Текст книги "Завтрашний ветер"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
ской литературы девятнадцатого века и послеоктябрь-
ской литературы, социалистическая гражданственность
впитала все священные традиции нашей классики.
Хочу сказать автору этого письма и всем вступаю-
щим в литературу: сегодня эти традиции принадле-
жат вам, молодым, и я уверен, что вы их достойно
продолжите. Вы – это наши надежды, Вы – это то,
что мы не успели сделать. Вы – наше продолжение.
Поэтому каждая ваша хорошая строчка говорит нам
о ненапрасности нашей жизни, а каждая плохая
ранит.
В поэзии мы просто истосковались по сильным, му-
жественным, гражданственным стихам. Так называе-
мый технический уровень поэзии сейчас заметно по-
высился, а вот личностный уровень упал – он без
гражданственности невозможен. В этом есть какой-
то нравственный дефект, ибо гражданственность —
это нравственность в действии. Читая некоторые сти-
хи, не ощущаешь живой, думающей личности автора,
остается непонятным – за что и против чего автор.
Наугад открываю поэтический альманах: «Мир под-
лунный отражая, день и ночь бежит ручей. Я теперь
тебе чужая, да и ты теперь ничей». Апатия в чистом
виде. «Пыль растекается по-над травой буднично-се-
рая, как амальгама, так начинается день трудовой,
неповторимый в истории БАМа». А это уже поху-
же – апатия, мимикрически играющая в обществен-
ную активность.
Есть такое глазное заболевание – «сужение поля
зрения». Это заболевание, к сожалению, распростра-
нено сейчас в поэзии, и не только молодой. Сужение
поля зрения приводит к тому, что мир попадает в сти-
хи только крошечными кусочками, раздробленно, без
чувства взаимосцепляемости явлений. Боязнь граж-
данственности есть слагаемое многих болезней: бояз-
ни себя, боязни сильных чувств, боязни острых, но-
жевых тем, боязни мыслей, боязни поисков новой
формы для нового содержания. Вместе с тем сумма
этих боязней иногда сочетается с беззастенчивой бо-
язнью быть незамеченным, толкающей не на построе-
ние храмов Дианы Эфесской, а на закомплексованный
литературный геростратизм. Молодой поэт может
добиться признания читателей только собственными
стихами, но никогда – попыткой поджигательства чу-
жих репутаций. Зависть к чужому успеху превраща-
ется в того самого лисенка, который выел внутреннос-
ти самонадеянного юного спартанца, прятавшего его
за пазухой.
Похвально то, что многие молодые поэты непосред-
ственно обращаются к России, к ее истории, ее тра-
дициям. Однако высокое слово «Россия» в ряде сти-
хов звучит внесоциально и почему-то не сочетается
с широким интернациональным чувством. Этого ни-
когда не было в большой русской литературе. Русская
литература всегда была воинствующе интернациона-
листична. И я хотел бы пожелать молодым писателям:
храня славные традиции русской литературы, не за-
бывать об одной из ее самых святых традиций —
традиции интернационализма.
Закончить я хочу цитатой из Тургенева:
«У нас еще господствует ложное мнение, что тот
де народный писатель, кто говорит народным языч-
ком, подделывается под русские шуточки, часто изъ-
являет в своих сочинениях горячую любовь к роди-
не и глубочайшее презрение к иностранцам... Но мы
не так понимаем слово «народный». В наших глазах
тот заслуживает это название, кто, по особому ли
дару природы, вследствие ли многотревожной и раз-
нообразной жизни, как бы вторично сделался рус-
ским, проникнулся весь сущностью своего народа...»
БОЛЬШОЕ И КРОШЕЧНОЕ
Блок в письме к С. А. Богомолову с тактично при-
глушенной иронией посоветовал: «Вы не думайте на-
рочито о «крошечном», думайте о большом. Тогда, мо-
жет быть, выйдет подлинное, хотя бы и крошеч-
ное».
Заметим, что Блок писал это в то время, когда
часть писателей под влиянием поверхностно поня-
того образа Заратустры уходила в эгоцентрические
абстракции, пытаясь выглядеть сверхчеловеками и
стесняясь быть просто человеками. Бульварным апо-
феозом этого суперменизма был роман Арцыбашева
«Санин», но гигантоманией побаливали и более ода-
ренные художники: «Я гений – Игорь Северянин».
Блок не относил, как мы имеем смелость догады-
ваться, гигантоманию к понятию «большого» в ис-
кусстве – гигантомания всегда не что иное, как
жирное дитя худосочного комплекса неполноценнос-
ти. Ахматова впоследствии мудро усмехнулась угол-
ками губ: «Когда б вы знали, из какого сора рас-
тут стихи, не ведая стыда...» Но нарочито «крошеч-
ное» есть такое же воплощение неполноценности,
как и нарочито «большое» – то есть то уничижение,
которое паче гордости.
Я начал свою литературную жизнь в то время,
когда наше искусство было больно гигантоманией.
Пышные фильмы с многотысячными банкетами на
фоне электростанций, Волгодонские или целинные поэ-
тические циклы, построенные по принципу пластили-
нового монументализма. Я был дитя своего времени и
болел его болезнями вместе с ним, – слава богу, что
корь гигантомании перенес в литературном младенче-
стве, а не в зрелости, хотя и бывали затянувшиеся
осложнения. Но мне кажется, что в последние годы
наше искусство вообще и поэзия в частности заболели
другой, не менее чреватой осложнениями болезнью, а
именно «крошечностью», поэтому совет Блока «думать
о большом» приобретает сейчас оттенок вопиющей
насущности. В искусстве появилась некая боязнь ис-
торического пространства, пространства духовного.
К сожалению, некоторые критики, вместо того что-
бы быть вдумчивыми лечащими врачами, помогаю-
щими избавиться от этой болезни, поддерживают
крошечность намерений. Попытка исподволь заме-
нить Пушкина Фетом на знамени русской поэзии,
конечно, несостоятельна, но в то же время опасна,
особенно для морально неустоявшихся умов поэтиче-
ской молодежи. Во многих печатающихся сейчас
стихах молодых разлита какая-то странноватая по-
мещичья благостность, попахивает гераневым мещан-
ским воздушком подозрительного спокойствия совес-
ти – этакая псевдогармония, ибо настоящая гармо-
ния включает в себя бурю, внутри которой и есть
величие истинного спокойствия духа, когда «встаешь
и говоришь векам, истории и мирозданью». Ощущает-
ся подозрительно ранняя душевная устроенность или
стремление к этой устроенности при помощи строк,
написанных столбиками. А как же насчет «позорно-
го благоразумия»? Позорное благоразумие и есть ос-
нова духовной крошечности. Крошечность иногда при-
кидывается гражданственностью. Наши газеты еще
не проявляют должной нетерпимости к так назы-
ваемым «датским» стихам – наспех настряпанным
к определенным датам. За многими из этих дат сто-
ят великие по значению социальные катаклизмы и
торжественно-трагедийные события, но это величие,
могущее быть источником глубоких философских обоб-
щений, порой сводится в деловитых стихотворных
упражнениях к уровню бодрых застольных тостов.
Но с какой поры жанр тостов стал называться граж-
данственностью? Социалистическое содержание таких
виршей равно нулю, несмотря на все необходимые
в таких случаях политические заклинания. Между
халтурным послереволюционным стишком по поводу
1 Мая или 7 Ноября и сусальным рождественским
стишком в дореволюционной «Ниве» никакой мораль-
ной разницы: их делает близнецами их общая мать —
духовная крошечность. Почему великое становится
предметом эксплуатации крошечностью? Чем ответст-
венней тема, тем ответственней должно быть и от-
ношение к ней. Но возьмем великие стройки – на-
пример, БАМ. Наша молодежь, рабочие, строители,
инженеры делают действительно большое дело, иног-
да в нечеловечески трудных обстоятельствах. Почему
же на фоне этих трудностей начала уже лихо притан-
цовывать песенно-эстрадная, бравурная легковес-
ность – то есть крошечность отношения к великим
делам?
Третий вид крошечности надменно противопостав-
ляет себя и первому ее, элегически-классицистиче-
скому виду, и второму – спекулятивно-ангажирован-
ному.
Третий вид крошечности – это формализм, не до-
гадывающийся о том, что два предыдущих вида то-
же насквозь морально формалистичны и не что иное,
как его родственники по равнодушному отношению
к людям, ко времени. Если элегический вид ходит
в шелковом маниловском халате, из-под которого ино-
гда неподобающе торчат лапти «алярюса», а второй
вид – в псевдокомсомольской ковбойке с засученны-
ми рукавами, то третий вид – в джинсах, с обяза-
тельной бахромой метафор. Рваный ритм, якобы ото-
бражающий атомный апокалипсис. Устрашающие
неологизмы. Все предметы в мире существуют лишь
для того, чтобы сравнить их друг с другом. Коктейль
стран, сбитый в шейкере вместе с колотыми кусками
айсбергового равнодушия. А равнодушие – уже кро-
шечность. Я это все пишу не для того, чтобы персо-
нифицировать тот или иной вид крошечности, не для
того, чтобы любители намеков лихорадочно подстав-
ляли то или другое имя. Чтобы облегчить им задачу,
скажу так: валите все на меня – повинен и в пер-
вом, и во втором, и в третьем. Я люблю нашу вели-
кую поэзию и не хочу, чтобы мы были крошечны-
ми хотя бы иногда, хотя бы в чем-то. Но добав-
лю одно.
В западной поэзии было и есть немало значитель-
ных поэтов «герметического» направления. В русской
поэзии этого не было, нет и не может быть. Русская
поэзия с самого начала своего существования взяла
на себя функцию совести народа. Функция совести
невозможна без боли, без сострадания. К сожалению,
рядом с оставляющим желать лучшего прогрессом
обезболивания в медицине происходит катастрофиче-
ски прогрессирующий процесс обезболивания поэзии.
Муки совеет боль за других делают человека челове-
ком, поэта поэтом. Тема совести есть тема обязатель-
ная для звания русского поэта, и если от нее убе-
гают или в ложноклассические туманы, или в рифмо-
ванные лозунги, или в расхристанный модернизм без
Христа за пазухой – это крошечность, недостойная
нашего великого времени, в которое мы живем, и ве-
ликой страны, в которой мы родились. Поэзия не де-
лается по рецептам. Но у нас есть несколько заве-
тов, не восприняв которые не подобает считать себя
наследниками русской поэзии. Вот они: «Восстань,
пророк, и виждь, и внемли, исполнись волею моей
и, обходя моря и земли, глаголом жги сердца лю-
дей!» – Пушкин. «Проснешься ль ты, осмеянный про-
рок? Иль никогда на голос мщенья из золотых но-
жон не вырвешь свой клинок, покрытый ржавчиной
презренья?» – Лермонтов. «От ликующих, праздно
болтающих, обагряющих руки в крови уведи меня в
стан погибающих за великое дело любви» – Некра-
сов. «Пускай зовут: забудь, поэт, вернись в красивые
уюты. Нет, лучше сгинуть в стуже лютой. Уюта —
нет. Покоя – нет» – Блок. «Счастлив тем, что цело-
вал я женщин, мял цветы, валялся на траве, и зве-
рье, как братьев наших меньших, никогда не бил по
голове» – Есенин. «Когда строку диктует чувство,
оно на сцену шлет раба, и тут кончается искусство,
и дышат почва и судьба» – Пастернак. «И песня,
и стих – это бомба и знамя» – Маяковский.
На этом стояла, стоит и будет стоять русская
поэзия.
МЫ – ОДНО ЦЕЛОЕ
У Пастернака есть примечательные строки о том,
что происходило в душе лучших людей России во
время продвижения царской армии по Кавказу:
И в неизбывное насилье
Колонны, шедшие извне,
На той войне черту вносили,
Невиданную на войне.
Чем движим был поток их? Тем ли,
Что кто-то посылал на бой?
Или, влюбляясь в эту землю,
Он дальше влекся сам собой?
Помимо поэтической красоты, в этих стихах есть
точность исторического анализа. Насилие над кавказ-
скими народами исходило из карательно-угнетатель-
ской задачи, поставленной царским режимом перед
своими генералами. Но увиденное воочию свободолю-
бие других народов находило свой отклик у свободо-
любия мыслящих русских солдат и офицеров, спря-
танного под казенным сукном армейских мундиров.
Помимо боевых ран, появилась и раненость болью
других народов, раненость красотой чужой земли,
открывшейся перед глазами. Эта земля становилась
своей не просто территориально, но, главное, духов-
но. Покорители оказывались покоренными. Завоева-
ние территории превращалось в завоевание самих за-
воевателей, зачарованных тайнами и культурой ино-
го мира, в который помимо оружия они, вне зави-
40
симости от правительства, несли свои тайны, свою
культуру, свое свободолюбие. А одно свободолюбие
всегда поймет другое. Так возникали кавказские сти-
хи Пушкина, повести Лермонтова, «Хаджи-Мурат»
Толстого. В стихах гораздо меньшего по литератур-
ному значению Полежаева прозвучал, возвышая его
как поэта, гражданский придушенный крик еще мла-
денческого, но уже втянувшего в себя воздух буду-
щего, революционного интернационализма. Полежаев,
может быть, был первым русским поэтом, который,
так больно поняв на собственной шкуре шпицрутены
угнетения, сказал, что угнетатели и у русского наро-
да, и у других народов общие. Впрочем, кто знает,
не был ли засечен когда-то батыевскими плетьми ка-
кой-нибудь неведомый нам монгольский поэт-кочев-
ник, однажды замерший на своей мохноногой лошадке
перед красотой пылающей русской церкви и вы-
плеснувший свою жалость к чужой истерзанной зем-
ле в импровизированной заунывной песне у поход-
ного костра, за что после был казнен? Кто знает, что
было в душе у товарищей Стеньки Разина, когда они
смотрели на расходящуюся кругами Волгу, приняв-
шую в себя тело персиянки, совсем не повинной в
их страданиях, толкнувших их на восстание? Гряну-
ли-то они потом удалую песню, но все же «на помин
ее души», – значит, была в их разбойных, ожесто-
чившихся сердцах христианская вина за эту персиян-
ку, из тех, кого они звали «нехристями»? Сострада-
ние, без которого немыслим человек, и есть начало
интернационализма, чьи корни гораздо глубже, чем
его название. Ожиревший, скотоложествующий Рим
придумал себе для увеселения бой гладиаторов, где
сталкивал себе на потеху вооруженных мечами несча-
стных детей разных народов, как бы видя в этих иг-
рищах живую, истекающую кровью модель человече-
ства. Но из взаимосострадания, которым прониклись
друг к другу разноплеменные гладиаторы, родилась
первая революционная интернациональная армия
Спартака, объединенная классовым прозрением —
угнетатели общие, именно это и была зачаточная мо-
дель будущего.
От армии Спартака до интербригады в Испании —
такова историческая линия эволюционного возмужа-
ния интернационализма. От взаимного сострадания,
от взаимной помощи к общей борьбе против общих
врагов – таковы были интернациональные принципы,
благодаря которым победила Октябрьская револю-
ция и благодаря которым наше разноязыкое государ-
ство вышло победителем в Великую Отечественную.
Исходя из потенциальных возможностей нашей
страны, она способна дать на своем собственном при-
мере уже зрелую модель будущего всечеловеческого
братства, если мы до конца искореним в наиболее мед-
ленно меняющемся механизме – человеческой пси-
хологии – все, даже малые, остатки чуждой приро-
де социализма национальной ограниченности. А она
иногда еще дает себя знать, проявляясь то в лож-
ных философских концепциях, лишенных проверки
социальностью, то в псевдоисторизме помпезных ук-
рашательских романов, то в стихах, бесперспективно
ностальгирующих о прошлом как о некоем едином
целом, то в размашистом общественном шапкозаки-
дательстве, то в национальной ущемленности, что
иногда перерастает в ту же заносчивость, то в по-
просту отвратительных, еще до конца не выветрив-
шихся выражениях по адресу той или иной нацио-
нальности, то попросту в пошлых, зубоскальских анек-
дотах, откровенно попахивающих прошлым. На фоне
тех гигантских преодолений, которые произошли после
Октябрьской революции, эти непреодоленности выгля-
дят особенно недопустимыми, ибо социализм и на-
ционализм есть вещи несовместимые. Социалистиче-
ская революция восстала не только против опреде-
ленной классовой структуры, но и против определен-
ной психологической структуры, одним из опорных
столбов которой является национальная ограничен-
ность. Слава богу, прошло то время, когда вульгар-
ная социология пыталась при помощи интернацио-
нализма атаковать святая святых – национальные
традиции, бестактно задевая порой самое глубокое
народное чувство. Но опасен и другой крен – когда
бережное восстановление национальных традиций мо-
жет хотя бы временно оттеснить тему интернациона-
лизма. Так же как национальные традиции, интерна-
ционализм не есть нечто временное, связанное с га-
зетной «злободневностью», с конъюнктурными повет-
риями. Интернационализм не поветрие, а ветер ис-
тории. У великих писателей всегда была не дешевая
ностальгия по прошлому, а пророческая ностальгия
по будущему. Так, преодолевая столькие националь-
ные заблуждения своего времени, тосковали Пуш-
кин и Шевченко о той эпохе, «когда народы, распри
позабыв, в великую семью соединятся...», о «семье
великой, семье вольной, новой...» Такая семья у нас
есть. Создатели народных национальных эпосов да-
же и мечтать не могли о том, что их творения вой-
дут в мировую сокровищницу культуры. Они лишь
прилежно старались сохранить среди войн и других
нравственных потрясений поэтические свидетельства
о жизни своего народа, может быть, даже не надеясь
на то, что он уцелеет. Некоторые из этих эпосов ког-
да-то поспешно назвали «реакционными». Но реак-
ционных народных эпосов не бывает. Эти эпосы за-
нимают теперь свое величественное место рядом со
«Словом о полку Игореве», нисколько не мешая
друг другу. Чувство всей нашей огромной страны не-
возможно без ощущения этого отдельно выношенно-
го, но теперь общего культурного наследия. Вариа-
ционные совпадения в этическом и фольклорном
наследии разных народов лишь говорят о неосознан-
ной, но реально существовавшей в истории духовной
близости всех угнетенных и всех людей, борющих-
ся за справедливость. Разве это не есть пророче-
ское указание из недр прошлого на возможность со-
здания единой человеческой семьи будущего, если
так невольно близки друг другу были казахские акы-
ны, русские гусляры, украинские бандуристы, так
непохоже певшие песни о так похожих страданиях
всех людей, если матери всех народов убаюкивали
всех детей разными и в то же время чем-то напо-
минающими друг друга колыбельными? Но были
внутренне похожими не только убаюкивающие пес-
ни, но и песни будящие, песни борьбы против угне-
тателей. У всего народного есть один и тот же ад-
рес – народ. Мог ли великий Абай представить, что
роман о его жизни, написанный по-казахски, будут
читать столькие люди на стольких языках? Но так
случилось, потому что эти неизвестные ему люди,
его потомки, были неосознанным адресом его твор-
чества. Взаимопроникновение национальных лите-
ратур друг в друга не может быть явлением, раз-
рушающим национальные традиции, – националь-
ные традиции разрушаются только тогда, когда пи-
сатели надменно отворачиваются от освежающего
опыта других традиций. Величие нации и ее коли-
чественная величина разные вещи. Величие нации
определяется величием ее культуры. Если бы в Гру-
зии даже не было таких блестящих поэтов, как Важа
Пшавела, Илья Чавчавадзе, Давид Гурамишвили,
Акакий Церетели, Галактион Табидзе, а только Ру-
ставели, и тогда это была бы великая нация. А ведь
в Грузии и сейчас столько сильных, настоящих поэ-
тов и прозаиков. Назову хотя бы первый крупный ро-
ман Чабуа Амираджеби «Дата Туташхиа» – мастер-
ски написанное историческое полотно.
Повесть «Прощай, Гульсары!» Чингиза Айтматова,
безусловно, оказала какое-то влияние на развитие
русской «деревенской» прозы. Но если проследить гене-
алогию этой повести, то она, безусловно, восходит к
традициям русской классики, в частности к рассказу
Чехова «Тоска», где извозчик исповедуется лошади.
А может быть, в сознании Айтматова было еще с дет-
ства запечатлено: «Лошадь упала. Упала лошадь» —
Маяковского. Так наши собственные русские тради-
ции преломленно вернулись к нам через творчество
киргизского писателя. Повести белоруса Василя Бы-
кова с новой трагедийной силой исторической ретро-
спекции художественно задокументировали опыт Ве-
ликой Отечественной и наряду с другими произведе-
ниями помогут новому Льву Толстому как неоцени-
мый материал для воссоздания целостности событий
будущей эпопеи, которая не может быть в конце кон-
цов не написана. Юстинас Марцинкявичюс в лучших
своих поэмах дал нам образцы особой лирической
документальности. Гамзатов умеет не только шутить,
но он может временами сказать по-своему, по-дагес-
тански, такое тяжкое слово, что оно переворачивает
и русскую душу. Иван Драч соединил, по его словам,
на дне росы – белоснежность мазанок, яркие вы-
шивки на рушниках с могучими, иногда даже устра-
шающими контурами НТР. В Олжасе Сулейменове,
пишущем по-русски, но с казахской, а не заемной ду-
шой, талантливо, мучительно страстно выразилась
эта сдвоенная, хотя иногда и разрывающая его из-
нутри, сущность. Все они пишут по-разному, внося
с собой в мир запахи и краски своей родины. Разница
в национальных традициях не только реальность, она
даже необходимость. Иначе как был бы жалок мир,
если бы все писали на вымученном литературном эс-
перанто! Но всех – и русских сегодняшних писате-
лей, и писателей других республик нашей страны —
объединяет особое первородное чувство – мы одно це-
лое. Мы – одно целое, потому что являемся не только
свидетелями, но и участниками великого и много-
страдального опыта построения нашего общества.
Мы – одно целое, потому что создавали и создаем
это общество нашими общими руками. Мы – одно
целое, потому что проливали за него нашу общую
кровь. Мы – одно целое, потому что вместе плакали
общими слезами в день нашей общей победы. Мы —
одно целое, потому что общие трагедии времени тя-
жело проходили по нашим общим хребтам, потому
что наши общие промахи, ошибки, нехватки мучают
нашу общую совесть. Мы – одно целое, потому что у
нас общие надежды на общее будущее. И в этом
будущем, может быть, настанет какой-нибудь такой
час, когда люди всего человечества, сбросив со своих
плеч груз социальных несправедливостей, и любых
видов расовой дискриминации, скажут друг другу с
долгожданным вздохом облегчения: «Мы – одно
целое...»
ВОСПИТАНИЕ ПОЭЗИЕЙ
Главный воспитатель любого человека – его жиз-
ненный опыт. Но в это понятие мы должны включать
не только биографию «внешнюю», а и биографию
«внутреннюю», неотделимую от усвоения нами опы-
та человечества через книги.
Событиями в жизни Горького было не только то,
что происходило в красильне Кашириных, но и каж-
дая прочитанная им книга. Человек, не любящий кни-
гу, несчастен, хотя и не всегда догадывается об этом.
Жизнь его может быть наполнена интереснейшими
событиями, но он будет лишен не менее важного
события – сопереживания и осмысления прочитан-
ного.
Есть люди, которые говорят: «Я читать люблю...
только не стихи». Тут кроется неправда – человек, не
любящий поэзию, не может по-настоящему любить
и прозу, воспитание поэзией – это воспитание вкуса
к литературе вообще.
Поэт Сельвинский когда-то справедливо сказал:
«Читатель стиха – артист». Конечно, и читатель про-
зы должен обладать артистизмом восприятия. Но
обаяние поэзии более, чем прозы, скрывается не толь-
ко в мысли и в построении сюжета, но и в самой
музыке слова, в интонационных переливах, в метафо-
рах, в тонкости эпитетов. Строчку Пушкина «гля-
дим на бледный снег прилежными глазами» почувст-
вует во всей ее свежести только читатель высокс л
квалификации. Подлинное прочтение художественного
слова (в поэзии или в прозе) подразумевает не бег-
ло почерпнутую информацию, а наслаждение словом,
впитывание его всеми нервными клетками, умение
чувствовать это слово кожей...
Однажды мне посчастливилось читать композито-
ру Стравинскому стихотворение «Граждане, послу-
шайте меня...». Стравинский слушал, казалось, впол-
слуха и вдруг на строчке «пальцами растерянно муд-
ря» воскликнул, даже зажмурившись от удовольст-
вия: «Какая вкусная строчка!» Я был поражен, пото-
му что такую неброскую строчку мог отметить далеко
не каждый профессиональный поэт. Я не уверен
в том, что существует врожденный поэтический слух,
но в том, что такой слух можно воспитать,– убежден.
И я хотел бы, пусть запоздало и не всеобъ-
емлюще, выразить мою глубокую благодарность всем
людям в моей жизни, которые воспитывали меня в
любви к поэзии. Если бы я не стал профессиональ-
ным поэтом, то все равно до конца моих дней оста-
вался бы преданным читателем поэзии.
Мой отец, геолог, писал стихи, мне кажется, что
талантливые:
Отстреливаясь от тоски,
Я убежать хотел куда-то.
Но звезды слишком высоки,
И высока за звезды плата...
Он любил поэзию и свою любовь к ней передал
мне. Прекрасно читал на память и, если я что-то не
понимал, объяснял, но не рационально, а именно кра-
сотой чтения, подчеркиванием ритмической, образной
силы строк, и не только Пушкина и Лермонтова, но
и современных поэтов, упиваясь стихом, особенно по-
нравившимся ему:
Жеребец под ним сверкает белым рафинадом.
(Э. Багрицкий)
Крутит свадьба серебряным подолом,
А в ушах у нее не серьги – подковы.
(П. Васильев)
От Махачкалы до Баку
Луны плавают на боку.
(Б. Корнилов)
Брови из-под кивера дворцам грозят.
(Н. Асеев)
Гвозди бы делать из этих людей,
Крепче бы не было в мире гвоздей.
(И. Тихонов)
Тегуантепек, Тегуантепек, страна чужая,
Три тысячи рек, три тысячи рек тебя окружают.
(С. Кирсанов)
Из иностранных поэтов отец чаще всего читал мне
Бёрнса и Киплинга.
В военные годы на станции Зима я был предостав-
лен попечению бабушки, которая не знала поэзию так
хорошо, как мой отец, зато любила Шевченко и час-
то вспоминала его стихи, читая их по-украински. Бы-
вая в таежных селах, я слушал и даже записывал
частушки, народные песни, а иногда кое-что и присо-
чинял. Наверное, воспитание поэзией вообще неотде-
лимо от воспитания фольклором, и сможет ли по-
чувствовать красоту поэзии человек, не чувствующий
красоту народных песен?
Человеком, любящим и народные песни, и стихи
современных поэтов, оказался мой отчим, аккордео-
нист. Из его уст я впервые услышал «Сергею Есени-
ну» Маяковского. Особенно поразило «Собственных
костей качаете мешок». Помню, я спросил: «А кто
такой Есенин?» – и впервые услышал есенинские сти-
хи, которые тогда было почти невозможно достать.
Стихи Есенина были для меня одновременно и на-
родной песней, и современной поэзией.
Вернувшись в Москву, я жадно набросился на
стихи. Страницы выходивших тогда поэтических сбор-
ников были, казалось, пересыпаны пеплом пожарищ
Великой Отечественной. «Сын» Антокольского, «Зоя»
Алигер, «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...»
Симонова, «Горе вам, матери Одера, Эльбы и Рей-
на...» Суркова, «Не зря мы дружбу берегли, как пе-
хотинцы берегут метр окровавленной земли, когда
его в боях берут...» Гудзенко, «Госпиталь. Все в белом.
Стены пахнут сыроватым мелом...» Луконина, «Маль-
чик жил на окраине города Колпино...» Межирова,
«Чтоб стать мужчиной, мало им родиться...» Львова,
«Ребята, передайте Поле – у нас сегодня пели со-
ловьи...» Дудина; все это входило в меня, наполняло
радостью сопереживания, хотя я еще был мальчиш-
кой. Но во время войны и мальчишки чувствовали
себя частью великого борющегося народа.
Нравилась мне книга Шефнера «Пригород» с ее
остраненными образами: «И, медленно вращая изум-
руды зеленых глаз, бездумных, как всегда, лягушки,
словно маленькие будды, на бревнышках сидели у
пруда». Твардовский казался мне тогда чересчур
простоватым, Пастернак слишком сложным. Таких
поэтов, как Тютчев и Баратынский, я почти не чи-
тал – они выглядели в моих глазах скучными, да-
лекими от той жизни, которой мы все жили во вре-
мя войны.
Однажды я прочитал отцу свои стихи о советском
парламентере, убитом фашистами в Будапеште:
Огромный город помрачнел,
Там затаился враг.
Цветком нечаянным белел
Парламентерский флаг.
Отец вдруг сказал: «В этом слове «нечаянный»
и есть поэзия».
В сорок седьмом я занимался в поэтической сту-
дии Дома пионеров Дзержинского района. Наша ру-
ководительница Л. Попова была человеком своеоб-
разным – она не только не осуждала увлечение не-
которых студийцев формальным экспериментаторст-
вом, но даже всячески поддерживала это, считая, что
в определенном возрасте поэт обязан переболеть фор-
мализмом. Строчка моего товарища «и вот убегает
осень, мелькая желтыми пятнами листьев», приводи-
лась в пример. Я писал тогда так:
Хозяева – герои Киплинга —
Бутылкой виски день встречают.
И кажется, что кровь средь кип легла
Печатью на пакеты чая.
Однажды к нам приехали в гости поэты – сту-
денты Литинститута Винокуров, Ваншенкин, Солоу-
хин, Ганабин, Кафанов, еще совсем молодые, но уже
прошедшие фронтовую школу. Нечего и говорить, как
я был горд выступать со своими стихами вместе с на-
стоящими поэтами.
Второе военное поколение, которое они представ-
ляли, внесло много нового в нашу поэзию и отстояло
лиризм, от которого некоторые более старшие поэты
начали уходить в сторону риторики. Написанные впо-
следствии негромкие лирические стихи «Мальчишки»
Ваншенкина и «Гамлет» Винокурова произвели на ме-
ня впечатление разорвавшейся бомбы.
«Багрицкого любишь?» – спросил меня после вы-
ступления в Доме пионеров Винокуров. Я ему сразу
стал читать: «Мы ржавые листья на ржавых дубах...».
Левая бровь юного мэтра удивленно полезла вверх.
Мы подружились, несмотря на заметную тогда разни-
цу в возрасте и опыте.
На всю жизнь благодарен я поэту Андрею Доста-
лю. Более трех лет он почти ежедневно занимался со
мной в литературной консультации издательства «Мо-
лодая гвардия». Андрей Досталь открыл для меня
Леонида Мартынова, в чью неповторимую интона-
цию – «Вы ночевали на цветочных клумбах?» —
я сразу влюбился.
В 1949 году мне снова повезло, когда в газете
«Советский спорт» я встретился с журналистом и поэ-
том Николаем Тарасовым. Он не только напечатал
мои первые стихи, но и просиживал со мной долгие
часы, терпеливо объясняя, какая строчка хорошая,
какая плохая и почему. Его друзья – тогда геофи-
зик, а ныне литературный критик В. Барлас и жур-
налист Л. Филатов, ныне редактор еженедельника
«Футбол – хоккей», – тоже многому научили меня
в поэзии, давая почитать из своих библиотек ред-
кие сборники. Теперь Твардовский уже не казался
мне простоватым, а Пастернак чрезмерно услож-
ненным.
Мне удалось познакомиться с творчеством Ахма-
товой, Цветаевой, Мандельштама. Однако на стихах,
которые я в то время печатал, мое расширявшееся
«поэтическое образование» совсем не сказывалось.
Как читатель я опередил себя, поэта. Я в основном
подражал Кирсанову и, когда познакомился с ним,
ожидал его похвал, но Кирсанов справедливо осудил
мое подражательство.
Неоценимое влияние на меня оказала дружба с
Владимиром Соколовым, который, кстати, помог мне
поступить в Литературный институт, несмотря на от-