рублей. – Если кто при рыбе живет, тот не пропадет. Понял?

Я не понял и пригласил парня выпить по кружке пива – за мой счет, разумеется. Он кивнул, и мы пошли к ларьку. Он тащил под мышкой коврик моего детства, потому что теперь это был уже его коврик, и мне было немного жаль, что вот – нет коврика…

Мы пили пиво, и парень деловито рассказывал мне, сколько зашибают в их рыболовецкой артели. И о том, что охотно берут людей со стороны – на сезон, так что для студентов это в самый раз, и ежели я смогу сагитировать ребят покрепче, внакладе не останемся.

Он растолковал мне, как надо добраться, мы расстались почти друзьями, и он пошел обратно – искать патефон.

Через два дня я со своим товарищем уже «голосовал» на Петергофском шоссе, потом мы тряслись в кузове попутки и пели сочиненную только что песенку:

 
Для всей братвы
мы наловим плотвы.
Кто при рыбе живет,
тот уж не пропадет…
 

Но в рыбаки нас не взяли.

Мы работали весовщиками, грузчиками или просто так, на подхвате, за тысячу в месяц; мы возили рыбу в Ленинград и пропахли рыбой насквозь, до печенок, и рыба уже не лезла нам в глотку и снилась по ночам – рыба, рыба, рыба, рыба! – тонны рыбы, от которой ломило руки и плечи. У нас не было выходных, потому что одни мотоботы уходили, другие возвращались, и мы спали урывками в своей землянке, оставшейся здесь с военных времен. Больше жить было негде: поселок, спаленный войной, еще только строился.

Единственным отдыхом было – пойти в чайную, в барак на отшибе поселка, чудом сохранившийся от огня. Одну половину в нем занимал магазин, чайная разместилась в другой. Продуктовые карточки еще не были отменены, однако здесь можно было купить и пиво, и бутерброды с сыром, и ту же самую рыбу.

В тот вечер, когда мы пошли в чайную, денег у нас не было совершенно. Мы пошли просто так, потому что здесь не было ни кино, ни танцев, ни библиотеки. Володька – тот самый рыночный знакомый, который соблазнил нас сюда, поближе к рыбе, – замахал рукой, когда мы вошли. Он уже был под хмельком, не то чтобы крепким, а так, самую малость. Его дружки встретили нас не очень-то весело.

– Нальем студентам? – спросил Володька.

– На хрен нищих бог послал, – сказал один. – Самим не останется.

– Мы непьющие, – сказал я.

– Ну вот и хорошо. Рыбкой угощайтесь. Домашнего копчения рыбка.

Что ж, в тот вечер мы были рады и рыбке… Мы ели копченых лещей и слушали, о чем Володька разговаривал с дружками. Мы здесь были чужими, приехали-уехали, прости-прощай, нас уже как бы не замечали и поэтому не стеснялись. Мы слушали, как надо объегоривать дачников, которые снова начали появляться в этих местах, и какие цены будут на рыбу в Ленинграде зимой, и что самый дорогой Кузнечный рынок – вот туда и надо ездить. Плотва или подлещик, которых здесь сдают по восемьдесят копеек за килограмм, в декабре на рынке пойдут по двадцать рубликов, и то будут рвать – будь здоров! Конечно, можно торгануть и оптом, и адресочки нужных людей имеются, и никаких тебе забот и хлопот, но  к у п ц ы  дают по десятке, сволочи, как сговорились. Сажать таких надо! Как думаете, студенты?

– Противно, – сказал мой товарищ. – Озверели вы здесь со своей рыбой.

– Озвереешь, – усмехнулся Володькин дружок. – А тебе что, культура нужна, да? Мы эту культуру во повидали в Европах! У тебя квартира есть? А у меня вот – четверо по лавкам в одной комнатухе.

Я подумал: зря этот разговор. Два шага до драки. А это нам было совсем ни к чему. Самая пора уходить. Я поднялся первым.

– Погоди, – остановил меня Володька. – Куда вам торопиться-то? И обижаться тоже нечего. У людей, можно сказать, ни кола ни двора, все, можно сказать, война отобрала – чего ж обижаться-то?

– А у других не отобрала? – сказал, тоже поднимаясь, мой товарищ. – Ну, которым вы плотву по двадцатке… Вот и получается, что одни продают, скажем, коврики, а другие покупают.

– Так, – сказал Володька, бледнея. – Так. Значит, коврики… Ковриком меня тыкнул, значит?

До драки оставалось уже не два, а один шаг.

Но тут я увидел, что Володькин взгляд переметнулся: он глядел мимо нас или даже как-то сквозь нас – никогда еще я не видел такого взгляда, который, казалось, можно было потрогать руками. Мы обернулись: в чайную вошла женщина.

Пожалуй, сейчас, многие и многие годы спустя, я могу увидеть ее с той же отчетливостью, что и тогда: ее длинное шелковое платье с прямыми, подложенными по тогдашней моде «плечами», и лакированные лодочки – «лакиши», как их называли в ту пору, и высоко взбитые крашеные волосы, и главное и такое неожиданное – два ордена на платье, Отечественной войны и Красная звездочка.

Она была некрасива, худа, и все-таки было в ней что-то, что заставило меня замереть. Все, кто был здесь, уже махали ей руками, кричали: «А, королева! Привет, королева!», «Сначала мою давай, королева, сегодня я праздничный!» Парнишку, который нес за ней аккордеон, я заметил позже, когда женщина, улыбаясь густо накрашенным ртом, прошла в самый конец чайной. «Землянку» давай!» – кричал кто-то. Голоса уже перебивали друг друга: «Платочек!», «Ямщика», королева!». Женщина вынула из чехла аккордеон, должно быть дорогой, потому что он так и отсвечивал перламутром.

Улыбаясь всем и никому, она начала играть, склоняя к аккордеону голову, словно прислушиваясь, что делается там у него внутри. Играла она, сколько я понимал, не очень-то здорово, средненько, но здесь, в набитой подвыпившими рыбаками чайной, и эта музыка, и эта женщина с двумя орденами на шелковом платье могли показаться либо чудом, либо нелепостью. Все-таки скорее чудом, потому что за нашим столом разговоры оборвались сразу и будто бы вовсе не было той злости, которая вполне могла обернуться дракой.

Она играла и «Синенький платочек», и «Землянку», и кто-то подтягивал, подпевал, и в этой грязноватой бедной чайной что-то уже менялось, становилось если не уютнее, то душевнее, что ли…

– Мелодичная женщина! – сказал Володька.

Я видел на ее висках капельки пота. В чайной было жарко и душно. Володька помахал рукой, и женщина, положив аккордеон на табуретку, пошла к нам. Володька суетливо освобождал ей место, сдвигал на край стола стаканы, спрятал под стол недопитую бутылку с самогоном, а один из его дружков уже шел от стойки с кружками пива в обеих руках.

– Здравствуйте, – сказала она, садясь. – Это и есть ленинградские студенты?

– Они самые, – нехотя, как мне показалось, ответил Володька.

– Вы из какого института? – спросила она.

– Из университета, – ответил я.

Володька пододвинул нам кружки.

– Лида, – назвала она себя. – А по-местному – королева салачьего флота. Ну, как вам у нас?

– Роскошно! – сказал мой товарищ. – А у вас что – «Скандали» или «Сопрани»?

Лида засмеялась. У нее был хрипловатый голос, и смех тоже оказался хрипловатым, неприятным, – казалось, она вот-вот зайдется кашлем от смеха.

– «Сопрани» нам с тобой во сне не снилось, – сказала она моему товарищу. – У меня «Хохнер», трофейный. Ребята перед демобилизацией подарили. Еще в Венгрии…

– «Сопрани» двадцать шесть кусков тянет, – угрюмо сказал нам Володька, – а ее «Хохнер» четыре.

Лида чуть заметно поморщилась: должно быть, ей тоже было неприятно, что Володька все переводит на деньги.

Мы пили пиво, и Володька сбегал к стойке еще два раза, потому что Лида хотела поговорить именно с нами, со студентами, и теперь все переменилось за столом: мы говорили так, будто никого, кроме нас – ее и двух студентов, – здесь не было. Остальным, в том числе и Володьке, разрешалось только слушать и угощать нас пивом. Так захотела королева!

Она поднялась – ей надо было играть. Когда она отошла, Володька нагнулся ко мне и тихо сказал:

– Вот что, студент. Договоримся сразу – к Лидке не липнуть. Понял? У нас тут закон.

– Какой закон? – все-таки не понял я.

– Да вот такой, – неясно ответил Володька, но в его голосе была угроза, и я подумал, что, конечно, мы не будем липнуть к Лидке. У нас в университете были свои девчонки.

Но часу в двенадцатом Лида, положив свой «Хохнер» в футляр, снова подошла к нам и сказала:

– Ну что, студенты? Проводите меня?

– Я провожу, – сказал Володька, вставая. Они поглядели друг другу в глаза, и Володька снова сел. Казалось, Лида просто толкнула его взглядом на стул.

– Конечно, проводим, – сказал я и кивнул на своего товарища. – Заодно он и вашу гармошку отнесет. Жаль, что здесь такси нет.

– Чего нет, того нет, – засмеялась Лида. – А в Ленинграде что – все еще «дерево-клей-вода» бегают?

– Бегают, – кивнули мы. По Ленинграду в ту пору ходили такси – маленькие немецкие ДКВ, которые кто-то окрестил «дерево-клей-вода».

Мы вышли ка ночную темную улицу поселка. В окнах домов тускло горели керосиновые лампы. Ветер дул с залива, и сразу стало зябко. Я предложил Лиде свою куртку, она подставила плечи, и я накинул на них куртку. Почему-то мне было приятно, что она идет в моей куртке.

Лида жила в маленькой комнате нового дома, в котором был медпункт. Там же, в медпункте, она и работала фельдшером. Работы у нее было мало: за все лето одни роды, два перелома, ну и еще пацанов водят с расквашенными коленками и носами.

– Сплюньте, – сказали мы.

А в прошлом году было просто какое-то наваждение. Трое мальчишек нашли мину и подорвались. По пьянке случалась и поножовщина. Одна дурища накормила семью ложными опятами – едва откачала всех. Потом по ребятишкам пошла гулять скарлатина, и Лида моталась между райцентром и поселком.

Она рассказывала нам об этом – о своей работе, о скарлатине и прочем – незаметно, как бы между делом накрывая на стол, но нас трудно было надуть. Мы слушали и старательно отводили глаза от масла и сыра, горки яиц на тарелке, и конфет, и колбасы. Здесь было так много всего, что, казалось, Лида заранее знала, что сегодня у нее будут гости-студенты, еще не получившие зарплату, и приготовила все это специально для нас. Даже дрова были положены в плиту заранее и вода налита в чайник.

Мы отворачивались от стола, мы внимательно слушали ее, но и ее тоже нельзя было надуть.

– Налетайте, ребята, – сказала она. – Кто при рыбе живет, тот уж не пропадет.

Мы ели, а она рассказывала, что сама-то она ленинградская. Кто из нас повезет завтра рыбу? Она даст адрес – надо отнести посылку матери и сыну. Ее сыну. У нее сын фронтовик. Как это – какой фронтовик? Обыкновенный, на фронте сделала… Вы что же, мальчики, думаете: бабы на фронте бабами не были? Вон, – кивнула она на фотографию мужчины, висящую над кроватью, – это ее муж, гвардии майор, погиб в сорок пятом на Балатоне.

Она сказала об этом спокойно, без тени печали, и я подумал, что муж – не муж, а нам незачем лезть с расспросами, и завтра мой товарищ повезет в Ленинград рыбу и отнесет посылку.

Сама Лида не ела ничего, только курила, стряхивая пепел в желтую, наискось обрезанную гильзу от снаряда.

При свете керосиновой лампы я не сразу увидел и узнал коврик, тот самый, из моего детства, несколько дней назад проданный Володьке на толчке возле Обводного канала за восемьсот рублей. Коврик лежал на полу. Очевидно, я слишком долго глядел на него.

– Чего не ешь? – спросила Лида.

– Володька подарил? – спросил я. – Ну ты и живешь, королева!

– Живу, – усмехнулась она крашеным ртом. – А ты что ж это, в упрек мне, что ли? Ничего, валяй, я привычная, не такое от людей слышала.

Она все курила, щурясь от дыма, и смотрела на меня спокойно, пожалуй даже насмешливо, словно любуясь тем, что смутила меня. Она-то хорошо видела, как я смутился.

– Ну вот, – сказал за меня мой товарищ. – Сразу и в бутылку полезла. Что у вас за народ – слова не скажи…

– Ладно, извините, если что не так, – сказала она, давя в гильзе окурок. – По привычке когти выпустила.

Я посмотрел на ее руки – у нее были короткие некрашеные ногти.

– Зря, – сказал я.

– Приходится, – снова усмехнулась она.

Должно быть, ей очень хотелось выговориться незнакомым людям. Ничем другим я не мог объяснить себе, почему она начала рассказывать, как приехала сюда, поближе к рыбе, и как ее сразу возненавидели поселковые бабы, потому что мужики потянулись к ней как голодные коты на колбасу. Липли, захаживали на огонек – с водочкой, конечно, а то и с привозным из Ленинграда ликерчиком, с разными подходцами, даже с предложениями, чтоб только не в загс, баба-то одинокая, свободная… Начала играть по вечерам в чайной, еще хуже стало – совсем мужики дошли! Что ни вечер – до драки: кому провожать… Бросила ходить. Так они даже делегацию прислали, даже зарплату предложили, чтоб приходила и играла. Вот тут-то она и взвилась на дыбы. «Что ж, – сказала, – вы, кобели, делаете? Думаете, к вам сюда шлюха приехала? Если я фронтовичка, так со мной все дозволено? И ордена у меня за то, что я там по рукам ходила?» Те обалдели – какая фронтовичка, какие ордена? Вот тогда-то она и явилась в чайную с орденами. Все! Как ножом отрезала! Это уже потом ей медсестра доложила, что между мужиками был уговор – к фельдшерице не вязаться, а если кто полезет, пусть пеняет на себя.

– А Володька? – спросил я.

– Что Володька? Сначала тоже предлагал… по-соседски. А теперь главный телохранитель.

Она не договорила. Она и так-то рассказала нам слишком много. Так кто из нас завтра едет в Ленинград? Сейчас она запишет адрес и сварганит посылочку.

Есть нам больше не хотелось.

Из Ленинграда мой товарищ вернулся не один. Я не знал парня, который приехал с ним. Высокий, черный, как южанин, с черными диковатыми глазами и тяжелым, висящим подбородком. Знакомя нас, мой товарищ сказал, что это его сосед по дому, Колька Ломакин, работает на Металлическом, а сейчас в отпуске – чего ж не подзаработать, если можно? Мы потеснились в нашей землянке, устроили Ломакину лежанку и пошли к Лиде: ей было письмо от матери и десять пачек «Беломора». Пришлось подождать, пока она делала перевязку орущему пацану, брякнувшемуся с велосипеда. Велосипед стоял тут же, в прихожей медпункта, и, пока пацан блажил, Колька пытался сделать из «восьмерки» снова обыкновенное колесо. Лида вышла к нам, вытирая перепачканные йодом руки, мы отдали ей письмо и папиросы, а Ломакин сказал:

– Курить вредно.

Он даже не поднялся с корточек и только мельком взглянул на Лиду, продолжая гнуть обод.

– А вы всегда говорите так скучно? – спросила Лида.

– По обстоятельствам.

– Скудость ума, – сказала Лида. – Очень трудно вылечивается. Не пробовали?

– Постараюсь к вам за помощью не обращаться, – отозвался Ломакин. – Я вам и клизму не доверил бы, наверно. Одна такая лечила больного от желтухи, тот помер, оказалось – китаец.

– Очень остроумно, – сказала Лида и ушла в комнату к доплакивающему пацану.

Нам еще надо было зайти в контору, договориться о работе для Ломакина, потом пришли боты, и мы таскали ящики с рыбой, и только вечером отправились в чайную. Должно быть, мой товарищ уже успел рассказать Ломакину о Лиде. Мы шли в чайную, и вдруг, ни к кому не обращаясь, Ломакин сказал:

– Слабаки здесь живут, петушки недоросшие.

– Не по́нято, – сказал я. – Это ты о чем?

– А о том, что вы в своей землянке спать будете, а я у этой врачишки под бочишкой.

– Брось, – сказал я. – Не на такую нарвался. И ребята тебе за нее бока намнут, как пить дать.

Он не ответил.

Там, в чайной, все повторилось: вошла в шелковом платье Лида, и сразу раздались приветственные голоса, и просьбы сыграть именно «мою любимую», и первые звуки ее аккордеона – «Милая глупая песня, что ты волнуешь меня…». Но теперь мы сидели уже за  с в о и м  столом, и на свои купили бутербродов и пива, и были равными со всеми, равными до того, что я тоже крикнул Лиде: «Одессита Мишку!» – хотя черт его знает, зачем мне это понадобилось. Просто тогда все пели про одессита Мишку, вот я и крикнул.

Но вдруг она стала играть что-то совсем другое, я не знал – что, и мой товарищ изумленно сказал: «Шопен, елки-моталки! Седьмой вальс». Почему ей взбрело в голову играть этот вальс, да еще кружась меж столиков? Ломакин сидел, отвернувшись, потягивая пиво и вгрызаясь зубами в вяленую плотву. Казалось, он даже не слышал, что здесь кто-то играет на аккордеоне. Но я-то знал, что это была игра. «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей». Пока он играл по правилам, но, видимо, мои слова прошли у него мимо ушей, и мне было противно, что я присутствую при этой игре. Мне казалось, что сейчас я в чем-то предаю Лиду. Ладно, – подумал я. Потом подойду к ней и все расскажу об этом Ломакине.

В одиннадцать буфетчица крикнула, что пора закрывать. Ломакин прихлопнул ладонями по столу и сказал, снова ни к кому не обращаясь:

– Ну, хорошо.

– Брось, Колька, – повторил я. – Не будь свиньей, честное слово.

– Тихо, мальчик, – сказал он, вставая.

Я смотрел, как он подходит к Лиде, кладет в футляр ее «Хохнер», как пропускает ее вперед, что-то говорит… Я смотрел, как из-за дальнего столика поднимается со своими дружками Володька. Я опоздал поговорить с Лидой до всего этого, но мы еще могли успеть…

Впереди шли Ломакин и Лида, за ними – Володька со своей ватагой, а за ними – мы. Возле медпункта Лида отобрала у Ломакина свой аккордеон и пошла к крыльцу одна. Ломакин двинулся навстречу Володьке. Четверо парней и Ломакин сходились медленно, но это только казалось так. Мы побежали и снова не успели – Ломакин лежал на земле, закрывая голову руками, четверо стояли над ним. Я схватил Володьку за плечо и рванул на себя.

– Ты-то чего? – удивился он. – Я же предупреждал, что у нас закон.

Мой товарищ помог подняться Ломакину. Лицо у него было разбито в кровь, кровь стекала на белую рубашку.

– Сволочи, – сказал Ломакин. – Четверо на одного…

– Я тебя один бил, – скучным голосом отозвался Володька. – Слушай, ну, по-человечески, по-нормальному тебя прошу – не вяжись ты к Лидке. Плохо ведь кончится.

И вот тогда, откуда-то сбоку, словно вынырнула из темноты Лида, увидела разбитое лицо Ломакина и крикнула Володьке:

– Убирайся! Слышишь – убирайся, я тебе не вещь. Убирайся, все убирайтесь, видеть вас не хочу!

– Лида! – сказал Володька.

– Уходи, я говорю!

Подняв Колькину руку, она перекинула ее за свою шею и повела Ломакина к крыльцу. Его пошатывало. Мы стояли и глядели им вслед.

– Ты не сердись, – сказал я Володьке. – Мы его тоже предупреждали. Так что все в порядке, мужики.

Ломакин пришел в землянку через полчаса и, не раздеваясь, лег на топчан. Мы ни о чем не спрашивали его, мы молчали. Мы молчали и утром, уходя на работу – грузить рыбу. Когда мы вернулись, Ломакина уже не было. Должно быть, уехал в Ленинград, и я думал, зачем он вообще приезжал сюда? Выпить «маленькую», приволокнуться за незнакомой женщиной, схлопотать за это по морде – стоило ли махать ради этого за сотню километров да еще во время отпуска?

На следующий вечер Лида не пришла в чайную, не было ее и через день, и через два. Я пошел в медпункт. Лида была там, сидела и читала, положив книжку на подоконник.

– Королеве привет! – бодро сказал я. Она подняла голову и поглядела на меня.

– Тебе что – от головной боли или слабительного?

– По-моему, ты сама заболела. Или хандра, иль русский сплин?

– Господи, – вздохнула она. – Кончите ли вы ходить сюда? За что человека изувечили?

– Погоди, – сказал я. – Давай разберемся. Во-первых, не изувечили, во-вторых, не мы, в-третьих – закон.

– Закон? – взвилась она. – Ах, закон! И ты, значит, туда же! Закон! Так что ж, по вашему закону меня и проводить, никто не имеет права? Пошли вы все…

Она выбежала из комнаты, а я стоял и думал, за что же это досталось и мне? Но долго думать у меня не было времени – вот-вот должны были вернуться мотоботы, и надо таскать рыбу, рыбу, рыбу, проклятую рыбу, возле которой не пропадешь…

В тот вечер Лида снова не пришла в чайную, а потом оказалось – взяла отпуск и уехала в Ленинград, к матери и сыну.

Больше я ее в поселке не видел.

Встретил я ее снова уже в Ленинграде. Зимой, накануне сессии, на одной из последних лекций мой товарищ, тот самый, с которым я ездил на заработки, передал записку: «Сегодня приходи ко мне. К. женится на Л., звали нас». Я ничего не понял – какой К. на какой Л.? Во второй записке было: «Ты абсолютный дурак. Поясняю: Колька Ломакин на Лиде – королеве салачьего флота. Усек? Велено доставить и тебя, как свидетеля романа». Я ошалело глядел на товарища, сидевшего несколькими рядами позади меня, он улыбался и кивал, а потом развел руками, что должно было означать: вот так-то, дорогой мой! Вот тебе и королева! И когда же кто-нибудь поймет этих женщин?

Что ж, мы были молоды тогда, тридцать с лишним лет назад, и не понимали многого, в том числе и женского одиночества, да еще оберегаемого целым поселком…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю