355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Воеводин » Эта сильная слабая женщина » Текст книги (страница 20)
Эта сильная слабая женщина
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:21

Текст книги "Эта сильная слабая женщина"


Автор книги: Евгений Воеводин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)

АУ!

Это очень старая история. Я узнал ее много лет назад, и вспомнил сейчас только потому, что она не состарилась вместе со мной…

* * *

В Седых Мхах дом Савельевых называли гостиницей. Как-то уж повелось, что все, приезжающие в село, останавливались у Савельевых – и районное начальство, и корреспонденты областной газеты, которых (в том числе и меня) неизменно тянула в «Партизан» слава его доярок, и бригады артистов, и шефы… Накануне таких приездов в больших комнатах дома воцарялся теплый запах свежевымытых полов и одеколона «Кармен». Пол-флакона забыл кто-то из артистов, и дочь Савельевых – Наденька, выскоблив полы, прыскала на них из бутылочки.

Теперь со дня на день должны были приехать научные сотрудники Ленинградского института защиты растений. При мысли, что на этот раз, быть может, снова приедет большой, шумный, вечно смеющийся Константин Михайлович, она чувствовала, как ей хочется свернуться в комочек, забраться в угол и тихонько, словно мышке, осматривать оттуда комнату, где он будет жить. Когда он приезжал, в комнате всегда начинался развал, какие-то бумаги валялись вперемешку с запонками, бритвенными лезвиями и библиотечными «Крокодилами». Раскрытый чемодан обязательно стоял на середине комнаты. Наденька, подметая по утрам пол, убирала все в чемодан и запихивала его под кровать. Константин Михайлович, возвращаясь, разводил руками:

– Опять меня Наденька чистоте научила! Молочка по такому случаю, Наденька!

Наденька бежала в чулан и снимала с полки крынку со вчерашним, холодным, в голубых прожилках молоком.

Она могла подолгу смотреть через открытое окно, как он работает, сидит и что-то пишет, и курит, разгоняя дымом мошкару, налетающую на свет трехлинейной лампы. Только однажды он увидел ее – подойдя к окну и потягиваясь, заметил мелькнувшее в саду белое платье:

– Это ты, Наденька?

Она убежала и, спрятавшись на сеновал, долго прикладывала руки к горящим щекам, чуть не плача от какого-то непонятного ей самой стыда.

Потом весь день она не могла смотреть ему в глаза, будто была в чем-то виновата перед ним, а Константин Михайлович по-прежнему шутил, как обычно называл ее Макаронинкой и не замечал, как мучительно краснеет Наденька.

На этот раз Константин Михайлович приехал не один. Когда председательская машина вышла из-за поворота и, разгоняя кур, лежащих в придорожной пыли, пошла к савельевскому дому, Наденька еще издали увидела, что впереди, рядом с шофером сидит какая-то женщина.

Наденька суетилась, стараясь под этой суетой скрыть свое смущение, помогала вынимать из багажника вещи – два чемодана, резиновый скрипящий плащ и какой-то ящик. Константин Михайлович легонько дернул ее за косичку и пошутил:

– А ты чего же не растешь? Только веснушки растут.

Потом он спросил, где отец, и Наденька показала в конец улицы: там, переставляя костыли, уже шел Савельев.

Он подошел, запыхавшись, поздоровался с Константином Михайловичем, протянул руку женщине, и та назвала себя:

– Вера Сергеевна.

– Вы тоже из института? – спросил Савельев.

– Да, – ответила женщина. – Тоже. Лаборантка.

– Ну, вот и хорошо, – заспешил Савельев, и не понять было, что же тут хорошего. – Давайте в дом, отдохнете; дорога-то у нас тряская…

За столом Наденька исподтишка рассматривала гостью, и та ей не нравилась. Не нравились глаза, светлые, словно слинявшие, с морщинками вокруг. Губы – накрашенные, слишком яркие на бледном тонком лице. И нос – широкий, чуть раздвоенный на конце, будто припухший. Казалось, Вера Сергеевна только что плакала. «Старая, лет тридцать», – решила Наденька. Что ж, в пятнадцать лет не очень-то жалуют людей с морщинами.

Вера Сергеевна, улыбаясь накрашенными губами, рассматривала комнату, пузатый старомодный комод, патефон, покрытый вышитой накидкой, фотографии, разложенные веером в большой рамке на стене…

– Это, верно, вы? – спросила она Савельева, кивая на одну фотографию. Там он был снят в ушанке с лентой наискосок, ватнике и с немецким автоматом.

– Да, – ответил Савельев. – Он самый. Сорок третий год.

– А это?

– Это мама, – тихо и почему-то зло ответила Наденька: ну, чего спрашивает, будто сама не видит. Вера Сергеевна, поняв, что этого не следовало бы спрашивать, сказала извиняющимся голосом:

– Ты похожа на маму…

Короткая неловкость быстро прошла. Константин Михайлович, отхлебывая из стакана молоко, начал расспрашивать Савельева о колхозных делах, и Вера Сергеевна слушала так, будто ничего на свете, кроме последних удоев от «Зорьки» да новой птицефермы, ее не интересует.

– А с картошкой нынче все равно плохо, – подсказала отцу Наденька. – Пока дядя Павел две бригады на корма бросил, она и повыгорела.

– Да, – подтвердил Савельев, – вот уж всегда так: хвост вытянешь, нос завязнет, нос потянешь – хвост завязнет…

Константин Михайлович поддакивал: это верно, организационная неразбериха. И хотя никакой организационной неразберихи не было, а просто по-прежнему не хватало людей, Савельев промолчал.

Константин Михайлович поднялся из-за стола и кивнул Наденьке:

– Ну, Макаронинка, покажи гостье, где она жить будет. Вы устраивайтесь, Вера Сергеевна, мы здесь неделю провозимся, не меньше. А потом за грибами, Прохор Захарыч? Вы мне обещали грибы – помните?

– Да нет еще грибов, – замахала руками Наденька. – Прошел первый слой и все. Может, только в Замошье, там места посырее…

Константин Михайлович подмигнул Вере Сергеевне: видали, куда я вас завез? Седые Мхи, Замошье, Зеленая Мшара… Все равно поедем за грибами, они после первого дождя так и попрут! Здесь грибы особенные. Шоколад «Золотой якорь», а не боровики…

Наденька пошла показать Вере Сергеевне комнату. Стоя на пороге и все улыбаясь накрашенным ртом, Вера Сергеевна снова осмотрела стены, увидела столик, стопку Наденькиных тетрадок на нем, и спросила:

– А ты в каком классе учишься?

– В седьмом.

– А потом как?

– Да так… – Наденька, пожав плечами, помяла сенник. – Если жестко, я еще сена принесу.

Она не могла больше оставаться дома и убежала в бригаду. Пусть устраиваются, как хотят, и Константин Михайлович тоже, а то только и смотрит на эту Веру Сергеевну, будто удивляясь чему-то…

* * *

Они уходили на поля ранним утром, а возвращались уже в сумерках. Вера Сергеевна уставала, а Константин Михайлович ходил по комнате и распевал «На земле весь род людской», пока Наденька громыхала возле печи, доставая котелок с тушеным мясом. Потом, после ужина он кричал: «Наденька, молочка!» – и уходил в комнату к Вере Сергеевне. Из-за закрытой двери доносились то тихие голоса, то вдруг раздавался заливистый смех Константина Михайловича. Однажды Наденьке показалось, что женщина плачет, но это скорее всего только показалось, потому что Константин Михайлович сразу же засмеялся.

Иногда он вытаскивал Веру Сергеевну на улицу, и они шли в клуб, на танцы. Наденька приходила туда позже. Танцуя, Константин Михайлович и Вера Сергеевна опять о чем-то говорили, будто не могли наговориться на полях или в колхозной лаборатории. Впрочем, иногда Константин Михайлович оставлял Веру Сергеевну и приглашал то Нинку-разведенку, то учительницу Варвару Игнатьевну, и Наденька опять вспыхивала: «Ну и пусть. Даже хорошо. Я и танцевать-то не умею». Когда же Яшка-шофер сердито подходил к радиоле и, выключая ее, говорил: «Кончай эксплуатировать технику, переходим на тихий отдых», – Наденька выскакивала из клуба и мчалась домой, чтобы оказаться там первой.

Отец встречал ее на крыльце. Он любил сидеть так и курить, бесконечно долго раздумывая о чем-то своем, наслаждаясь тишиной, папиросой и теплыми, душистыми запахами, долетающими с полей. Савельев просил ее: «Посидим, помолчим, дочка…» – и Наденька смотрела, как описывает в воздухе красивую дугу огонек его папиросы, как где-то далеко играют сполохи, как зажигается в заречье, в полевом стане костер и дрожит, дрожит желтая точка. Потом возникают в отдалении высокие голоса, неясные на расстоянии, приближаются, и уже можно различить слова песни:

 
Мы ходили, мы искали
Счастья-радости с тобой…
 

Слова в песне были грустные. Голоса будто бы жаловались, поднимаясь к бездонному небу, к звездам, густо высыпавшим в безлунье, – жаловались, что не нашли с милым счастья, и Наденьке становилось тоскливо.

Потом возвращались Константин Михайлович и Вера Сергеевна. Отец тяжело вставал и, прерывисто дыша, говорил:

– Ну, на боковую, на боковую!.. Это вам, молодежи, вставать – раз плюнуть.

На третий или четвертый вечер Вера Сергеевна задержала Наденьку в сенях и тихо спросила:

– Наденька, у вас дома есть какой-нибудь крючок или задвижка?

– Зачем? К нам воры не ходят.

Очевидно, это было сказано с обидой, и Вера Сергеевна заторопилась:

– Нет, нет, я не об этом… Я просто там, в городе, привыкла… Ну, запираться привыкла, когда ложусь.

Наденька прошла в чулан, где стоял ящик с гвоздями и ржавой металлической рухлядью. Вера Сергеевна прошла за ней и обрадовалась, когда Наденька вытащила старый дверной крючок. Она сама прилаживала этот крючок к дверям, и Наденька, уже лежа на своей кровати, слышала, как Константин Михайлович прошел в комнату Веры Сергеевны.

– Верочка, зачем вы это делаете?

– Уйдите.

– Но, Вера…

– Я вам сказала – уйдите. В конце концов…

Дальше они заговорили шепотом, Наденька не различала слов. Отец постанывал и хрипел во сне, потом повернулся и приподнял голову:

– Наденька… Ох, как схватило…

Она метнулась к комоду – там всегда лежала в вазочке маленькая стеклянная пробирка с нитроглицерином. Отец возьмет крохотную белую пилюлю, и ему станет легче. Сегодня душно – вот его и мучает сердце…

Она боялась уснуть, боялась, что отцу снова станет худо. Но нет, на этот раз приступ у него прошел быстро. Она осторожно трогала слипшиеся, спутавшиеся на мокром лбу отца волосы. Тихо было в доме. В своей комнате похрапывал Константин Михайлович, и Наденька, как ни было ей тревожно сейчас, все-таки подумала о том, зачем понадобился Вере Сергеевне крючок, и покраснела от своей догадки.

Утром Константин Михайлович объявил, что больше они никуда не пойдут: вся работа кончена, осталось лишь обработать материал.

– Ну, а как грибы? – спросил он у Савельева.

Наденька ответила:

– Ему нынче плохо было…

– Ничего! – примирительно сказал Савельев. – Я лошадь попрошу. Завтра с утра и поедем. И у меня как раз работы мало, счета уже сдал.

Наденька не слышала, когда уехали отец и Константин Михайлович. Она проснулась оттого, что луч солнца по стене добрался до ее лица и лицу стало жарко. Открыв глаза, она еще полежала, потягиваясь, и вскочила, услышав, как поет Вера Сергеевна.

Натянув платье, Наденька выбежала на двор. Двери коровника были открыты. Стало быть, отец сам выгнал Пеструху. Сзади раздался голос Веры Сергеевны, и Наденька удивленно обернулась: голос был веселый, а Вера Сергеевна – какая-то словно помолодевшая без этой своей помады.

– Ты что будешь делать?

– Да купаться побегу.

– Ну, а я по хозяйству останусь, – засмеялась Вера Сергеевна. – Вот только если корову приведут, так я доить не умею.

Невольно засмеялась и Наденька, представив, как Вера Сергеевна своими тонкими пальцами, с золотым кольцом на левой руке, будет доить Пеструху.

Женщина поправила волосы, и Наденька увидела, что волосы у нее красивые, вьющиеся, и сама она похожа на какую-то легкую птицу. Неожиданное чувство, похожее на восторг, испугало Наденьку. Она отвернулась и пробормотала:

– Так я сама, по хозяйству-то…

– Тогда давай вместе.

Прибрав в комнатах (и запихнув под кровать чемодан Константина Михайловича), они снова вышли на крыльцо, и Вера Сергеевна, достав папиросу, закурила. Наденька покосилась на нее:

– Ку́рите? У нас не любят, когда женщины курят.

– Да трудно, Наденька, – задумчиво ответила Вера Сергеевна. – Сто раз бросала, и не могу.

– Значит, силы воли нет.

– Может, и нет.

Наденька осторожно взяла Веру Сергеевну за руку.

– У вас случилось что-нибудь, да?

Вера Сергеевна подняла бесцветные, в сеточке морщин, глаза.

– Да ничего не случилось, глупенькая. С чего ты взяла? Просто так как-то.

Наденька, не сдержавшись, вдруг торопливо заговорила, будто ее хотели перебить, и сама испугалась того, что говорила:

– Но он же вас любит, я же знаю, что любит! На него Нинка засматривалась, а он на нее ноль внимания, а за Нинкой все бегают. Он и в прошлые разы внимания не обращал, я вам правду говорю.

Легким движением Вера Сергеевна притянула Наденьку к себе и, тихо засмеявшись, сказала:

– Спасибо, Наденька. Только какая тут любовь? Я – вдова, он – женатый, вот и все…

Наденька не поняла. В словах Веры Сергеевны ей почудился какой-то скрытый упрек, что-то нехорошее по отношению к Константину Михайловичу, и, вспыхнув, она упрямо нагнула голову.

– Он очень хороший, я его давно знаю.

– Нет, – качнула головой Вера Сергеевна и тут же спохватилась: – Конечно, хороший, я просто о другом сейчас подумала. Прости, мне еще поработать надо.

Наденька ушла купаться. Когда кто-то крикнул с обрыва: «Давай сюда, твой ученый приехал», – она бросилась наверх, скользя и хватаясь за кусты, чтоб не сорваться. Ей некогда было бежать к тропе.

Телега стояла у изгороди, и ленивый белогубый мерин хватал кору с жердей большими желтыми зубами.

Наденька вбежала во двор. На крыльце стояли две корзинки с грибами, а Константин Михайлович, широко расставив ноги, мылся у рукомойника и фыркал. Наденька глядела на его красную шею, жилистые руки, и ей было смешно оттого, что этот большой человек фыркает от холодной воды, как медведь в малиннике.

Константин Михайлович оглянулся и брызнул на нее водой. Наденька с визгом отскочила.

– Молочка, молочка! – крикнул Константин Михайлович. – Ух, и устал! До вечера отсыпаться буду. Давай, Наденька, корми, а то умру, и хоронить придется.

И так непохож он был на смертельно уставшего, такую скорчил гримасу, что Наденька снова прыснула.

– И отцу приготовь, он скоро придет.

– В правление пошел?

– Да нет… Телега, понимаешь, у нас сломалась. На честном слове и на одном колесе доехал.

Отряхивая с пальцев воду, он пошел в дом, а Наденька, оторопело поглядев ему вслед, тихо спросила:

– А отец… как же?

– Своим ходом двигается.

Наденька выбежала на дорогу. Отца не было. Она встретила его уже возле леса. Савельев шел, задыхаясь, и лицо у него было землистое и потное.

– Ты чего? – удивился он.

Наденька медленно пошла рядом, чувствуя, как задыхается сама.

Константин Михайлович, услышав скрип калитки, высунулся из окна и крикнул:

– Два с минусом, Наденька. Гостя забыла!

Всхлипнув, она бросилась в сторону. Отец даже не успел окликнуть ее…

Вера Сергеевна нашла Наденьку на сеновале. Она лежала лицом вниз, зарывшись в душное свежее сено, и плечи у нее дрожали. Обняв Наденьку, женщина приложилась щекой к ее волосам.

– Ну, перестань, Наденька, перестань. Не надо так. Ну, не надо.

Когда возле сеновала раздался голос Константина Михайловича, Вера Сергеевна замолчала, словно не желая, чтобы он нашел их. Константин Михайлович ходил по двору и растерянно спрашивал:

– Наденька, где же ты? Вера Сергеевна, ау!..

ИВАНОВ ИЗ ИВАНОВА

Он не заметил, как вырос Антон. Должно быть, в этом была виновата его работа, долгие командировки на Север, в Среднюю Азию, за границу. Возвращаясь и с удивлением разглядывая сына, Ершов неизменно говорил: «Ну ты и растешь!» То, что Антон растет, это он видел, а вот то, что вырос, – не заметил, и это было для него странным и в то же время чуть грустным открытием, потому что чем больше взрослеют наши дети, тем больше стареем мы сами.

Впрочем, в свои сорок два года, уже сильно поседевший, Ершов не чувствовал возраста, одинаково хорошо переносил и мороз, и зной, мог работать, забывая о еде и сне, при случае мог сыграть в футбол, а если шел за грибами, спокойно отмахивал километров пятнадцать – двадцать.

Теперь, вернувшись из очередной командировки на Север, где он монтировал газовую турбину, Ершов уже не с удивлением и не с прежней легкой грустью заметил, что Антон не тот, которого он видел обычно. Что-то переменилось в нем, и Ершов не мог определить – что же именно. Вот это непонятное «что-то» огорчило его как раз тем, что он не мог разобраться в сыне. Раньше все было просто: зоопарк, восторги от катанья на пони, винтики, гаечки, вместе сколоченная скворешня, восхищение папиными мускулами, особенно когда папа шел на руках, редкие и потому всегда жданные игры в настольный хоккей, и первая двойка Антона (и первая трепка, разумеется, хотя двойка была по пению, а трепка для проформы – ну, не выйдет из Антона Штоколова, подумаешь!).

Сейчас Ершова встретил сдержанный, спокойный парень, чуть ироничный («К а к  в с е  н ы н е ш н и е, – невольно подумал Ершов и тут же оборвал себя: – Начинаю ворчать, а это уже худо!») и чуть равнодушный. Ершов привез ему с Севера шапку, большую мохнатую шапку, и Антон, вежливо поблагодарив, протянул ее матери.

– Ты бы хоть примерил, – сказала мать.

– Зачем? – удивился Антон. – Весна уже.

И ушел на кухню читать. Ершов досадливо подумал: ему неинтересно со мной, и дома-то он сейчас остался из вежливости. Маша писала, что Антон чаще и чаще пропадает где-то вечерами, от него попахивает табаком, а если сидит дома, то уткнется в книжку и слова из него не выжмешь.

Вытянувшись на диване, Ершов курил, хмурился, потом спросил жену:

– У него что – переходный возраст? Они в это время и не такие закидоны выдают.

– Не знаю, – ответила Маша. – У тебя закидонов не было, я помню… Ты поговори с ним как следует.

Хорошо было сесть к телевизору, в пижаме и шлепанцах, и знать, что ни завтра, ни послезавтра не надо идти на работу, на мороз. Там, на Севере, откуда Ершов приехал, градусник показывал минус тридцать, а здесь стояли сизые сумерки и шел снег не снег, дождь не дождь, а какая-то холодная дрызготуха, но эта апрельская ленинградская погода была Ершову все-таки по сердцу своей привычностью.

– Антон!

– Да?

– Иди, фильм начинается.

– Я его уже видел.

Все-таки он вошел и сел поодаль. Ершов протянул ему через стол пачку «Родопи».

– Я не курю.

– Куришь, – сказал Ершов. – В рукав, по подворотням. Зачем? Если куришь – давай в открытую.

Он не ожидал, что Антон вынет из пачки сигарету и закурит. Он думал, что тот будет отнекиваться и врать, а он закурил, Да еще пустил дым колечком, – стало быть, курильщик-то со стажем. Ершов поглядел на жену – она сидела, отвернувшись, ни во что не вмешиваясь, хотя Ершов отлично понимал, каково ей сдерживаться.

– Вот так, – сказал Ершов. – А вообще, если не втянулся – брось. Это у тебя от раздражительности.

– По себе знаешь? – усмехнулся Антон. – Ты же сам с тринадцати лет…

– Другое время было, Антон.

– Я это всю дорогу слышу, – тихо сказал Антон. – Время, время… Тринадцать тебе было в пятьдесят втором, да? Война уже давно кончилась…

Ершову стало обидно. Он как будто обвиняет меня в чем-то. А что он знает обо мне? Вернее – что понимает? Разве он в силах понять, что такое детдом, проголодь, сиротство, детство без ласки, одинаково стриженные головы мальчишек и девчонок, заношенные брючишки из «чертовой кожи»… У Антона же с самого начала было все: свой дом, игрушки, потом велосипед, потом фотоаппарат, и часы, и транзистор. Не говоря уже об отце с матерью.

– И все-таки время, – сказал Ершов. – Тебе этого не понять. Или не хочешь понять?

– Все? – спросил Антон.

– Как ты говоришь с отцом? – не выдержала Маша, и Ершов, протянув руку, успокаивающе дотронулся до ее руки.

– Обыкновенно разговариваем, – сказал Ершов. – Он ведь тоже знает, что у него переходный возраст и что мы с этим должны считаться. Вот и давай считаться… Может, начнем с покупки магнитофона? Или не мельчить – сразу «жигуленка» для ребенка?

– Перестаньте вы оба, – сказала жена. – В первый же день…

– А я что? – пожал плечами Антон. – Вы сами меня позвали. Я пойду дочитывать?

– Иди, – кивнул Ершов, – читай свой детектив. Удобное чтение.

– Не детектив, – ответил Антон. – Бокль, «История цивилизации в Англии». Не читал? (Это было даже не спрошено, а сказано с уверенностью, что хотя ты слесарь-монтажник шестого разряда, но, конечно же, не читал!) Интересно. Я стрельну у тебя еще одну сигаретку, а?

Когда он вышел, Ершовы долго молчали, смотрели на экран, где что-то происходило, какие-то люди спорили о чем-то, и до Ершова с трудом доходило, что сын оказался вдруг далеко-далеко от него, и что теперь неизвестно, как придется преодолевать эту трещину непонимания – неизвестно еще и потому, что через две недели ему снова ехать на Север и снова надолго…

* * *

Спала жена, спал в своей комнате Антон, а Ершов не мог уснуть. Бессонница случалась с ним редко, обычно он еле успевал дотащить голову до подушки и словно проваливался в сон. Но вот, поди ж ты, разыгрались нервишки, или много кофе выпил сегодня – сон не шел. Тихо, чтобы не разбудить жену, он встал и вышел на кухню.

Нет, не такой он представлял себе встречу с сыном. Даже не захотел предложить ему поехать на рыбалку. Через несколько дней на Вуоксе пойдет елец. Раньше они ездили каждую весну, и это были хорошие времена! Антон уставал, но был счастлив – и тем, что натаскали ельцов, и видел лосиху с лосенком, и жарили на прутиках колбасу – совсем как шашлык! – а главное, что поехал с отцом как равный. Ершов не предложил ему поехать на рыбалку потому, что подумал: парень пожмет плечами (новая манера!) и скажет, что ему лучше дома с книжкой или послушать музыку у приятеля, а что касается рыбки, то в соседнем магазине можно купить хек. Ершов придумал этот ответ сам, а сердился на Антона, будто бы тот ответил так на самом деле.

Вдруг он подумал: если бы у меня был отец, смог бы я вести себя с ним так? Отца он не помнил. Тот ушел на фронт в сорок первом. Мать умерла уже в конце войны, ее он помнил смутно. Все, что чудом осталось у него, – похоронка, датированная январем 1944 года, и отцовское письмо-треугольник. Строчки в письме заваливались, наползали одна на другую, буквы прыгали – так пишут обычно не очень грамотные люди. Впрочем, отец действительно был малограмотен: «…а ещще прошу бериги себя и сына сбериги а мы тут управимся и жизьнь у нас с тобой станет лутше». Кем он был, отец? Где погиб? В похоронке было сказано – «смертью храбрых», – но эти слова были напечатаны равнодушным типографским шрифтом, одинаково для всех павших. И где похоронен – тоже неизвестно: должно быть, забыли написать впопыхах.

Мысль об отце была короткой – пришла и ушла, но уже утром, поднявшись раньше всех, Ершов словно бы продолжил ночной разговор сам с собой и, повинуясь какому-то необъяснимому внутреннему движению, выдвинул ящик из «стенки», вынул жестяную коробку, где хранились старые документы, в том числе письмо отца и похоронка. Он перерыл все, пересмотрел каждую бумажку – ни того, ни другого не было. Маша проснулась и спросила, что он там ищет. Нет, она не брала письмо и похоронку. Стало быть, Антон, больше некому…

Ершов прошел в соседнюю комнату, Антон уже читал, подперев голову рукой.

– Не опоздаешь? – спросил Ершов.

– Постараюсь.

Ершов сел у него в ногах.

– Слушай, – сказал он. – Ты зачем взял из жестянки письмо деда и похоронку?

– Я разве не говорил? – удивился Антон. – Извини, значит, ранний склероз.

– А все-таки зачем?

– Для школьного музея, еще в прошлом году. Значит, ты целый год в жестянку не заглядывал?

Это прозвучало не то как упрек, не то как ирония, – Ершов не разобрал, да ему и не хотелось разбираться. Он разозлился:

– Тебе кто-нибудь позволил взять это? Самая, можно сказать, дорогая память в семье! А если пропадет? Неужели для тебя нет ничего святого?

– Не надо, – поморщился Антон, садясь на диван. – Ничего не пропадет. У нас из музея обороны Ленинграда были, все записали… Может, и найдутся следы. Тебе-то ведь всю дорогу было некогда.

Снова упрек, снова ирония? Антон уже одевался – тощий, длинный, нескладный, с этими острыми локтями и плечами, – и вдруг Ершов подумал, что парень прав. Эта мысль оказалась неприятной, и он сказал как бы в оправдание:

– Найдутся? Через столько-то лет, после такой войны… Чудес не бывает, Антон. Не бывает…

Наскоро поев, Антон ушел в школу. Час спустя Ершов уже ехал на проспект Обуховской обороны, на завод, и утренний разговор с сыном даже не вспоминался – теперь он думал только о своих делах.

* * *

Девятого мая Ершова разбудила музыка: уличный репродуктор висел на противоположном доме.

Обычно в этот день, – если только Ершов оказывался в Ленинграде, – он выходил на улицу с утра вместе с Антоном, но теперь на кухонном столе лежала записка: «Не ждите, обедайте без меня. У меня всякие дела».

– Какие у него могут быть сегодня дела? – тревожно спросила Маша. – Ты так и не поговорил с ним как следует?

Ершов не ответил.

Жена осталась готовить обед, а он отправился один. Уже внизу, в садике посреди двора, он увидел человек пять или шесть – пожилых, с орденами и медалями на праздничных пиджаках. Хотя утро было прохладным, они вышли без пальто, чтобы люди видели их ордена и медали. Ершов подумал: что делает время! Когда они получали эти награды, им было всего ничего. Потом их называли участниками Великой Отечественной. Теперь – ветеранами. Мне самому уже за сорок – немолодой человек, а перед ними – мальчишка, совсем не помнящий войну и опаленный ею только сиротством. Он снова подумал, что отец, останься он жив, вполне мог бы жить и сегодня, и вышел бы из дома вот так, как эти, со всеми наградами. Были ли у него награды? А вечером все они сели бы за стол, три поколения Ершовых, как сядут нынче во многих домах, и первый тост – за них, за ветеранов, потому что если б не они, не было бы ничего – ни Победы, ни свободы, ни этого по-весеннему ясного неба, ни первой зелени, уже пробивающейся на газонах…

Ершов неспешно шел по улицам, сворачивая с одной на другую, через ослепительную яркость этого дня, в котором, казалось, переплелись три живых цвета – красный, зеленый и голубой, цвет флагов, травы и неба, – и думал, что это единственный праздник, к которому он никак не причастен своей судьбой. У него тоже были ордена – «Знак Почета» и Трудового Красного Знамени, но он надевал их во все другие праздничные дни, кроме этого. И об отце он вспоминал обычно тоже только в этот день, иногда про себя, иногда вслух – опять-таки, если оказывался дома, – когда поднимал первую рюмку.

Перейдя мост, Ершов оказался возле Александровского сада и сразу словно бы окунулся в многолюдье и шум голосов. Делать ему здесь было нечего – здесь собирались ветераны. Еще издали виднелись транспаранты с номерами полков и дивизий, возле которых стояли, смеялись, плакали седые люди, и странно было видеть старика в матросской форме и бескозырке, который спрашивал других стариков: «Где моряки собираются – не видел?» Все они были здесь на «ты», знакомые и незнакомые…

Потом Ершов увидел на скамейке ящик, доверху заполненный фотографиями, и прикрепленное к спинке скамейки объявление: «Ребята из 13-й воздушной! Здесь снимки с нашей прошлогодней встречи. Берите себе и другим!» Все-таки Ершов пошел по саду, который окружали женщины с детьми и молодые люди, тоже не причастные к тому, что происходило здесь.

На Ершова никто не обращал внимания. Он был из другого времени. Он не помнил, как падают бомбы и по злой воле обрывается добрая жизнь. Он ничего не сделал ради этого дня, и ему бы не идти здесь, а стоять вон там, за низкой оградой-поребриком, вместе с женщинами, подростками и детишками.

Вдруг ему показалось, что он увидел Антона. На какую-то секунду в толпе мелькнуло его лицо, и Ершов тянул шею, приподнимался на цыпочки, чтобы увидеть его еще раз. Наверно, ошибся, – подумал он. Что ему тут делать? И сразу же увидел его снова, почти рядом с собой.

Антон шел, а на его груди висела фанерная доска с аккуратно выписанными словами: «Кто знал Ершова, Василия Григорьевича, погибшего в январе 1944 года?»

– Антон!

Он вскинул на отца удивленные глаза.

– Ты давно здесь?

– С утра.

– Хоть позавтракал дома-то?

Ершов спрашивал и чувствовал, что говорит вовсе не то, что ему хочется, и что ему вообще не хочется говорить, а обхватить сына за шею, прижать его голову к своей, с той счастливой нежностью, которую он, пожалуй, еще ни разу не испытывал к нему.

– Застегни воротник, – сказал Ершов. – Холодно все-таки.

Потом они ходили вместе, молча, – шли, огибая встречных, и оба ловили взгляды на их, теперь уже общую, фанерку с надписью: «Кто знал Ершова…» – хотя понимали, что чудес не бывает, и никто здесь не знал Ершова, Василия Григорьевича, погибшего в январе сорок четвертого. Но таким уж сам по себе чудесным был этот день, и эта неожиданная для обоих встреча, чтобы хоть малость, но все-таки продолжать верить в чудо.

Какие-то иностранные туристы сфотографировали их тоже. Ершов прислушался к тому, что они говорили, – кажется, англичане или американцы. Он не понял, о чем они говорили, показывая на Антона, но ему стало неприятно, что они улыбались.

Прошел час, два, три, и сад начал быстро пустеть. Ветераны уходили группами – по домам, к праздничным столам, к своим воспоминаниям и слезам, и старым песням, а Ершовы все кружили и кружили по аллеям.

– Сядем? – предложил Ершов. – Вон на ту скамеечку…

Они устало сели, и Ершов, как в день своего приезда, протянул Антону пачку сигарет.

Они уже не замечали, что прохожие замедляют возле них шаг и читают слова на фанерке. Ершов вздрогнул, когда кто-то спросил:

– А карточка его у тебя есть?

– Что?

Прямо перед ними стоял пожилой мужчина – маленький, в старой шляпе, с потертым портфельчиком, и глядел на Антона.

– Я говорю – карточки его у тебя не имеется? Ну, Васиной…

Антон медленно поднялся.

– Нет. А вы…

– Ты не спеши, не спеши, – заметно волнуясь, скороговоркой сказал пожилой. – В таком деле ошибаться нельзя, парень. Знал я, понимаешь, Васю Ершова. Вот если б у тебя карточка была…

Теперь поднялся и Ершов. Тот, пожилой, должно быть поняв, что эти двое – отец и сын, начал разглядывать его быстро и жадно.

– Нету, нету у нас его карточки, – сказал Ершов. – Вы сами… сами посмотрите… Может, я похож на него, а?

– Не помню я, миленький. Вроде похож, вроде не похож… Тебе нынче за сорок, верно, а нам с Васей тогда, считай, малость за двадцать было. А погиб Вася точно в январе сорок четвертого, когда мы блокаду рвали. Ты что – сын ему? Вроде бы он говорил, что у него сын имеется… А может, и дочка, не помню…

– Сын, – сказал Ершов. – Вы вспомните.

– Что ты, сынок! – усмехнулся тот. – Сколько лет… А вот то, что Ершова Васей звали, помню. Тезки мы, потому и запомнилось, наверно.

– Наверно, – сказал Антон. – А вы что – никого здесь не нашли?

Ершов понял этот, с такой надеждой заданный вопрос: может, кто-то другой сможет вспомнить? Но пожилой мужчина печально качнул головой: нет, никого. Пятый год подряд он ездит сюда из Иванова, и никого. И по почте искал, и через архив, и в Совете ветеранов, что на Невском проспекте, и школьников-следопытов подключал…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю