Текст книги "Завтрашний ветер"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
нии гниения, распада. Чтобы отвести от себя гнев
народа, оно втянуло его в первую мировую войну, пу-
гая «усатыми немцами». Правительство кайзера Виль-
гельма, чувствуя свою шаткость, тоже выдумало для
своего народа «усатых немцев», только оно называ-
ло их «бородатыми русскими».
Но в те времена и «Большая Берта» казалась
ужасающим чудовищем. Сейчас постепенно может
образоваться привычка и к существованию нейтрон-
ной бомбы. Чем страшнее сила оружия, тем страш-
нее привычка к войне. Возрастает опасность гегемо-
низма и союзов одних держав против других. Атом-
паи бомба и в руках высокоразвитого государства
страшна, ибо развитие техники не всегда означает
развитие совести. Что же произойдет, если в буду-
щем атомные бомбы станут принадлежностью не толь-
ко государств, но и политических организаций, и част-
ных лиц?
Одни полицейские методы борьбы против терро-
ра беспомощны. Надо изменить те условия, из кото-
рых вырастает террор. Захватническая война есть не
что иное, как террор сконцентрированный и даже офи-
циально награждаемый, и бороться с ее возможно-
стью или реальностью надо лишь изменением усло-
вий, из которых он вырастает. Войну друг с другом
надо заменить общей войной друг за друга, против
эксплуатации, голода, загрязнения окружающей сре-
ды, болезней. Человечество настолько потенциально мо-
гуче, что, объединившись, сможет победить и смерть.
Для того чтобы уничтожить привычку к войне,
надо уничтожить взаимонедоверие. Великая роль в
борьбе с войной принадлежит мировой культуре, ибо
по своей природе она – строительница взаимопони-
мания между народами. Культура и война – это не-
примиримые враги, потому что война – это анти-
культура.
Но что такое культура? Однажды на Амазонке
одна старая индианка, предлагая мне банан, очисти-
ла его шкурку, вымыла банан в реке, кишевшей па-
разитами, и только потом дала его мне. Она дума-
ла, что так будет более культурно, более цивилизо-
ванно. Но почему эта индианка была лишена воз-
можности читать и открыть для себя Сервантеса,
Шекспира, Свифта, Рабле, Достоевского? Разве эта
индианка И миллионы ей подобных не есть вина
истории перед человечеством? Что может сделать та-
кая индианка, целомудренная в своем неведении, пе-
ред угрозой ядерной войны?
Питер Устинов в своей речи на форуме сказал:
«Человеческое тело есть микрокосмос всего челове-
чества... Бесполезно говорить: «Что бы ни случилось
с телом, руки должны быть хорошо вымыты и нама-
ннкюрены». Руки могут быть хорошо вымыты и нама-
пнкюрены, но если распадется тело, то они отвалят-
ся тоже...» Нельзя отделить культуру от жизни все-
го человечества, бессмысленно чистенько мыть куль-
эмиграции, «Колокол», ибо набат и восстание сове-
сти всегда были связаны.
Поэт Кедрин писал о войне:
Снаряд случайно в колокол ударил,
и колокол, сердясь, заговорил.
Роль колокольную снова взяли на себя поэты на-
шего поколения. Вознесенский писал:
Колокола, гудошники...
Звон. Звон.
Вам, художники
всех времен!
Функция большого искусства – это функция ко-
локола, будящего заснувшую совесть.
Когда того или иного художника критикуют толь-
ко за то, что он смотрит на мир (по русскому идео-
матическому выражению) только с собственной ко-
локольни, то на самом деле счастье, что у него есть
своя собственная колокольня. Лишь бы она не пре-
вратилась ни в башню из слоновой кости, ни в бюро-
кратическое кресло, ни в трибуну для риторической
болтовни, ни в персональный бункер.
В США в магазине сувениров я увидел лосьон
для бритья под именем «Либерти белл» («Колокол
свободы»). Это был стеклянный колокольчик, сделан-
ный в форме миниатюрного колокола, когда-то про-
возгласившего независимость Соединенных Штатов.
При виде этого бестактного, вульгаризированного
символа я с горечью вспомнил строки Тютчева:
О если бы живые крылья
души, парящей над толпой,
ее спасали от насилья
бессмертной пошлости
людской.
Когда изначально талантливые художники ком-
мерциализируются и смотрят на мир с колокольни по-
зорного благоразумия, как говорил Маяковский, то из
колоколов, будящих совесть, они превращаются
в парфюмерные, стеклянные пародии на колокола.
Я многое люблю в искусстве Америки, но как стыдно
видеть появляющиеся на страницах журнала «Тайм»
«паблисити» золотых часов «Ролекс», когда их ре-
кламируют не какие-нибудь кинокомики второго сор-
та, а известные писатели и крупнейшие музыканты.
КОЯФЯНО, имя Данте можно зарифмовать с именем
Итальянского игристого вина «Асти Спуманте». Но мо-
жем ли мы представить великого поэта на коммер-
ческой рекламе этого вина, а Чайковского на рекла-
ме с бутылкой водки? «Неприлично, господа!» – как
выразились бы об этом чеховские интеллигенты, за-
стенчиво, но взволнованно поправляя свое пенсне. Как
можно, разменивая колокольный звон на звон монет,
рекламировать какие-то часы «Ролекс» в то время,
когда часы истории отбивают свои тревожные удары?
Я говорю об этом не из паникерства. Но мораль-
ная безответственность перед лицом истории не ме-
нее разлагает, чем паника. Зачем колоколам лили-
путизироваться до сережек, побренькивающих в ушах
всемирной пошлости? Те, кто капитулирует перед
агрессией всемирной пошлости, могут так же капи-
тулировать и перед агрессией всемирной войны.
Сейчас есть целое кинонаправление – своего рода
«ужасология». Это – то женщины-вампиры, свои-
ми очаровательными зубами прокусывающие шеи
возлюбленных, то дети, внутрь которых вселился
антихрист, то зловещие чудовища из других галактик.
Однако вся эта придуманная ужасология есть тру-
сость, попытка заменить ею реальную угрозу исчез-
новения всего человечества.
Проклятие нашего века – ужас концентрационных
лагерей, где были уничтожены миллионы людей. Но
этот ужас бледнеет перед потенциальным ужасом того,
когда всю нашу планету, как несчастную затравлен-
ную фашистами женщину вместе со всеми ее детьми,
могут сжечь в общей атомной освенцимской печи.
Сейчас людей, которые открыто называются фа-
шистами, – лишь вроде бы незначительные группы.
Даже итальянский кинорежиссер Скуттиери, поста-
вивший откровенную сентиментальную героизацию
фашизма – фильм «Кларетта», где самыми несча-
стными, глубоко обиженными жертвами выглядят
Муссолини и его. любовница, от фашизма открещи-
вается, делает заявление, что он убежденный анти-
фашист. Но дело не в том, как люди себя называют,
а что они на самом деле. Послушать Пиночета, так
это же спаситель демократии, голубь мира! Фашизм
может и не носить свастику на рукаве и зазубривать
со школы совсем другие книги, а не «Майн камиф».
Фашизм – это не столько декларированная идео-
логия, сколько поведение – социальное и даже лич-
ностное. Государственный фашизм – это милита-
ристско-бюрократический концентрат самых низких
инстинктов: инстинкта подавлять другие индивиду-
альности во имя торжества собственной безликости,
инстинкта собственного выживания при помощи фи-
зического уничтожения либо пропагандистского онар-
команивания масс, хватательно-загребательного ин-
стинкта, доходящего от личной корысти до государ-
ственной агрессии. Инквизиция – мать фашизма.
Не случайно преследование кинематографистов в
Голливуде во времена маккартизма американцы сами
назвали средневековым именем «охота на ведьм»,
когда одной из ведьм была объявлена великая амери-
канка Лиллиан Хелман. Но потенциальная атомная
война еще более античеловечна, чем фашизм, ибо фа-
шизм старался культивировать хотя бы одну расу,
а эта война грозит уничтожить все расы. Эта война
уже в своем зародыше – суперфашистка. Эта война
уже в своем зародыше – антивсенародна. Борьба про-
тив этой войны не есть политика, а общее всеспасение.
...Я был в Канаде на маленьком пароходике, со-
вершавшем экскурсию около Ниагарского водопада.
Гордый оптимистический голос гида произнес: «Ниа-
гарская гидроэлектростанция – это самая величай-
шая гидроэлектростанция свободного мира». Это был
обыкновенный человек, отнюдь не милитарист, но он
сам не понимал, что из него говорит «массмедия»,
всунувшая внутрь него опасное чувство превосход-
ства одной части населения планеты над другой, а
все агрессии мира начинаются с мельчайших микробов
превосходства. Деление мира на так называемый мир
свободный и несвободный – это дешевая демагогия,
разрушающая взаимодоверие между народами.
У нас общая мать – земля, у нас общая миро-
вая культура, сложенная из тысячи национальных
культур, общий враг – потенциальная война.
Колокола не только могут оплакивать уже исчез-
нувших.
Колокола должны спасать еще не исчезнувших.
Когда-то во времена исторических войн колокола
переливали на пушки. Сейчас пришло время пушки
переливать на колокола.
ПАДЕНИЕ ДИКТАТУРЫ ПЛЯЖА
(Из итальянского дневника)
Я стоял на месте, где убили Пьера Паоло Пазо-
лини. Полупустырь-полуулица, прячущаяся за спиной
гостиниц и пляжных комплексов Остии. Там – шум-
но шла купально-загоральная жизнь современных
римлян, спасавшихся от июльского удушья, царив-
шего в столице, где статуи и дворцы были, казалось,
раскалены добела от зноя. Здесь – от нестерпимого
солнца не было защиты, но чудилось, что все придав-
лено окраинным преступным полумраком. На покры-
той трещинами иссохшей глинистой дороге, сохраняв-
шей вязкую душу недавней грязи, в автомобильную
колею была вмята чья-то разодранная рубашка —
может быть, оставшаяся от кого-нибудь другого, уби-
того после Пазолини на том же самом месте. По пласт-
массовой соломинке, торчащей из треугольного отвер-
стия в валявшейся среди запыленных ромашек же-
стянке, где «Кока-кола» было написано по-английски
и по-русски (как мне сказали, в честь Олимпийских
игр), деловито полз муравей. Посреди дороги, бес-
смысленно подпертое палкой и прикрученное к этому
жалкому костылю алюминиевой проволокой, стояло
тонкое безлиственное и почти обезветвленное мертвое
дерево, более похожее на другую палку, чем на де-
рево, – единственный памятник Пазолини.
По -обе стороны дороги было всего-навсего два
полуразвалившихся домика с дворами, обнесенными
ржавыми железными сетками, откуда сквозь вися-
щие на веревках почти белые от стирок взрослые
джинсы и бесчисленные детские крохотные носочки
за мной следили чьи-то глаза – одновременно и на-
стороженные, и равнодушные. Может быть, эти глаза
видели, как убивали Пазолини. За колючей прово-
локой, независимо от жизни пустыря, возвышалась
радиолокационная башня находящейся неподалеку
военной базы. Рядом было полузаросшее клевером,
с желтыми, истоптанными пролысинами, футбольное
поле, где до самой смерти играл Пазолини с местной
шпаной.
Когда его нашли на дороге выброшенным из ма-
шины, а документов при нем не было, то полицей-
ский врач зарегистрировал труп молодого человека
лет двадцати пяти – настолько крепким и муску-
листым было его тело. А он перешагнул за пятьдесят.
Я думал об этом трагическом, на редкость талант-
ливом человеке, не только изломанном жизнью, но
и беспощадно изломавшем самого себя. Трагедия
Пазолини была трагедией поэта в обществе, где поэ-
зия как профессия не существует. В шестьдесят треть-
ем году, когда меня резко критиковали, он прислал
мне телеграмму с поздравлениями по поводу этой
критики и даже с выражением зависти. В частности,
там говорилось: «Все равно это счастье, когда о сти-
хах говорят на государственном уровне, даже ругая.
Здесь, в Италии, если поэт разденется, голым зале-
зет в фонтан на площади Испании и оттуда будет
выкрикивать свои стихи, на него никто не обратит
внимания. Я хотел бы научиться писать стихи по-
русски, но уже поздно...»
Автор цикла стихов «Прах Грамши», Пазолини
бросил писать стихи, потому что круг читателей поэ-
зии в Италии был, в его понимании, оскорбительно
мал для самой поэзии. Он выбрал кино, показавшее-
ся ему лучшим средством для завоевания не несколь-
ких тысяч, а сразу миллионов душ. Но жестокий
мир кино стал разрушать его. Его первые суровые,
неприкрашенно жесткие фильмы – «Аккатоне» или
«Евангелие от Матфея» – получили признание толь-
ко узкого круга зрителей. Тогда, может быть, от ду-
шераздирающего «Вы хотите другого? Нате вам!»
он бросился в эротические аттракционы «Кентербе-
рийскнх рассказов», «Цветка тысячи и одной ночи».
Его последний фильм «Сало, или 120 дней Содома»,
показывающий садистские эксперименты фашистов
над подростками в провинциальном городке, был осо-
бенно саморазрушителен, ибо при всей антифашист-
ской направленности там есть мазохистское смако-
вание жестокостей.
Личность Пазолини неостановимо раскалывалась.
Он ненавидел торговлю развлечениями —и невольно
становился ее частью. Он ненавидел социальное не-
равенство – и стал богатым. От кинофестивальных
смокинговых банкетов, от фоторепортерских вспы-
шек его тянуло во мрак окраины, как будто он сам
нарывался на нож или кастет, сам добивался
смерти.
Л в современной Италии по-прежнему невозмож-
но быть профессиональным поэтом, невозможно жить
на проценты от продаваемых книг, как, впрочем,
почти везде на Западе. Поэтические книги расходятся
лишь по пятьсот, тысяче, две тысячи экземпляров.
Одна из последних книг, пожалуй, лучшего поэта
сегодняшней Италии – Монтале – продавалась с
гордой красной лентой бестселлера, перевалив недо-
стижимый для большинства сияющий хребет – де-
сять тысяч экземпляров. Книги одного из ведущих
поэтов Англии – Теда Хьюза продаются в среднем
по 5 тысяч экземпляров каждая.
Мировая поэзия – в кризисе. Многие великие по-
умирали, новые великие еще не родились. Вот сов-
сем недавние потери – англоязычной поэзии: Фрост,
Сэндберг, Элиот, Оден, Лоуэлл; испаноязычной: Неру-
да, Пабло де Рока, Леон Фелипе; итальянской: Квази-
модо, Унгаретти, Пазолини; французской: Сен-Жон
Перс, Превер; русской: Пастернак, Ахматова, Твар-
довский, Заболоцкий, Светлов, Смеляков, Исаков-
ский... Однако в нашем обществе интерес к поэзии
не упал, а возрос. По сравнению с самыми большими
прижизненными тиражами Пушкина (5000 экземпля-
ров), Маяковского (30 000) тиражи современных поэ-
тов гигантски выросли: 50, 75, 100, 130, даже 200 ты-
сяч. А за этими тиражами стоят иногда полумил-
лионные и даже миллионные запросы Книготорга.
Горе наших читателей в том, что они хотят и не
могут купить поэтические книги. Горе западных по-
этов в том, что их читатели могут купить любую
ионическую книгу – и не покупают. Этот вакуум
равнодушии душит погшю, и несдавшиеся поэты —
Герои вакуума. Но разве существует какой-либо на-
род, психологически невосприимчивый к поэзии? Не
может быть ни одного такого народа. Настоящие
стихи тронут любого окончательно не закостеневшего
человека, если он начнет их читать или слушать. Но
это проклятое «если»...
Как заставить читать, как заставить слушать? Да
и надо ли заставлять? Не безнравственно ли это?
Безнравственно не читать поэзию. Отчего не читают
поэзию? Вот аргументы: «У нас почти не преподают
ее в школах», «В потоке средств массовой информа-
ции не остается места для стихов», «Телевидение
«съедает» читателей поэзии», «Дорого стоят книги»,
«Люди слишком устают – на поэзию не хватает вре-
мени», «Поэзия – это всегда романтика, а сейчас
эпоха практицизма».
Мне кажется, что поэзию не читают по вине вкрад-
чивой диктатуры развлечений. Диктатура развлече-
ний – родная дочь диктатуры скуки, одной из самых
устойчивых реакционных диктатур в мире. Ежеднев-
ная повторяемость ситуаций на работе и в быту
тянет к иллюзии свободы – к развлечению. Для
мыслящего человека порнография – это скучно, а
для человека, которому мыслить или лень, или страш-
но, – это безопасная возможность подразвлечься.
Миллионы пластинок с пустенькими словами разле-
таются мгновенно, а поэтические книги со словами,
над которыми полезно бы задуматься, лежат на при-
лавках неприкасаемые, как прокаженные.
Большое искусство восстает против диктатуры
скуки и диктатуры развлечений. Но иногда некото-
рые художники, вроде бы восставая против скуки,
подыгрывают ей развлекательностью. Замечательный
режиссер Бертолуччи не удержался от вкрапления в
свой фильм «Последнее танго в Париже» нравствен-
но сомнительных, зато кассовых эпизодов. Образу-
ется некий порочный круг. Искусство, вместо того
чтобы стать спасением от диктатуры скуки, превра-
щается в яркие лохмотья развлечений, напяленные
на ее танцующий затянувшееся последнее танго скелет.
У диктатуры скуки, прикрытой развлечениями,
глубокие социальные причины: неуверенность в завт-
рашнем или даже сегодняшнем дне, не только отсут-
ствие – даже боязнь философии. Неумение или не-
желание осмыслить действительность, то есть та же
духовная скука, является питательной средой для
опасных, иногда даже кровавых социальных развле-
чений, одно из которых экстремизм. Экстремизм оттал-
кивает интеллигенцию от активной социальной борь-
бы, подрывает солидарность демократических сил. И
тогда правые используют в своих целях печально
известную ностальгию по «сильной руке». Но сильная
рука может быть поражена коричневой экземой фа-
шизма. Средний итальянец смертельно устал и от
фашистских и от «краснобригадовских» взрывов. Ему
хочется порядка. Но какого порядка? Порядка за
счет свободы? Нет, у трудового итальянского боль-
шинства неистребим инстинкт свободы, выработанный
сопротивлением фашизму.
Небольшая советская делегация, в которой были
такие разные поэты, как Л. Щипахина, Е. Исаев,
Л. Кюрчайлы и я, прибыла на первый интернацио-
нальный фестиваль поэзии, открывшийся в Кастель-
порциано, на «диком пляже», в нескольких километ-
рах от места, где убили Пазолини. Замысел фести-
валя, по словам одного из устроителей, был таков:
«Пробить крупными снарядами носорожью кожу не
читающих поэзию». Среди поэтов снаряды были не
все крупные, попадались и мелкокалиберные пули,
и дробь, и даже пистоны для детских игрушечных
револьверов, но вооружение было многочисленное —
человек сто поэтов. Возникало сомнение: не пройдут ли
крупные снаряды навылет носорожью кожу и не за-
стрянет ли дробь в мощных заскорузлых складках?
Одного организаторы безусловно добились – собра-
лось примерно двадцать тысяч зрителей в возрасте
от 15 до 25 лет – цифра, небывалая за всю скром-
ную историю поэтических чтений в Италии, если
не считать выступлений Нерона на чистенько подме-
тенной от львиного навоза и человеческой крови арене.
Желание организаторов прорваться из равноду-
шия к настоящей поэзии, хотя бы верхом на скан-
дале, ощущалось уже в фестивальной газетке, где
были напечатаны перед нашим приездом в виде шут-
ки два фальшивых стихотворения – мое и Гинсберга,
якобы заранее пылко посвященных торжеству в Ка-
стельпорциано. Но скандал – это тот конь, па кото-
ром можно и не усидеть. Шутки с таким конем могут
кончиться кровью.
Большинство молодых людей собрались на песок
Кастельпорциано вовсе не для скандала. Было много
хороших чистых лиц, светившихся ожиданием серьез-
ных слов. Некоторые добирались из далеких провин-
ций на мотоциклах, велосипедах или даже пешком
с рюкзаками. Еще совсем юные матери кормили
грудью совсем крошечных новорожденных: у этой
публики еще не могло быть взрослых детей. Под тен-
гами продавали вовсе не порнографию, а поэтические
книжки. И – о чудо! – их покупали. И все-таки
в воздухе чувствовался пороховой привкус опасности—
слишком неспокойно было в эти дни в Италии: взры-
вы, похищения заложников, аресты совсем еще юных
террористов с ангелоподобными лицами, шумные про-
цессы, демонстрации. Горько шутят, что современ-
ная итальянская молодежь – самая антисентимен-
тальная: она плачет только от слезоточивого газа.
Слишком большая толпа всегда беременна опаснос-
тью. Ревущий носорог толпы иногда даже не чувству-
ет, кого он давит своими многотонными ступнями.
На песке возле моря из наскоро сваренных водо-
проводных труб было сварганено основание сцены, а
на него были брошены кое-как сбитые гвоздями
доски. Доски покачивались, прогибались, и в них
угрожающе зияли огромные щели. Удивительно, что
никто не погиб ни на этой сцене, ни под ней, где
тоже шла невидимая жизнь. Оттуда, сквозь щели,
струились дымки сигарет, раздавались смех или хи-
хикающая возня тисканья, крики – восторженные и
недовольные, высовывались бутылки с вином, пред-
лагая выпить тем, кто на сцене, а после моего вы-
ступления показалась девичья загорелая рука и одо-
брительно пощекотала мне щиколотку.
Вокруг помоста был разбит целый бивак на пес-
ке – палатки, спальные мешки, мексиканские пончо,
грубые одеяла. Пылало несколько костров, над огнем
покачивались клокотавшие котелки. Пробираясь к
сцене, приходилось внимательно смотреть под ноги,
потому что легко можно было наступить на кого-то,
лежащего в одиночестве или в обнимку. Одежда зри-
телей была самая наилегчайшая, пляжная – плавки,
бикини, – это вызвало реплику Исаева, впервые по-
павшего в капиталистический мир: «Докатились...» На-
толкнувшись вслед за этим на пару, красовавшуюся
в чем мама родила, он поперхнулся и далее реагиро-
вал только подавленными вздохами. Молодежь была
явно небогатая, противопоставляющая свободу сво-
его бивака расположенным вокруг платным пляжам
с отдельными, абонируемыми на целое лето кабина-
ми, с шезлонгами и коктейлями. Но от некоторых
зрителей сильно попахивало спиртным, можно было
видеть гуляющие из рук в руки чинарики марихуаны,
кое-кто потягивал ноздрями кокаин, и возникал вои-
р001 I действительно ли все эти молодые люди при-
шли послушать стихи? Не является ли для отдель-
ц|| из них этот фестиваль лишь развлечением, соз-
дающим иллюзию свободы от диктатуры скуки?
Организаторы больше всего боялись забюрократи-
зированное™ атмосферы. Сциллу бюрократии они
преодолели. Но фестиваль угрожающе напоролся на
Харибду анархии и начал на наших глазах катастро-
фически тонуть. Сцена шаталась от безалаберной
толпы, плесканувшей на нее со всех сторон, как
грязная, в нефтяных разводах, волна. Распоясавшее-
ся в буквальном смысле меньшинство объявило, вне
шнисимости от желания большинства, диктатуру пля-
жа на сцене. Полицейские в форме держались не
менее чем за три километра от сцены, что было с
их стороны неглупо. Во времена терроризма даже под
плавками мог скрываться револьвер или хотя бы не-
большая бомбочка. Полицейские в штатском по-
шныривали, но, не без резона, побаивались. От госу-
дарства представительствовали лишь машины «ско-
рой помощи», стоявшие наготове в кустах.
Подходы к сцене, сама сцена и даже микрофон
никем не контролировались. Это была идея свободы
публики, идея ее слияния с поэзией, идея поисков
молодых неведомых талантов, якобы зарытых в пляж-
пом песке. Но пляжный песок и почва поэзии – раз-
ные вещи. Свобода пляжа превратилась в диктатуру
пляжа. От шести до девяти вечера приглашались
высказаться все желающие.
В девять начинался вечер итальянской поэзии. Но
когда итальянские поэты робко появились, пляж, за-
хвативший сцену, и не подумал уступить место. По
сиене метались человек сто в плавках или голышом
С микрофоном, танцующим из рук в руки. Но вместо
того, чтобы наконец-то обнаружить свои, неведомые
миру таланты, они орали нечто нечленораздельное,
ничем не напоминающее стихи, или произносили до-
морощенные сексуальные или политические декла-
рации.
Некоторые просто-напросто демонстрировали, по-
чему-то перед микрофоном, определенные части тела,
как будто эти части готовы были вот-вот задекла-
мировать. Девушка лет семнадцати со слипшимися,
мокрыми волосами, пересыпанными песком, держала
микрофон минут пять, пошатываясь то ли от перс-
выпитости, то ли от перекуренности, и вообще ничего
не могла сказать – звуки не складывались в слова.
На ней была только коротенькая белая маечка, а
трусики, видимо, где-то затерялись. Ее восторженно
подняли на руки два могучих бородача, чьей един-
ственной одеждой являлись цепочки с медальонами,
болтавшиеся на мохнатых грудях, и показали пуб-
лике, очевидно, как символ великой невысказанности,
которая выше поэзии.
Почему-то приволокли два голых манекена, вы-
глядевших весьма застенчиво рядом с голыми людь-
ми. Кто-то прохаживался взад-вперед по краю сцены
в гигантской карнавальной маске крокодила. Милый
улыбчивый человечек, похожий на карлика-переро-
стка, улучая момент, то и дело подскакивал к мик-
рофону и пулеметно отчеканивал афоризмы Платона,
Канта, Гегеля, Кропоткина, затем молниеносно уда-
лялся и выжидал следующего момента для произне-
сения великих мыслей, им коллекционируемых.
Небритые организаторы в грязных шортах и пляж-
ных резиновых сандалиях, сброшенные норовистым
конем скандала, пытались добиться порядка столь
беспорядочно, что сами стали частью общей дезор-
ганизации. Их идея свободной пляжной публики ото-
брала у них самих свободу пользоваться микрофоном.
Некоторые итальянские поэты, все-таки протиснув-
шиеся к микрофону, что-то пытались прочесть, но их
заглушали, отпихивали мелкие бесы пляжа. Мелкие
бесы вдруг показались бесами по Достоевскому, и
пахнуло промозглой одурью нечаевщины, когда один
из итальянских поэтов, пытаясь зловеще загипноти-
зировать публику, проорал «гражданскую» миниатюру
буквально следующего содержания:
Я убил Альдо Моро!
Настало время
убить всех остальных!
Стало на мгновение страшновато, ибо список
«всех остальных» был угрожающе широк. И тут слу-
чилось нечто неожиданное, мгновенно показав все-
таки существующую, на счастье, неоднородность
публики. Лишь малая часть встретила это милое
приглашение к убийствам с энтузиазмом. Из толпы
полетели бумажные пакеты с песком, раздалось не-
годующее улюлюканье. Единственным итальянцем,
заставившим слушать себя в тот вечер, оказался
мальчик лет двенадцати, неизвестно откуда бесстраш-
но выскочивший на сцену и прочитавший немножко
ПО-детски, но в то же время с пылающими глазами
карбонария революционное стихотворение Умберто
Саба. На единственные две минуты воцарилась ти-
шина, как будто ангел пролетел. Отказ большинства
публики поддержать терроризм, двухминутное ува-
жение хотя бы к ребенку были единственными двумя
крупицами надежды на завтрашний день, когда дол-
жен был состояться вечер европейской поэзии.
Организаторы заверяли, что к гостям отнесутся
иначе, чем к своим, они ухватились, как за соломин
ку, за веру в традиционное итальянское гостеприим-
ство. Но после бедламного открытия кое-кто из них,
видимо, крепко выпил от расстройства чувств, как,
впрочем, и некоторые участники фестиваля, и похмель-
ная некрепость рук ощущалась в недержании микро-
фона, опять бесконечно вырываемого ворвавшимся
на сцену пляжем. Все же публика начала слушать
стихи, особенно аплодируя четким ироническим строч-
кам поэта из ФРГ Эриха Фрида. Публике уже подна-
доел хаос: развлечение становилось скукой.
Ведущий, милейший парень Витторио Кавал, ар-
тист и поэт, плеснул на свое лицо цыгана минераль-
ной водой прямо из бутылки, освежился, сконцент-
рировался и яростно прочитал по-итальянски отрывок
из поэмы Исаева «Суд памяти». Строчки о красном
знамени, сияющем сильней, чем знамена всех других
стран, прозвучали особенно впечатляюще, ибо крас-
ное знамя по-итальянски – это знаменитая «бандьера
росса». Одновременно раздались и аплодисменты и
свист. Затем Исаев стал читать эти стихи по-русски.
Он весь встопорщился, врос в сцену и мужественно за-
молотил рукой воздух в такт темпераментно читаемым
стихам, хотя воздух этот был наполнен страшным
гиканьем, и дочитал-таки до конца, награжденный за
силу воли аплодисментами.
Затем выступал ирландский поэт – увы! – пре-
бызавший в прострации. Получив микрофон, поэт
7 Е. Евтушенко
странно заколебался всем телом, как изображение
на испорченном телеэкране, и стал неумолимо терять
равновесие. Всем стало ясно, что он мертвецки пьян.
Он даже не мог разобрать букв на двух собственных
страничках, еле держа их в руке. Но при этом поэт
очаровательно улыбался, чем вызвал симпатию окру-
жающих. Он прохрипел в микрофон одно-единственное
слово – «виски», как будто только оно и было на-
писано на двух страничках. Фляжка была с восторгом
подана, и поэт, осушив ее одним махом, стал рушить-
ся на заботливо подставленные руки зрителей.
И вдруг раздался громовой крик, как выражение
заботы о немедленной витаминизации ослабшего поэ-
та: «Минестрони! Дадим ему минестрони!» И от од-
ного из костров, с поднятым на шест огромным поход-
ным котлом, окутанным паром, знаменитого итальян-
ского овощного супа, прямо по телам зрителей
поперли несколько косматых молодцов, похожих на
дикобразов. Удивительно, с какой акробатической
ловкостью донесли они котел на сцену, никого не
ошпарив, и начали кормить из половника павшего на
сиену поэта. И снова на сцену полезли все, кому
не лень, и она закружилась, поплыла, как беспомощ-
но кружится паром, сорвавшийся с троса.
– Ты когда-нибудь видел что-либо подобное? —
спросил я своего старого сан-францисского друга
Лоуренса Ферлингетти.
– Нет.
Мы оба ушли со сцены, потому что нам на ней
нечего было делать.
Но у хаоса есть, может быть, одно-единственное
положительное качество. Хаос вырабатывает в лю-
дях, не поддавшихся ему, чувство солидарности. Утро,
как всегда, оказалось мудреней вечера. Правда, это
утро началось для нас ночью, когда мы не спали и
думали, как быть. Но мы не разбивались в наших
раздумьях на отдельные делегации. Мы все, поэты
разных наций, разных и порой даже противоположных
направлений, почувствовали себя делегацией поэзии,
которую оскорбляют, которой не дают говорить.
На десять часов утра поэты назначили «военный
совет». Аллен Гинсберг, уже года два как остриг-
ший свою знаменитую бороду и сменивший буддист-
ские одежды на костюм из магазина братьев Брукс
и скромный галстук какого-нибудь фармацевта из
Бронкса, предложил не сдаваться хаосу, всем вместе
защитить честь поэзии и вместо задуманного, запла-
нированного ранее вечера только американской поэ-
зии устроить совместный вечер с европейскими поэ-
тами, отказавшимися вчера выступать в неразберихе.
Первый раз я видел Аллена Гинсберга, «воспевателя
хаоса», в роли строгого защитника порядка.
«Сдаваться какой-то кучке хулиганов?» – проры
чал американец Амнри Барака, похожий на Мохам-
меда Али в легком весе. Все проголосовали – не сда-
ваться. Решили, не надеясь на организаторов, взять
защиту микрофона в свои руки. Тед Джонс нарисо-
вал эскиз каре из стульев вокруг микрофона.
И вдруг один из организаторов заявил, что стулья
на сцене явятся символом привилегированности поэ-
тов и это может спровоцировать насилие. Отец амери-
канских «литературных хулиганов» Уильям Берроуз,
самый старший из всех участников фестиваля, заявил,
что на стуле удобней сидеть, что вообще у него артрит
и если ему не дадут стула, он выступать не будет. Кто-