Текст книги "Эта сильная слабая женщина"
Автор книги: Евгений Воеводин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
Все-таки она заставила себя успокоиться.
– Хорошо, что вы меня проводите, – сказала Любовь Ивановна. – Я ведь трусиха, каких свет не видел. В прошлом году бежала здесь, и вдруг из снега вот такая черная глыба! Я в одну сторону, а она в другую.
– Лось? – догадался Дружинин.
– Лось. Они здесь как коровы ходят.
– Я уже видел.
Все это было не то – не те слова, не тот разговор. Почему мы не можем быть простыми? Не умеем, не хотим, боимся? Уже не молодые, знающие истинную цену простому человеческому участию, стесняемся открыто потянуться к нему, – как бы о нас не подумали худо! – ждем, мучаемся и опять остаемся одни…
Любови Ивановне хотелось сказать: «Я много думала о вас, мне было тревожно за вас. Как вы жили вот до этой минуты, когда мы идем вдвоем через лес и нам обоим спокойно и радостно? Я знаю, почему вы ждали меня. И вы тоже знаете, что мне сейчас очень хорошо оттого, что меня ждали».
От института до дома было всего два километра – слишком малое расстояние, чтобы успеть разговориться. «Простите, не могу пригласить вас к себе – у меня развал». – «Да что вы, Любовь Ивановна. Я сейчас домой…» – «Спасибо, Андрей Петрович. До завтра…»
Она вошла в квартиру, открыла свет и, не раздеваясь, скинула с головы платок. Из зеркала на нее глянула совсем другая женщина – странно-незнакомая, румяная от мороза, – и Любовь Ивановна смотрела на нее, улыбаясь, словно знакомясь с той хорошенькой женщиной, которая вошла сюда вместе с ней…
Нет, все-таки они успели поговорить по пути.
– Вы к нам откуда?
– Из Большого города.
– А где работали раньше?
– На заводе газовых турбин.
– Не устраивала работа?
– Устраивала. Просто были причины…
– Я, наверно, слишком любопытна?
– По-моему, в обычную женскую меру. Почему ушел? Разошелся с женой, оставил ей квартиру, жил у товарища, сколько было можно… А здесь обещают жилье.
– Сколько же вы прожили… с женой?
– Двадцать два года.
– И дети есть?
– Нет. У нее дочка от первого мужа.
– Извините меня, я знаю, что настырная… Вам с ней было очень плохо?
– Когда хорошо, люди не расходятся.
– Да, конечно. Но двадцать два года!.. И все начинать сначала, не зная, что получится, и получится ли?.. По-моему, без прошлого вообще не может быть семьи. Бывало, муж напомнит мне что-то из прошлого, или я ему, и на весь день совсем другое настроение.
– Вам повезло… Я не хочу вспоминать ни хорошего, ни плохого.
– Значит, хорошее все-таки было?
– Конечно! Но плохого; видимо, больше, а человек не может жить одними хорошими воспоминаниями.
– А может быть, вы сами…
Она не договорила. Дружинин кивнул. Да, может быть… Они поняли друг друга. Может быть, он сам виноват в этом разрыве с женой. Он не отрицает.
Они уже подходили к дому, и Любови Ивановне на хотелось прощаться, но и пригласить к себе она не могла. Эти проклятые волосы!..
– До завтра, – сказал Дружинин.
Стало ли ему хоть немного легче? – подумала Любовь Ивановна.
Она позвонила Ангелине, спросила: как Жигунов? – рассказала о том, что сегодня ее ждал и провожал Дружинин, и Ангелина захохотала.
– Ну, старый козел! Он вчера приходил Жигунова проведать, мы и напели ему про тебя. Между прочим, хороший мужик. Не тушуйся, его сейчас голыми ручками взять можно.
– Перестань! – крикнула Любовь Ивановна, но Ангелина продолжала хохотать, и Любовь Ивановна с грохотом бросила трубку. Все было испорчено, и доброго настроения как не бывало.
11
В последних числах января неожиданно приехал Плассен.
Он всегда появлялся так, чтобы не отрывать людей на встречи и торжественные столы, на заботы о его удобствах и продумывание приветственных речей, – все это он не любил, и, если его начинали мягко журить: «Как же так, не предупредили, мы бы встретили!» – он вяло махал рукой, словно отгонял муху, и кривил бледные губы: «Невелика персона, да и времени жалковато». Это он-то «невелика персона»! Сам Великий Старец!
Впрочем, неожиданным его приезд был для всего института, кроме Туфлина, который исполнял сейчас обязанности директора. Накануне Туфлин совершил «большой обход», и это не укрылось от наблюдательных глаз. Конечно, у него кто-то есть в Академии наук, кто позвонит и предупредит по старой дружбе или какой-либо другой причине.
Плассен приехал уже под вечер, к концу рабочего дня, и было ясно, что сегодня он не уедет. Говорили, что у Туфлина собрался весь «х у р а л» – начальники отделов и что там г о р я ч о: в прошедшем году институт не выполнил ряд плановых работ по содружеству, и Плассену поручено сделать по этому поводу сообщение на Президиуме. Так что Игорю Борисовичу кисловато – слишком много ездил по заграницам! Ну, да ничего, признает ошибки, найдет объективные причины, наметит пути, мягонько нажмет, как это он умеет делать, и все выправится, хотя накануне выдвижения в членкоры такие неприятности ему вовсе некстати.
Уже около шести часов в лабораторию позвонила секретарша Туфлина и певуче сказала:
– Зайдите, пожалуйста, к Игорю Борисовичу.
– Я? – удивилась Любовь Ивановна.
– Ну, конечно, вы!
– Взять какие-нибудь материалы?
– Нет, он не просил. Ничего не надо, голубушка.
Она торопливо подкрасила губы, поправила иссиня-черные волосы и успела подумать: секретарша тоже говорит «голубушка». Как Туфлин. Зачем я ему понадобилась? Хвастать пока вроде бы нечем, да и вызывают без материалов… Она поймала себя на том, что почти бежит по коридорам и переходам. Как школьница, которую вызвали к завучу и которая мучительно соображает по дороге – что же это я натворила?
В большом директорском кабинете (совещание проходило там) уже пили кофе. Плассен сидел в низком кресле, выставив острые колени и, увидев Любовь Ивановну, помахал ей, подзывая к себе. Он не встал, только потянул ее за руку, поцеловал и не то удивленно, не то радостно сказал:
– А ты все хорошеешь?
Ей было неловко – оттого что вот так, запросто, ее поцеловал Плассен, и что все вокруг снова вежливо улыбаются, как и в тот, первый раз, и оттого, что за этими улыбками она увидела недоумение, а может быть, и скрытую иронию: чудит, чудит Великий Старец! Плассен все держал, все не отпускал ее руку.
– У тебя дома тепло? – спросил он.
– Тепло, Владислав Станиславович.
– На ночлег пустишь?
– Ну конечно! – растерянно ответила она.
Плассен перевел взгляд на Туфлина, будто собираясь что-то сказать ему, и Любовь Ивановна тоже поглядела на Туфлина. Ей показалось, что он раздосадован, но не тем, что происходило здесь за эти два часа, а тем, что Плассен хочет остановиться не у него, даже не в гостинице, а у Якушевой. Но тут же Туфлин поспешно улыбнулся и развел руками:
– Против чар нашей Любови Ивановны мы бессильны. Машина внизу, я провожу вас.
Плассен медленно поднялся. Нет, спасибо, его не надо провожать. Разговор продолжим завтра, но не в восемь, а в десять или в половине одиннадцатого. Он устал. У него бессонница, он засыпает поздно. Ему пожимали руку – другой он по-прежнему держал руку Любови Ивановны. Да так и вышел из директорского кабинета, словно ведя ее на поводу.
Любовь Ивановна не понимала ничего, ее растерянность росла и росла. Она поднялась к себе – одеться, и, когда вышла на улицу, Плассен уже стоял возле машины, в долгополом старомодном пальто и меховой шапке с бархатным верхом.
А в стороне стоял Дружинин, ждал ее… Любовь Ивановна махнула ему и первой села в машину, Плассен сел рядом.
– Ну, вот и славно, – с видимым удовольствием сказал он. – Ты скажи товарищу, куда нас везти. У тебя лифт есть?
– Есть. Все есть!
– Все? – с шутливой недоверчивостью спросил Плассен. – Может, и хороший чай тоже есть?
– И хороший чай есть.
– Ну-ну, – сказал Плассен и снова взял ее руку в свою. У него были холодные твердые пальцы…
Возле дома Любовь Ивановна отобрала у Плассена его туго набитый портфель, но, когда – уже дома – хотела помочь ему снять пальто, он недовольно проворчал: «Как-нибудь сам» – и пошел в комнату, потирая ладонью о ладонь. Любовь Ивановна пошла следом, и увидела, что Плассен беззвучно смеется.
– Стоишь и думаешь, наверно, – что это старик взбрыкнул? – спросил он. – Ничего, Любушка, мне уже можно взбрыкивать! Ты, кажется, собиралась меня чаем поить?
Теперь уже он шел следом за Любовью Ивановной и сел за маленький кухонный стол.
– Понимаешь, не могу к Туфлину, – сказал Плассен. – Все у него как-то напоказ – от сервиза до молодой жены. А в гостинице, говорят, холодно… Так что извини, пожалуйста, что напросился.
– И как вам не стыдно, Вячеслав Станиславович?
Он весело кивнул. Стыдно. Очень стыдно! Он осматривал кухню, эту полочку с керамикой, эти свисающие растения, старенький буфет, и посмеивался: ужасно стыдно!
А Любовь Ивановна суетилась. Чай – чаем, а к чаю – полпачки печенья и больше ничего. И в холодильнике какие-то остатки колбасы, сыра, банка сайры… Хлеб вчерашний… Правда, можно приготовить яичницу. Плассен остановил ее.
– Сядь, – сказал он. – Посиди спокойно, а то у меня уже в глазах все мелькает. Ничего особенного мне не надо, так что перестань волноваться. Расскажи-ка лучше о себе, пока чай поспевает.
Если бы какой-нибудь час назад ей сказали, что вечером у нее вот так, на кухне, будет сидеть Плассен, она, наверно, ответила бы: а почему не Ньютон или Ломоносов? Но сейчас напротив нее, в этой маленькой тесной кухоньке действительно сидел Плассен и просил рассказать о себе, и это было непостижимо и необъяснимо.
– Может, пойдем в комнату, Вячеслав Станиславович?
– Это зачем? Самое хорошее место – кухня. Так как, все-таки, ты жила и живешь, Любонька?
И вдруг все оказалось очень простым: сидел на кухне простой, давно знакомый старик, без пиджака, в простых подтяжках, и пил простой чай вприкуску. Не перебивал – просто слушал, – и Любовь Ивановна рассказывала о себе тоже просто, не подбирая слов, рассказывала, что было с ней за годы после института и до смерти мужа. А теперь, если подумать, она же счастливая баба! Есть хорошие сыновья, хорошая работа, хорошая зарплата и хорошая квартира – ни о чем больше она не думает. Много ли человеку надо!
– Много, – вдруг очень тихо сказал Плассен. – Ты сдалась, Любонька.
Она промолчала. Ей показалось, что Плассен упрекнул ее в чем-то, и теперь ждала, что он скажет еще.
– Нет, я все понимаю, конечно, – продолжал Плассен. – Я всегда удивлялся нашим женщинам, которые между стирками и приготовлением щей ухитряются делать государственные дела. Удивлялся и жалел. Из-за нашей бытовой неустроенности мы потеряли, наверно, не одну тысячу Ковалевских, Ахматовых и Склодовских-Кюри. Но ты сдалась! Я тебя ни в чем не виню – да, обстоятельства, как говорят французы, среда заела, но сама-то ты рукой не махнула, чтобы поплыть против течения. Все по течению, так легче… Сегодня на совещании один наш общий знакомый сказал о тебе: прекрасная исполнительница! Вроде бы похвалил, а я вот обиделся… В тебе жил настоящий ученый. Я говорю – жил, потому что он ушел от тебя, как муж от невнимательной жены.
Он говорил медленно, словно ему трудно было высказать эти, быть может, нелегкие для Любови Ивановны слова.
– Ты только не сердись на меня, Любонька. Возможно, я и не прав… Но среди моих учеников хватает посредственностей. Инженеры, и ладно, и обществу польза. А вот за тебя мне обидно… Хоть бы ты хорошо замуж вышла, что ли!
Это он сказал уже с шутливой грубоватостью.
Чай был допит. Плассен прошел в комнату и сразу начал рыться в книгах. Время от времени оттуда доносилось! «А чем твои парни занимаются?», «Сколько ты получаешь?». И вдруг: «Ты с Туфлиным в каких отношениях?»
Она отвечала из кухни: старший сын – электрик, младший шофер, получает она сто восемьдесят, с Туфлиным отношения самые ровные…
– Я не о том, – сказал Плассен, выходя в кухню с какой-то книжкой. – Что ты о нем думаешь? Вроде бы я не должен задавать тебе такой вопрос, но, знаешь, ужасно чувствую себя, когда не могу разобраться в человеке.
– Разве вы его плохо знаете? – удивилась Любовь Ивановна. – Он часто вспоминает, как вы работали вместе. Там, на Урале…
– Да, – кивнул Плассен. – И жил он тогда черт знает как. Ему дали под жилье общественную уборную, подвал. Кровати стояли рядом с писсуарами. Война… Ты, наверно, не помнишь – тогда все было совсем иначе, и, наверно, проще – и обстоятельства, и люди… Многие стали меняться уже после войны.
Он задумался, будто с трудом стараясь вызвать в памяти совсем другого Игоря Борисовича, с которым познакомился тридцать с лишним лет назад – тогда, в тяжком сорок втором.
– Ну, хорошо, – сказал он наконец. – Не хочешь отвечать, и не надо, и правильно, что не хочешь… А я вот у тебя одну любопытную книжечку разыскал, буду читать на сон грядущий. Это, наверно, еще твоего мужа?
Она посмотрела – Плассен нашел строевой Устав! Он будет читать строевой Устав?! Плассен уже перелистывал его с видимым интересом и объяснил, что видит такую книжку впервые. Ведь он никогда не служил в армии… Правда, в шестнадцатом году, его, неблагонадежного студента Петроградского политехникума, забрили, но до фронта он так и не доехал: был схвачен за большевистскую агитацию, трибунала не дождался, бежал в Саратов и жил там нелегально до самой Февральской революции…
Ничего этого Любовь Ивановна не знала. Ей было трудно, пожалуй, даже невозможно представить себе этого старика молодым человеком. Он всегда казался ей старым. Старым, но вечным.
Она поняла, что Плассен нарочно перевел разговор.
Час был еще не поздний – начало девятого, – но она спросила, не хочет ли гость спать. Плассен отложил Устав и прихлопнул его ладонью, что должно было означать – прочитаю потом.
– Нет, – сказал он. – Мы же с тобой еще не наговорились как следует.
Потом Любовь Ивановна будет часто вспоминать этот вечер, и следующее утро, и следующий день, когда Плассен со всей свитой пришел в эксплуатационно-технический корпус и задержался возле жигуновской установки, на которой она работала. Поинтересовался, как определяется температура нагрева. Заметил, что термопары, которые Любовь Ивановна прикрепляла к краям бруска, могут врать: там возникают дополнительные напряжения, лучше прикреплять к центру. «У тебя есть канцелярский клей?» – «Да». – «Вот и давай, прикрепляй прямо на клей». Она не поняла – зачем? Плассен объяснил: поверхность бруска окисляется, проволока отходит, термопара врет… А клей вспучиваться будет и сгорать, но не даст образоваться окислу.
– Век живи – век учись! – развел руками Туфлин. – Но теперь Любовь Ивановна потребует от меня по меньшей мере цистерну клея.
– Ничего! – шутливо отозвался Плассен. – Я уж по старой дружбе похлопочу в академии, авось выделят дополнительные средства.
Но это было на следующий день. А накануне Любовь Ивановна и Плассен заговорились, и, когда он поглядел на часы, было уже за полночь. Уходя спать, Плассен захватил с собой Устав, и еще долго Любовь Ивановна видела полоску света под дверью – Плассен читал…
А она тоже не могла уснуть, лежала и вспоминала их ночной разговор. Как ни странно, больше говорил Плассен. Впрочем, почему же странно? – подумала она. Плассен живет один, дети и внуки только приходят в гости. Днем в его квартире хозяйничает сестра покойной жены. Одиночество в старости – нехорошая штука, он сам сказал об этом как-то вскользь, чтобы Любови Ивановне не показалось, что он жалуется.
Он рассказал о покойной жене, детях, внуках. Несколько дней назад привели правнучку, он прочитал ей Пушкина – «Сказку о рыбаке и золотой рыбке» – и поинтересовался: «А если бы ты поймала золотую рыбку, что попросила бы у нее?» Девочка ответила, не задумываясь: «Чтобы все люди не умирали».
Любовь Ивановна подумала, что завтра надо будет сесть и записать их разговор, пока что-то не забылось. Однако уже сейчас она не могла вспомнить, как и почему речь зашла о жизни вообще, – возможно, она сама хотела знать, что думает об этом человек, проживший столько нелегких лет. Но то, что говорил Плассен, запомнилось ей почти слово в слово…
Смысл жизни? Тысячи писателей и философов пытались ответить на этот вопрос – но отвечали ли? Каждый человек отвечает на него по-своему. Должно быть, он, Плассен – просто счастливец: ему не пришлось долго и мучительно искать ответа. Все получилось как-то само собой: в первые же студенческие годы порвал со своей средой (отец был известный столичный адвокат, богатейший человек!), стал большевиком – и вся остальная жизнь определилась этим. Было все – и голод, и холод, горечь и радости и такие страшные потери друзей в тридцатых годах, потери, которые он не может простить. И война была – Урал, заводские лаборатории, и новая броня, и ученики – много учеников, продолжение себя самого. Как дети, внуки и правнуки. Вот в этом, должно быть, и заключается смысл жизни. Нет, он счастлив. Уже перед своим концом он может сказать об этом с уверенностью.
Но в последние годы в нем поселилась тревога. Поселилась – и растет, и он не знает, то ли это от старческой раздражительности, то ли от естественного «отставания от жизни», хотя он терпеть не может ворчунов, говорящих на каждом шагу – «А вот в наше время…».
– Ведь я не случайно сказал тебе сегодня, что многое стало меняться. У меня такое ощущение, что люди начали отдаляться друг от друга, уходить в себя. Знаешь, как бывает на море – смотришь, любуешься и вдруг – мутная волна…
– Вы хотите сказать, что сейчас как раз такая мутная волна?
– Да. Она называется – обывательщина. Стали хорошо жить? И правильно! Какие люди за это головы положили. Головы! Но пришла обывательщина, а она рождает многое, и самое страшное – стяжательство и равнодушие. Чиновник держится двумя руками за свое кресло, потому что оно престижно и дает блага, но он уже не понимает, что не люди существуют для него, а он для людей. Ученый отходит от науки и становится ловким администратором, потому что это доходней, а наука уже побоку, она лишь средство для личного благополучия.
– Туфлин? – не выдержала Любовь Ивановна.
– Не надо имен! – усмехнулся Плассен. – Мы научились лихо ловчить в жизни, вот чего я не люблю, не признаю и не понимаю. Неужели время нравственных ценностей сменилось царствием материальных? Недавно один мой ученик, уже не молодой человек, разводился с женой, журналисткой, вроде бы интеллигентной женщиной. Так она представила в суд опись книг: Шекспир – сорок пять рублей, Пушкин – полсотни, Достоевский шел за восемьдесят… Понимаешь, Любонька? Школьник высчитает, почем нынче Ромео с Джульеттой, братья Карамазовы или Евгений Онегин! Ты согласна со мной?
Он не просто спорил – он спросил с вызовом, требуя ответа. Конечно, Любовь Ивановна была согласна. А что делать, чтобы этого не было?
– Ну, – сказал Плассен, – ты могла бы и не задавать мне этот вопрос. Всегда ли ты сама встаешь на дыбы, когда сталкиваешься черт знает с чем? Что делать! – усмехнулся он. – Проще всего, конечно, отойти в сторону. Была такая заповедь: «Отойди от зла и сотворишь благо», или, как проще выражается моя невестка: «Трясись все в блин, а может быть, и тоньше». Мы проглядели тот момент, когда обывательщина начала наступать, Любонька. А знаешь, между прочим, какая самая страшная ее форма?
Любовь Ивановна не ответила. Плассен кивнул несколько раз – точь-в-точь так, как кивал на экзаменах, если студент вдруг начинал «плавать» или вообще безнадежно замолкал.
– Стремление к душевному покою, Любонька. Еще Толстой говорил, что стремление к покою души – подлость, а в наше-то время и подавно, я думаю. Мне со всех сторон говорят – живем в бешеном темпе, вкалываем, как тракторы, а трактор железный – и тот ломается… Пушкина зовут на подмогу – помнишь? «Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит…» – а не вспоминают, какой беспокойный был человек! Понимаешь, люди научились оберегать себя от лишних забот, лишних волнений – как же! Век инфарктов! А ведь лишних-то забот не бывает, бывает лишнее равнодушие.
– Не все же так, – сказала Любовь Ивановна.
– Конечно, не все, – снова кивнул Плассен. – Если бы все… Тогда в мире исчезла бы доброта, Любонька. Да, устаем, да, совсем другой темп жизни, все правильно! Но болезнь-то появилась?
Ему надо было выговориться. Видимо, Любовь Ивановна оказалась именно тем человеком, которому он мог высказать эти мучающие его мысли. Не делиться же ими с невесткой, которая ответит: «Трясись все в блин». И только во втором часу, спохватившись, пошел спать…
Теперь Дружинин ждал ее внизу каждый вечер и провожал до дома, но по-прежнему не заходил, хотя Любовь Ивановна и приглашала его. «Как-нибудь в другой раз…» Он признался, что для него эти два километра от института до ее дома стали необходимостью, разрядкой после работы. Спросил, не боится ли она злых языков – ведь их видят вместе, – и Любовь Ивановна ответила, что не боится. Ей казалось, что Дружинин начал как бы оттаивать. В нем уже не чувствовалось того усталого безразличия, которое так поразило Любовь Ивановну во время первой встречи. Его неразговорчивость не обманывала Любовь Ивановну – просто человек не любил говорить о себе. Возможно, прошлое, те двадцать два года, прожитые с женой, еще слишком тяжело давили на его душу, и он не хотел перекладывать часть своего груза на эту, в сущности, совсем незнакомую ему женщину. Она подумала, что своим молчанием Дружинин словно оберегает ее. От чего? От лишних волнений за нелегкую судьбу, от ненужной, на его взгляд, тревоги, а может быть, все не так, и он не терпит сочувствия и соучастия, и тем более не ищет чьей бы то ни было жалости… Но все-таки было заметно, что в Дружинине что-то меняется.
Однажды они вошли в густой снегопад. Фонари вдоль дорожки едва проглядывали через снежную пелену. Дружинин остановился, поднял голову и подставил снежинкам лицо. Любовь Ивановна видела, как он улыбается. Снег ложился на его лицо, на улыбающиеся губы, залеплял глаза, а Дружинин смотрел вверх, будто стараясь что-то разглядеть там, в непроницаемой черноте, откуда на него и на землю налетало это белое чудо. Казалось, он замер от прикосновения снежинок, как от забытой уже, доброй ласки. И вдруг Любови Ивановне стало страшно. Ей показалось, что снег не тает на лице Дружинина. Так было, когда хоронили Якушева: налетел снежный заряд, снежинки ложились на лицо Якушева – и не таяли. Сейчас, скинув варежку, она начала ладонью вытирать лицо Дружинина, повторяя: «Не надо так, пойдемте, прошу вас, не надо…»
– Что с вами? – удивился Дружинин. – Ведь это же хорошо! Совсем как в детстве…
– Не надо, – снова сказала она, беря Дружинина под руку. Варежку она потеряла – уронила в снег, но даже не заметила этого.
Они шли молча, и Любовь Ивановна невольно прибавляла шаг. Этот снегопад уже не казался ей ни нарядным, ни праздничным, каким почудился, когда она вышла на улицу. Ей хотелось скорее перебежать через него, скорее оказаться в сухом, теплом доме, скорее отгородиться стенами от улицы. Ее знобило, Но не от холода, а от этого мгновенного воспоминания и испуга за Дружинина, – и, уже подходя к дому, она сказала:
– Спасибо, Андрей Петрович. Дальше я побегу сама.
– Что с вами? – тревожно повторил свой вопрос Дружинин.
– Не знаю. Как-нибудь потом… Просто мне стало не по себе…
А следующим утром Дружинин ждал ее на улице возле дома. Еще было темно. Снегопад кончился, начался мороз, и Дружинин ходил, подняв воротник демисезонного пальто, опустив «уши» старенькой шапки. Увидев Любовь Ивановну, бросил сигарету – яркий огонек прочертил дугу и сгорел в сугробе…
Дружинин вглядывался в лицо Любови Ивановны, его взгляд был тревожным. Она улыбнулась – и Дружинин ответил облегченной улыбкой. Он ни о чем не спрашивал. Снова они шли рядом по этому славному морозцу, их обгоняли, здоровались – то с Любовью Ивановной, то с Дружининым, – и она ловила любопытство в глазах: должно быть, их уже не раз видели вместе. Ладно, пусть! В вестибюле они разошлись, и оба знали, что только до вечера, а вечером все повторится – два километра от института до дома, и легкий, спокойный разговор по дороге. Но вечером все перевернулось так, как ни Любовь Ивановна, ни Дружинин не могли даже предполагать этим утром…
Для Любови Ивановны день выдался трудным, хотя работа шла по графику, который она разработала для всей группы. С утра она с Ухарским работала на установке, потом Ухарский прокатывал бруски, и уже к обеденному перерыву лаборантки принесли разрезанные образцы. К вечеру они должны сделать четыре шлифа – на каждый шлиф уходило по два часа. Эти шлифы пойдут под микроскоп завтра, – сегодня Любовь Ивановна должна была просмотреть вчерашние образцы.
День был как день, и все-таки он показался Любови Ивановне трудным. Она поймала себя на том, что ждет вечера. В перерыве, в столовой Дружинина не оказалось, спрашивать же у его сотрудников, где он, Любовь Ивановна не стала. Долгов, с которым она сидела за одним столиком, заметил, что она оглядывается и часто смотрит на дверь.
– Вы кого-нибудь ищете?
– Нет, – смутилась она. – Что пишет Галка?
Долгов рассказывал, что пишет Галка, но она почти не слышала его. Сегодня, когда они шли в институт, Дружинин сказал: «Иногда мне кажется, что я знаю вас уже сто лет. А иногда наоборот – будто вижу впервые». «А как сегодня – впервые или сто лет?» – засмеялась она. Дружинин ответил, пожалуй, даже слишком серьезно: «Сегодня впервые», – и Любовь Ивановна думала, что же было за этими словами?
Неожиданно, уже к вечеру, позвонил Дружинин и сказал, что сегодня он задерживается минут на сорок – на час. Голос у него был какой-то виноватый, он даже оправдывался: совещание у замдиректора, не вырваться никак…
– Ничего, – ответила Любовь Ивановна, – у меня тоже много дел. Вы позвоните, когда освободитесь. Не будем нарушать традицию.
– Спасибо, – сказал Дружинин.
Любовь Ивановну неприятно поразил этот оправдывающийся тон Дружинина. Должно быть, когда он задерживался на заводе, точно так же звонил жене и просто привык к такому тону. Сейчас привычка сработала, но он, конечно, даже не заметил этого. Значит, сильная была женщина его жена!
Потом она будет думать: что это? Совпадение или на самом деле есть какая-то телепатия? Едва они прошли площадь и ступили на лесную дорожку, впереди, в свете фонарей, показалась женская фигура. Женщина шла быстро, и Дружинин, остановившись, сказал:
– Вот моя жена.
Любовь Ивановна попыталась освободить руку, но Дружинин не отпустил ее. Каждой своей клеткой, всем своим существом Любовь Ивановна ощущала, как напряжен Дружинин. Женщина подошла и остановилась в нескольких шагах.
– Я ждала тебя возле дома, – сказала она Дружинину, не сводя глаз с Любови Ивановны. – Это что, претендентка на престол? Мог бы найти кого-нибудь получше.
Даже здесь, на вечерней лесной дороге, при желтом свете фонарей, Любовь Ивановна могла разглядеть ее колющие, какие-то п р о н з и т е л ь н ы е глаза. Ее ничуть не обидели эти слова. Возможно, она могла бы услышать и худшие. Но, повинуясь какому-то безотчетному инстинкту, она отвечала взглядом на взгляд и знала, чувствовала, что ее взгляд спокоен, хотя внутри нее все дрожало – от неожиданности, злости, даже непонятного страха и еще от жалости к Дружинину, потому что ей вполне хватило этой минуты, чтобы представить себе, как он прожил двадцать два года.
– Нам надо поговорить, – сказала Дружинина.
– Все разговоры закончены, – ответил он.
– Ну конечно, тебе неприлично оставить сейчас эту ухватистую дамочку. Может быть, дашь мне ключ и я подожду в тепле, пока ты с ней переспишь?
Она резко открыла сумочку, вынула сигареты, чиркнула зажигалкой. Маленький огонек осветил ее рот, густо накрашенный и похожий на черное пятно.
– Вы извините, Любовь Ивановна… – начал было Дружинин, и его жена коротко засмеялась:
– Вот как? Вы еще на «вы»?
– Пойдемте, Андрей Петрович, – стараясь говорить как можно спокойней, сказала Любовь Ивановна. – Пойдемте.
– Нет, погоди, Андрей, – остановила его Дружинина. – Мы можем поговорить и втроем. Я понимаю, что у главного энергетика должна быть любовница. Но пусть и она знает… Я буду судиться с тобой до второго пришествия, слышишь? Не хочется выходить к барьеру, но что делать? И учти, у меня будут самые неожиданные свидетели. Боюсь, что это будет очень неприятно и тебе, и твоей перезрелой партнерше.
Повернувшись, так же быстро она пошла обратно, и ее фигура все удалялась и удалялась.
– Идемте, – тихо сказала Любовь Ивановна.
Всю дорогу они прошли молча. У подъезда своего дома Любовь Ивановна попросила:
– Не надо возвращаться, Андрей Петрович. Поднимемся ко мне.
– Да, – глухо ответил он.
В лифте Любовь Ивановна подняла руки и провела ладонью по лицу Дружинина.
– Господи, – сказала она. – Разве т а к можно? Зачем она т а к?
Дружинин не ответил. Он вошел вслед за ней и стоял, не раздеваясь, – измученный, бледный, враз постаревший на десяток лет, и снова Любовь Ивановна почувствовала в нем то безразличие, которое начало было проходить в последнее время. Больше она не могла и не хотела видеть его таким…