355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Воеводин » Эта сильная слабая женщина » Текст книги (страница 9)
Эта сильная слабая женщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:21

Текст книги "Эта сильная слабая женщина"


Автор книги: Евгений Воеводин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)

12

В выходной день Володька пришел один – хмурый, и по тому, что он был хмурый и один, Любовь Ивановна решила: ну, поссорились!

– Ничего не поссорились, – буркнул Володька.

– Раздевайся, проходи и знакомься, – сказала Любовь Ивановна.

Дружинин поднялся из кресла, протянул Володьке руку, и Любовь Ивановна заметила, что улыбнулся он как-то смущенно – или виновато, что ли? – и подумала, догадался ли Володька, что это не просто сослуживец, заглянувший в гости на часок в выходной день. Наверно, не догадался. Что-то произошло у него самого. Но тут же Володька подошел к стене, на которой висела большая фотография отца, и поправил ее, хотя можно было и не поправлять, она висела прямо. Это было сделано слишком демонстративно, чтобы не понять – зачем. И только после этого повернулся к Дружинину.

– Вы извините, мне надо потолковать с матерью.

– Ну, разумеется, – сказал Дружинин. – Я посижу там, на кухне.

– Нет, нет, ты оставайся здесь, – торопливо остановила его Любовь Ивановна и кивнула Володьке.

Войдя в кухню, он плотно закрыл за собой дверь.

– Ну, не тяни, пожалуйста. Что случилось?

Володька сбил лося. Теперь надо платить пятьсот рублей. Она не поняла: как сбил? Где сбил? Кажется, в городе лоси водятся только в зоопарке.

Он сбил не в городе, конечно. Была загородная поездка, и он возвращался, когда на повороте из леса выскочила лосиха. Затормозить он не успел. Лосиха повалилась на капот, ее швырнуло в одну сторону, машину в другую. Он подумал, что лосиху только помяло, потому что она кинулась в лес. Доехал до поста ГАИ, инспектор осмотрел помятый, вздыбленный капот, Володька рассказал все, как было. Пришлось вернуться вместе с инспектором и показать место. Потом они оба пошли в лес и через каких-нибудь двадцать шагов наткнулись на мертвого зверя… Бумагу из исполкома ему уже прислали – на пятьсот рубликов. А вообще-то, он, как только расплатится, уйдет из таксопарка. Надоело.

– Что тебе надоело? Работать?

Нет, ему надоело не работать. Приезжают джигиты, вешают на руль четвертной билет, и вези их мешки на рынок. Или какой-нибудь хлюст со своей красоткой: «Капитан, тачка свободна? До деда подкинешь?» Любовь Ивановна спросила: «До какого деда?» – и Володька поморщился:

– Тундра ты, маман! «До деда» – значит, до памятника Чайковскому.

Но не это было главным, почему Володька решил уходить из такси. Его бесила система обязательных поборов, которую там считали неприкосновенной, и стоило Володьке выступить против этого на профсоюзном собрании, он сразу почувствовал вокруг себя полосу отчуждения. Это было и неожиданно и страшновато. Он подумал: неужели среди тех людей, с которыми он работал, перекидывался шуткой, даже, черт возьми, сиживал за кружкой пива, – среди этих молодых и пожилых нет никого, кто поддержал бы его?

Любовь Ивановна слушала сына со стесненным сердцем. То, о чем он рассказывал, было чуждо и неприятно ей. Она впервые слышала об этой системе поборов, и ей не хотелось верить, что все действительно так и есть. Что «на воротах», при въезде, платишь тридцать копеек, на мойке бросаешь в ведро мойщицы сорок, полтинник на стол механику колонны вместе с путевкой и еще столько же кассирше – в кошельке с выручкой…

Это что! За ТО-1 – первый техосмотр – надо платить рубль, а за ТО-2, где меняют масло, смотрят тормоза, рулевое, контакты, зажигание – до червонца! И ничего нельзя поделать. Тебе скажут: «Ты свой чирик в день имеешь? Имеешь. А благодаря кому? Нам!» Логика?

«Что такое  ч и р и к?» Десять рублей, чаевые, век бы их не видеть. Да, он берет чаевые, потому что надо давать на въезде, мойщице, механику, кассиру… Вот так-то, дорогая маман! «Живи сам и давай жить другим». Нет, с него хватит этого унижения.

А теперь вопрос – где взять денег на этого лося? Ну, у Ветки есть рублей сто. Ее сережки и колечко – в ломбард: еще сотня. Любовь Ивановна кивнула: она отдаст и свое кольцо тоже. А остальное займет у Зои. Ничего, руки есть, сяду снова за швейную машинку… Она потрепала густые и жесткие Володькины волосы.

– Встряхнись, – весело сказала она, – и чтобы у тебя в жизни большего горя не было.

Надо было собирать на стол, и она занялась завтраком, не замечая, что Володька пристально разглядывает ее.

– Слушай, маман, – вдруг сказал он, – это у тебя серьезно?

– Что? – остановилась она.

– Я ж не младенец все-таки. Ты его давно знаешь?

Любовь Ивановна почувствовала, что безудержно краснеет, будто Володька поймал ее на чем-то нехорошем и ей надо оправдываться и говорить совсем не то, что хотелось бы.

– Он хороший человек, Володя, – тихо сказала Любовь Ивановна. – И очень одинокий…

– Тебе виднее, – поднялся Володька. – Я пойду.

От завтрака он отказался. Взял кольцо. Обещал позвонить вечером. С Дружининым попрощался, не заходя в комнату, из прихожей, и, когда ушел, Любовь Ивановна подумала: даже «спасибо» не сказал… Но эта мысль скользнула и ушла. Наверно, парень слишком огорчен тем, что с ним случилось…

Дружинин обнял ее, и Любовь Ивановна прижалась к нему.

– Был трудный разговор? – спросил он.

– Не очень. Но теперь мне и трудный – не трудный…

То, что вдруг так нежданно-негаданно обрушилось на нее – поздняя и поэтому торопливая любовь, с ее новыми заботами и тревогами, уже забытым ощущением жизненной прочности, д о м а,  с е м ь и, – оказалось счастьем. Говоря Володьке, что Дружинин – хороший человек, она не кривила душой, он казался ей таким, и она была уверена в своем мнении. Что из того, что они были знакомы всего три с лишним месяца и Любовь Ивановна почти ничего не знала о нем? Узнавание друг друга было тоже торопливым. Оба словно стремились к одному – выговориться, потому что годами, молча, загоняли в себя неурядицы и беды, трудные мысли и духовное одиночество – все, что не просто скапливалось в душе или раскладывалось там по каким-то невидимым полочкам, а как бы спрессовывалось, сжималось в одну тугую пружину, и вот сейчас эта пружина начала стремительно расправляться.

Дружинин был ласков; эта постоянная ласковость была ошеломительной и, в сущности, первой в ее жизни. Порой ей казалось, что этот немолодой уже человек отдает ей все, не растраченное годами и десятилетиями, и с такой щедростью, что Любови Ивановне становилось страшно: а что потом, а если все кончится?

Он вставал раньше нее, неслышно готовил завтрак – такого в ее жизни еще не было! Многого не было. Ни этих вычищенных с вечера сапожек, ни вымытой посуды. Он будто бы оберегал ее от дел, которые она привычно делала прежде, – быть может, потому, что сам чувствовал в ней многолетнюю усталость.

Однажды она сказала:

– Все-таки судьба зла. Как все могло быть иначе, если бы… Ну, хотя бы пять лет назад…

– Не надо так, – мягко ответил он. – Я-то благодарен судьбе.

Они не жаловались друг другу на прошлое. Наоборот, Любовь Ивановна часто вспоминала Якушева, свою жизнь с ним, ни слова не говоря о том худом, что было. Может быть, эти воспоминания были слишком уж частыми, но она не замечала этого и не задумывалась над тем, что Дружинину порой трудно выслушивать их. Это заметила Ангелина, когда они пошли навестить выздоравливающего Жигунова.

«Ты что, свихнулась? Ты хоть раз себя послушай! «Якушев, Якушев!.. Мы с Якушевым, я с мужем…» Вся твоя жизнь там, что ли? А сейчас у тебя что? Ты хоть немного Андрея Петровича пожалей».

Она слабо защищалась. Прошлое есть прошлое, никуда от него не денешься. Ангелина взорвалась:

– Ну, тогда и живи со своим прошлым! Что ты ему прошлое на уши вешаешь? Ему будущее надо, милая ты моя. Бестактная ты или бесчувственная какая-то, черт тебя знает…

Дня через два она стирала, Дружинин читал. Вечером она увидела на столе книгу с закладкой, раскрыла ее. Это был том Толстого. Она пробежала глазами по странице – так, чтобы узнать, что читает Дружинин, – и увидела сбоку, на полях, тоненькую карандашную черточку. «…как большинство вдов, она питала к памяти покойника чувства благоговения, далеко не похожие на те, которые она имела к нему, пока он был жив…». Почему Дружинин подчеркнул эти слова? Упрекнуть меня или оправдать?

Зато он в рассказах о себе старательно обходил прошлую семейную жизнь, то ли потому, что стеснялся ее, то ли потому, что воспоминания причиняли ему боль, – во всяком случае именно так думала Любовь Ивановна, на самом деле Дружинин считал, что есть воспоминания, которые принадлежат только одному человеку, и вовсе незачем делиться ими даже с близкими людьми. Любовь Ивановна знала, что он вырастил дочку, но не свою, а жены от ее первого брака, что она сама уже была замужем и что Дружинин очень любил ее малыша. Но теперь эта любовь оборвалась. Дочка, разумеется, не разрешит ему даже встречаться с малышом. Дружинин был хорош для нее тогда, когда был нужен, – у нее характер матери… А мальчишка скучает по нему, – еще бы! Гулять – только «с дедулем Андрюлем», на идиотский вопрос родителей, кого он больше любит, – папу или маму? – следует ответ: «Дедулю Андрюлю», – и как же это жестоко: лишить любви сразу двоих! Природа возьмет свое, малыш скоро забудет его, но ведь он мог бы еще вложить в его душу что-то хорошее!..

Любовь Ивановна слушала его молча и тоскливо, она не понимала такой жестокости. Дружинин показал ей фотографии внука. Он отбирал их из пачки, но она, протянув руку, взяла всю пачку. С листков бумаги на нее глядели незнакомые лица, и Дружинин коротко объяснял: мать, отец, тоже отец… Это еще до войны. Потом Любовь Ивановна увидела один снимок, старый, с потертыми краями, и узнала Дружинина, хотя тот был на снимке совсем молодым, в военной форме, с орденом Красной Звезды и четырьмя медалями.

– Разве ты воевал? – удивленно спросила она. – Когда война кончилась, тебе было семнадцать. Или это не ты?

– Я, – улыбнулся Дружинин. – Как раз в семнадцать лет…

ДРУЖИНИН

Потом Любовь Ивановна будет думать: иному человеку хватит одного военного года, чтобы считать себя сполна отдавшим долг людям. Этот юноша, почти мальчик в военной форме, был для нее уже из другого поколения – из тех людей, которые видели, пережили и сделали куда больше, чем она, – ради других, и нее тоже, и поэтому в ней всегда жило безоговорочное, слепое, даже фанатичное преклонение перед тем поколением, к которому, оказывается, принадлежал и Дружинин.

А Дружинин рассказывал ей об отце. Вот он – высокий, сутулый, словно стесняющийся своего роста. Семья жила в маленьком районном центре Уфимской области. В сорок первом отец ушел на фронт и в сорок первом же вернулся без пальцев на левой руке. Районный зоотехник, дома он бывал редко, мотался по району – так было до лета сорок четвертого. Дружинин хорошо помнил день, когда отец вернулся домой, черный от усталости и злости, и кивнул сыну: «Собирайся, поедешь со мной». – «Куда?» – «Далеко». – «А мать?» Мать лежала в больнице, у нее было плохое сердце. «Она останется».

Вечером к отцу пришел друг. И из их разговора Андрей понял, куда и зачем надо ехать, вернее, идти…

Пришел приказ Сталина – срочно собрать в Предуралье и на Урале стада и отправить своим ходом в разоренные районы Украины. На бюро райкома было решено, что их стадо поведет зоотехник Дружинин. Отец начал было протестовать – как он оставит район, да и жена тяжело больна! Тогда райуполномоченный НКВД, постукивая ладонью по столу, сказал: «Что ж, так и запишем в протокол, что беспартийный зоотехник Дружинин, не понимая обстановки, отказывается выполнить приказ товарища Сталина». Через неделю они уже отправились в путь – отец, Андрей, двое пастухов – два старика, больше было некому, – и с ними увязалась эвакуированная женщина с дочкой, житомирская еврейка, надеющаяся застать своих стариков в живых…

Лето сорок четвертого было знойным, и он на всю жизнь запомнил пыльный и горький запах полыни, стоящий над степью в густом, неподвижном воздухе. Медленное движение стада, медленные круги коршунов в вылинявшем от жары небе были словно в родстве со степными запахами.

С утра до вечера ему приходилось не слезать с лошади, объезжая стадо. Дело это было нехитрое, но к вечеру он изматывался так, что засыпал, где придется: в телеге так в телеге, или на охапке сена прямо возле тележных колес, или, – если они добирались до жилья – в сенцах, на какой-нибудь хозяйской подстилке. Однажды их впустила к себе молодая женщина. Ночью Андрей проснулся, отца рядом не оказалось – должно быть, он ушел поглядеть стадо. Вышел на крыльцо, в душную чернильную ночь, и услышал через открытое окно сдавленный женский шепот: «Возьми меня с собой… Никого у меня нет… Я тебе хорошей женой буду. Не понравлюсь – прогонишь, уйду и слова не скажу… Только возьми». Отец ответил лениво и сонно: «Глупая ты. У меня жена есть, давай лучше спать». Андрей торопливо, почти бегом пошел прочь. Утром та женщина проводила их и сказала отцу: «Спасибо тебе, хороший человек». Хороший человек! А Андрей чувствовал, как все в нем бунтует против отца, он смотреть на него не хотел!

Он перестал разговаривать с отцом, а тот, казалось, даже не замечал этого.

Как-то они дошли до степной, маловодной, почти пересохшей речки, и стадо пило жадно, а люди жадно мылись. Мылись старики пастухи и Андрей; попутчица с дочкой ушли вверх по речке. Отца не было. Снова почувствовав недоброе, Андрей пошел его искать – и нашел. Отец, раздетый, сидел на берегу речки, горбясь, и вся его спина была в мелких белых рубцах и щербинах. Андрей никогда не видел его раздетым. С собой в баню отец его не брал, и только сейчас, глядя на источенную шрамами спину, Андрей понял – почему. Он глядел на эту страшную спину без всякой жалости, даже, пожалуй, с каким-то презрением к человеку, которого ранили в  с п и н у… И вдруг отец, словно почувствовав на себе его взгляд, обернулся.

– Чего тебе? – спросил он. – Уходи.

Андрей не тронулся с места.

– Уходи, – угрюмо повторил отец. – Чего уставился-то?

– На спину, – усмехнулся Андрей. – А я и не знал, что тебя в спину…

– Дурак, – все так же угрюмо отозвался отец. – Что ты вообще знаешь? Мне нынче сон приснился – мать в белом. Не иначе как померла.

– А ты вернись в ту деревню, – снова усмехнулся Андрей. – Небось бегом за тобой побежит.

– Снова дурак. Что ж ты думаешь – на каждой жениться? А может, и не померла мать. Просто сон такой…

– Наверно, – сразу притихнув, ответил он.

И все-таки он не мог простить отцу ни той женщины, ни  с п и н ы, страшной спины в бело-синих, скрученных шрамах…

Как-то ночью из стада выкрали телку. Старик пастух признался, что задремал у костерка, – тогда, должно быть, и украли, потому что до сна он никого не видел и ничего не слышал. Старик чуть не плакал. Андрей глядел не на него, а на отца, боясь, что тот ударит старика, и внутренне напрягся, чтобы успеть броситься, если отец поднимет руку. Но отец не ударил. Лицо у него ходили ходуном, он кивнул Андрею: «Седлай, поедешь со мной», – и Андрей медленно отошел, то и дело оборачиваясь, все еще не веря, что отец не ударит… «Ну, – прикрикнул отец, – что ты идешь, как кошка!» Андрей обернулся еще раз и увидел, что отец достал наган («Откуда у него наган?») и крутит барабан, проверяя патроны.

Лошади вынесли их на пригорок, и степь открылась разом. Вдалеке виднелось несколько изб, и отец крикнул: «Давай туда!» Андрей скакал за ним, предчувствуя, что скоро, вот сейчас должно произойти что-то очень страшное, и чем ближе оставалось до этих одиноких, будто случайно оказавшихся в степи изб, тем ему становилось страшнее, но он знал, что уже ничего нельзя поделать – отца не догнать и не остановить…

Отец спрыгнул с лошади возле избы, над которой поднимался печной дым, и пошел, на ходу вынимая из кармана наган. Андрей бросился за ним на каких-то не своих, подгибающихся ногах.

Все-таки, уже на ступеньках, он успел вцепиться в отцовскую руку с наганом – и тут же отлетел в сторону: у отца была сильная рука. Он ударился обо что-то боком, но не почувствовал боли. Отец вошел в дом. Андрей увидел его уже стоящим посреди избы, а вдоль стен, словно приготовившись к расстрелу, стояли какие-то мужчины и женщины – лиц он не мог разглядеть, все плыло в глазах… Будто издалека, откуда-то сверху из-под потолка донесся голос отца: «Где телка? Ну?» – ему не ответили, и отец выстрелил в потолок.

– Не пугай, – сказал кто-то сбоку. – Мы уже пуганые.

Андрей повернул голову. Туман приподнялся, начал рассеиваться, – и он увидел парня в гимнастерке, два ряда орденов и медалей, и рядом с парнем – девушку с цветочком в завитых волосах.

– Где телка? – снова спросил отец.

– Ты садись, – сказал тот парень. – Не видишь, свадьба у меня. – Он поднялся над столом, весь узкий, потому что рук у него не было, а рукава гимнастерки были заправлены под ремень. – Свадьба у меня, понимаешь? Только вот невесту не обнять.

– Телка! – сказал отец.

– Брось! – нахмурился парень. – Вон она, твоя телка.

На столе стояли миски с кусками мяса, тарелки с вареными яйцами и жбан с домашним пивом – больше там ничего не было. Отец начал медленно засовывать наган обратно, в карман военных брюк, никак не попадая в него стволом.

– Ладно, – сказал он, не обращаясь ни к кому, и в избе сразу стало  л ю д н о! От стены отлепились гости и родственники, суетливо начали ухаживать за отцом, накладывая на тарелку куски телятины.

Не прикасаясь к еде, отец поздравил молодых, повернулся и вышел. Андрей, которого, казалось, вообще никто не заметил, выскочил следом.

Лошади стояли тут же, у изгороди, пощипывая траву. Отец поправил седло, молча сел и поехал неспешным шагом. Андрей снова ехал за ним и чувствовал, как все в нем ликует, будто сегодня он и впрямь побывал на каком-то очень хорошем празднике…

Это ощущение праздника не оставляло его долго, до той ночи, когда – уже за Волгой – погиб отец.

Ночь выдалась особенно душной. Невидимое в темноте, мерно дышало стадо. Вдруг в эту привычную тишину ночлега, пропитанную запахами чебреца и полыни, коровьего пота и дыма догорающего костра, ворвалось что-то странное – безотчетный страх, предчувствие близкой беды, – и Андрей даже не успел разбудить отца.

Тишина кончилась. Из темноты донесся многоголосый рев и топот – стадо заметалось по ночной степи.

Отец вскочил, еще ничего не понимая спросонья, прислушался и бросился к лошадям, крикнув Андрею через плечо: «Сиди у костра. Волки…» Он промчался мимо на неоседланной лошади – проскочил возле самого костра и запомнился Андрею на всю жизнь красным на красной лошади. Это огонь выкрасил их так… Мелькнул, исчез в темноте, а через несколько минут одна за другой последовали несколько вспышек и запоздалый грохот взрывов.

Стадо удалось собрать только на рассвете. Были ли на самом деле волки, они ли испугали стадо, или отцу показалось, а стадо переполошилось по какой-нибудь другой причине, – этого Андрей так и не узнал. Несколько коров и овец подорвались на минах. Отцовскую лошадь нашли с распоротым животом. Отец лежал неподалеку, уткнувшись лицом в землю, а по его спине расползалось черное, уже засохшее пятно крови…

Их было четверо: Андрей, два пастуха, и та женщина, увязавшаяся в свою Жмеринку. Могилу рыли по очереди. Отец был огромный и тяжелый…

Потом в его памяти будет провал. Запомнится немногое: бесконечность дороги, заболевшее тимпанией стадо, заготовитель из центра, предлагавший ему всяческие блага («Не все ли равно, куда пойдет скот? Туда, сюда – все едино на колбасу для советского народа!») Пришлось вынуть отцовский наган, и заготовитель исчез, как призрак…

Еще запомнились пленные немцы, мостившие дорогу. Он впервые увидел немцев. Они были голые до пояса, сытые, хорошо загоревшие, довольные тем, что живы, и когда один из них встал у обочины и начал оглаживать бока проходящим коровам – захохотали и что-то закричали по-своему. Не понимая, что они кричат, Дружинин догадался, что немцы похабничали, измывались над этим, который гладил коров, – и выругался сам, громко и тоже похабно, удивившись тому, что немцы сразу поняли и притихли.

Стадо он сдал и подписал акт. Ему жали руку, говорили какие-то хорошие слова, вдруг он спросил: «Где здесь у вас военкомат?» Эта мысль – уйти в армию и на фронт – появилась неожиданно. Вместе со стариками пастухами он пошел в военкомат, и старики согласно кивали: да, они скажут все, как есть – и про отца, и что Андреевы документы были при нем и погибли, а самому Андрею восемнадцать – все, как есть! Он не ожидал, что им сразу поверят, но им поверили, и уже через три дня Андрей ехал в запасной полк под Винницу.

В сорок пятом его контузило под Кенигсбергом, когда он тянул провод через сырой и серый, насквозь просматриваемый лесок. И снова в памяти был провал, только откуда-то издалека долго-долго в ушах звучал незнакомый голос: «Ну что, отвоевался, связист, пехота плюс катушка?» Очнулся он уже в санбате, это запомнилось. Потом, словно выныривая из глубокого темного омута, он ощущал вагонную тряску, слышал голоса, даже песни… Его везли, несли, и в минуты возвращения в мир, краешек сознания отмечал – «Я жив!». Окончательно он пришел в себя уже в госпитале, спросил: «Где я?» – и соседи по палате тихо заржали от удовольствия. «В Ленинграде, вот где! Ты как – совсем оклемался или нет?» – «Совсем», – сказал он, хотя голова раскалывалась от боли на части.

И все-таки это было счастьем – и выздоровление, и то, что он оказался не где-нибудь, а в Ленинграде. Разговоры о будущем были долгими. Для Дружинина оно было ясным: вернется домой, поступит на работу… Мать писала еще на фронт, что ссохлась от тоски.

Но в один из осенних дней он получил письмо-треугольник. Почерк был незнаком. Писала соседка: «Мамочка твоя ждала, ждала, да так и не дождалась тебя, а вещи все снесены на чердак, а в дому поселился доктор, хороший человек. Как ты приедешь, он обещал дом освободить, я сама слышала…»

Его мучила бессонница. Странно – именно это и поломало всю его судьбу! Случайность, конечно: в одну из таких бессонных ночей он разговорился с дежурной медсестрой, пожилой женщиной, рассказал о себе – и вдруг та предложила: «А ты оставайся в Ленинграде. Худо здесь, что ли?» Он не понял: как это – «оставайся»? Во всем городе у него не то что ни кола ни двора, а даже ни одного знакомого нет! «Оставайся, – повторила медсестра. – Я тебе свою комнату отдам. На время, конечно, а там, глядишь, и свое жилье получишь. Я в Читу должна ехать к сыну. Он с войны безногий пришел, двое детишек у него, а жена к здоровому сбежала…»

Потом он долго будет думать: как в ту пору было все прекрасно своей открытостью и щедростью! Казалось, люди боялись потерять то главное, что, пусть и жестоко, но все-таки раскрыла в них война. Мария Егоровна – так звали медсестру – сама привела Дружинина в свой дом и познакомила с соседями. «Вот, – сказала она, – пусть поживет у меня. Прописку я ему оформлю. Если понадобится – помогите, мальчишка же он совсем…»

Девушка в халатике, очень красивая соседка, глядела на него, на его орден и медали. «Ну уж и мальчишка! Это у нас в мужской шквале мальчишки. Вот приведу Андрея на танцы, лопнут от зависти».

Почему Мария Егоровна поселила его у себя, отложила отъезд к сыну, чтобы устроить Дружинина как следует, определить на работу, даже прикрепить к магазину его продовольственную карточку? Да просто была хорошая душа, измученная войной и платившая добром за то добро, которое чужие люди отдавали сейчас ее сыну.

Комната, где поселился Дружинин, была в огромной коммунальной квартире на Невском, наискосок от Казанского собора. В первый же день Леночка, та самая красивая соседка, сказала Дружинину, что в этом доме часто бывали Пушкин, и Гоголь, и Крылов, – как раз этажом ниже находился книжный  м а г а з и н. И вообще тут, в Ленинграде, куда ни посмотришь, всюду какая-нибудь историческая достопримечательность. Не в Тмутаракани живем! И фыркала: «А ты даже говоришь по-тмутаракански: шинелка, одеялка, чернилка, учителька…»

Он не обижался.

Все, что уже было в его семнадцатилетней жизни и происходило сейчас, воспринималось Дружининым как скопление каких-то случайностей, непрочное и без внутренних связен, и порой ему казалось, что бывшее и нынешнее вообще деется не с ним, Андреем Дружининым, а с какими-то другими – и разными – людьми, только похожими на него. Давно ли он гнал с отцом стадо? И почти сразу – война, фронт. Очнулся – Ленинград, дом, в котором бывал Пушкин, а он сам теперь – учетчик на дровяном складе, что вытянулся вдоль правого берега Малой Невки.

В тот год Невка была забита лесом. Его гнали через Ладогу, по Неве, сюда, на Выборгскую сторону, – лес, лес, лес, топливо для огромного, иззябшего, нахолодавшегося города, который, казалось, только-только начинал жить более или менее нормальной жизнью.

У Дружинина была рабочая карточка, оклад восемьсот шестьдесят рублей, доппаек – талоны, по которым можно было пообедать в столовой возле Сампсониевской церкви. Так что с этой стороны все обстояло вполне благополучно.

Поздней осенью, когда по черной воде уже плыло ледяное сало, на склад пришла студенческая бригада, человек сорок, сорок пять. Руководил ею парень в шинели, сбитых кирзачах и зеленой фуражке пограничника. Надо было успеть вытащить на берег весь лес, пока он не вмерз в лед, и складское начальство не пожалело на шабашников денег. Для студентов же это вообще обернулось редкой удачей: черт-то с ними, с лекциями и семинарами, если здесь за какие-нибудь пять-шесть дней они заработают три, а то и четыре стипендии сразу!

В октябре светает поздно, а темнеет рано. Студенты работали без отдыха, без перекуров, а тот, в зеленой фуражке, все покрикивал, все сердился на них и на Дружинина тоже. Сердился, когда тот записывал кубометры в своей тетради, и не очень-то стеснялся в выражениях: «Поставили недоделку с двумя тараканами в голове! Считать не умеешь! Сколько у нас кубов?» Только тогда, когда весь лес был выбран и сложен на берегу, бригадир достал пачку «Богатыря» и, выбив из нее щелчком папиросу, протянул Дружинину:

– Куришь, пацан?

– Нет.

– Хоть здесь умный! А обогреться у тебя в бытовке можно?

– Пошли, – сказал Дружинин. – Чаю нет, только кипяток. Замерз, что ли?

– Простыл, – сказал тот. – А почему это ты, недоделок, меня на «ты» называешь?

Дружинин не ответил. В теплом вагончике-бытовке он снял и повесил на гвоздь свою шинель, привычно, большими пальцами расправил под ремнем гимнастерку и обернулся к бригадиру. Тот присвистнул.

– Регалии у отца одолжил?

– Мои, – хмурясь, ответил Дружинин.

– Ладно, – сказал пограничник. – Ты извини меня. Не знал. С кем не бывает. Молодой ты очень.

После чая, вернее кружки кипятку, Сергей Чукалин (так звали пограничника) заснул и начал метаться, кричать. Дружинин тронул его за лоб. Парень горел. Черт его знает, где он живет, куда его везти! Дружинин вышел на пустынную набережную и побежал к мосту. Может, удастся поймать какую-нибудь машину…

На самом мосту стояла телега с вышкой. В телегу была впряжена лошадь. Монтер чинил трамвайный провод. Дружинин окликнул монтера, и тот нехотя спустился. Дружинин объяснил, в чем дело, и монтер крикнул: «Д в а  к о с а р я!» «Чего?» – не понял Дружинин. «Две синеньких, – сказал тот. – Ну, две сотни, в такую-то даль…»

Так, на телеге с вышкой Дружинин и довез Чукалина до своего дома на Невском, помог подняться… В комнате Чукалин повалился на кровать. Соседка просунула в дверь голову: «Ты чего к себе пьяных водишь?» – «Он больной, – ответил Дружинин. – Я пошел врача вызывать».

Опять случайность? Вот так, случайно, в его жизнь вошел Сергей Чукалин, студент второго курса ЛЭТИ.

Чукалин был человеком крутым, даже, пожалуй, деспотичным.

Дружинина обижало, что Чукалин, провалявшись в его комнате почти месяц, вместо благодарности начал пилить его и обзывать по-всякому: «Слабак ты и мозглявка, как было два таракана в голове, так и осталось, смотреть на тебя тошно…» Особенно обидными были вот эти «два таракана». «Почему?» – «А потому, что нет в тебе никакого стремления, – объяснял Сергей. – Семь классов!.. Да что ты помнишь-то из семи классов? Пятью пять – двадцать пять, да еще Волга впадает в Каспийское море?»

Сергей заставил его пойти в заочную школу. Сразу же после войны такая открылась на Крюковом канале, позади Кировского театра. Сам следил, как Андрей готовит контрольные. Появлялся здесь, в его комнате, чуть ли не каждый день, строгий, как прокурор, и не дай бог, если что-то не было готово! «Слабак, мозглявка, два таракана…» Андрей злился на него, и вдруг с удивлением обнаружил, что можно поднажать, вполне можно поднажать и сдать сразу за два класса – подумаешь! Мешало ему одно: порой начинала болеть голова (сказывалась контузия), тогда он лежал пластом и чуть не ревел от досады, что приходится попусту терять время.

Несколько лет спустя аспирант Чукалин скажет студенту Дружинину: «Я думал, ты скиснешь, не потянешь… А ведь ей-ей, на войне и то легче было».

Но пока что Дружинин кончал заочную школу и был влюблен в Леночку, хотя сам себе не хотел признаться в этом. Почему не хотел? Да потому, что Леночка была за тысячу верст от него, а не за стенкой коммунальной квартиры. К Леночке ходили хорошо одетые ребята: из-за стенки доносились голоса, смех, там читали стихи, и Дружинин слушал: «Это было у моря, где ажурная пена, где так редко встречается городской экипаж…» «Ерунда! – кричал кто-то. – Ваш Северянин графоман! Вот настоящие стихи: «И умру я не на постели, при нотариусе и враче, а в какой-нибудь дикой щели, утонувшей в густом плюще…» Леночка уже училась на филологическом факультете.

Встречаясь с Дружининым в коридоре, она всегда улыбалась, и он терялся, краснел и казался себе глупым и маленьким, словно глядящим на Леночку снизу вверх – так высоко она стояла над ним!

Однажды она постучала и вошла, впервые за все годы, что они жили здесь рядом. Села у окна, закурила, закинув ногу на ногу, и Дружинин почувствовал, что вот сейчас у них будет какой-то трудный и странный разговор, но такого разговора не было, – Леночка сказала:

– Слушай, Дружинин… Я выхожу замуж.

Он промолчал.

– А ведь ты меня любишь, Дружинин, верно?

Он снова не ответил.

– Все еще мальчик! – усмехнулась она. – Большой мальчик. Только какой-то угрюмый. Так нельзя. Помнишь, мы с тобой прогуляли всю ночь? Если б ты меня тогда поцеловал, все было бы иначе. А сейчас я выхожу замуж…

– Ну и выходи, – резко сказал он.

– Любишь! – улыбнулась Леночка. – Зачем ты пришла?

– Как это зачем? – удивилась она. – Пригласить тебя на свадьбу. А ты подумал что-нибудь другое?

На свадьбу он не пошел. Белой июньской ночью ходил по городу, по бесконечным набережным, сидел в безлюдных скверах и не замечал ничего: ни зари, полыхающей в полнеба, ни тишины спящего города. Из разрушенных зданий, закрытых огромными фанерными щитами, временами раздавались не то вскрики, не то стоны – он не замечал и этого. Там, в развалинах, давно гнездились каменные совы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю