355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Завтрашний ветер » Текст книги (страница 22)
Завтрашний ветер
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:02

Текст книги "Завтрашний ветер"


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

деле стал главным наследником этой великой трои-

цы русской классической поэзии. Маяковский не раз-

рушал стен дома русской поэзии – он только сди-

рал с этих стен безвкусные обои, ломал перегород-

ки, расширял комнаты. Маяковский был результа-

том традиций русской литературы, а не их ниспро-

вержением. Не случайно он сам так был похож на

стольких литературных героев, представляя собой

конгломерат из Дубровского, Безухова, Базарова и

Раскольникова. Маяковский отчаянно богохульство-

вал: «Я думал – ты всесильный божище, а ты не-

доучка, крохотный божик». Но его взаимоотношения

с богом были гораздо сложнее, чем это могло пока-

заться на первый взгляд. Все первые произведения

Маяковского пересыпаны библейскими образами. Ло-

гическое объяснение простое – когда юный Маяков-

ский сидел в тюрьме, одной из разрешенных книг

была Библия. Парадокс заключался в том, что Аая-

ковский восставал против бога с оружием библей-

ских метафор в руках. Впрочем, революционные идеи

часто вступали в противоборство с лицемерием кле-

рикализма именно с этим оружием.

В сатирах Маяковского, без которых он непред-

ставим, проглядывает опять-таки озорной почерк

Пушкина – автора «Сказки о попе и работнике его

Балде», крыловская разговорная раскованность и

ядовитая ироничность Саши Черного (особенно в

новосатириконовском периоде работы Маяковского).

Однако последнее влияние не стоит преувеличивать —

слишком большая разница в масштабах дарований.

Из мировой литературы Маяковскому близки

Данте, Сервантес, Рабле, Гёте. Маяковский дважды

412

проговаривается о Джеке Лондоне, с чьей судьбой

у него была трагическая связь. Строчка о химерах

собора Парижской богоматери наводила на мысль

о Гюго. Ранний Маяковский называл себя «крико-

губым Заратустрой сегодняшних дней». Это нельзя

принимать на полную веру, так же как эпатирую-

щую жестокость строк: «Я люблю смотреть, как

умирают дети» или: «Никогда ничего не хочу читать.

Книги – что книги!» Великий писатель не может

не быть великим читателем. Маяковский прекрасно

знал литературу, иначе бы великого поэта Маяков-

ского не было. В Ницше Маяковского привлекала,

конечно, не его философия, которая затем была урод-

ливо экспроприирована фашизмом, но сила его поэ-

тических образов. Перед первой мировой войной сре-

ди развала и разброда, среди анемичного оккультиз-

ма Ницше казался многим русским интеллигентам

бунтарем против духовной крошечности, против нрав-

ственного прозябания, против обуржуазивания духа.

Но если Ницше видел в войне очищение застоявшей-

ся крови человечества, то Маяковский, несмотря на

краткий взрыв ложного патриотизма в начале первой

мировой войны, стал первым в России антивоенным

поэтом. Многие поэты с исторической неизбежностью

еще частично находились в плену гусарской романти-

зации войны. Маяковский, по законам новой истори-

ческой неизбежности, вырвался из этого плена. При-

ехавший в Россию и пытавшийся проповедовать кра-

соту войны Маринетти получил непримиримый отпор

от своих, казалось бы, собратьев – русских футурис-

тов. Безответственному северянинскому: «Но если на-

до – что ж, отлично! Коня! Шампанского! Кин-

жал!» – Маяковский противопоставил кровоточащее:

«В гниющем вагоне на 40 человек 4 ноги». Цифровая

метафора содрала ложноромантический флёр с мас-

совых убийств. Ницшеанство было только мимолет-

ным увлечением юноши Маяковского, но не пустило

глубоких корней в его душе. Прикрученный каната-

ми строк к мосту над рекой времени, герой Маяков-

ского выше, чем сверхчеловек, – он человек. По гло-

бальности охвата, по ощущению земного шара как

одного целого Маяковский ближе всех других зару-

бежных поэтов к Уитмену, которого, видимо, читал в

переводах К. Чуковского, спасшего великого амери-

413

канца из засахаренных рук Бальмонта. С Уитменом

Маяковского роднит воспевание человеческой энергии,

инициативы, физической и нравственной мощи, пони-

мание будущего как «единого человечьего общежи-

тия». Однако право на вход в это общежитие, по

Маяковскому, не должно быть предоставлено эксплу-

ататорам, бюрократам, нуворишам от капитализма

или от социализма, карьеристам, приспособленцам,

мещанам. Для них, по Маяковскому, в будущем мес-

та нет – разве только в виде поучительных экспона-

тов. Уитменовские границы допуска в будущее не-

сколько размыты, неопределенны. Маяковские границы

допуска в будущее непримиримее, жестче. Разница

этих двух поэтов происходит от разницы двух рево-

люций – американской и русской. Если говорить о

происхождении поэтической формы Маяковского, то

корни ее не только в фольклоре и русской классике,

о чем я уже говорил выше, но и в новаторстве луч-

ших живописцев начала двадцатого века. Не забудем

о том, что Маяковский был сам талантливым художни-

ком и в живописи разбирался профессионально. «А чер-

ным ладоням сбежавшихся окон раздали горящие

желтые карты» или: «Угрюмый дождь скосил глаза, а

за решеткой четкой...» – это язык новой живописи.

Кандинский, Малевич, Гончарова, Ларионов, Татлин,

Матисс, Делонэ, Брак, Леже, Пикассо – их поиски

формы на холстах шли по пересекающимся паралле-

лям с поисками Маяковского в поэзии. Однако Мая-

ковский восставал против замыкания формы самой в

себе: «Если сотню раз разложить скрипку на плоскос-

ти, то ни у скрипки не останется больше плоскостей,

ни у художника не останется неисчерпанной точки

зрения на эту задачу». Именно поэтому, называя

Хлебникова «великолепнейшим и честнейшим рыца-

рем в нашей поэтической борьбе», Маяковский все-

таки оговаривался: «Хлебников – поэт для произ-

водителя». Поэтическая генеалогия Маяковского вет-

виста, и ее корни можно найти и в других, смежных

областях искусства – например, в кино. Многое у

Маяковского сделано по методу киномонтажа. Но

лишь небольшой поэт может быть рожден только ис-

кусством. Из генеалогии Маяковского нельзя выбра-

сывать его самую главную родительницу – историю.

История предопределила его характер, голос, образы,

414

ритмы. Большой поэт – всегда внутри истории, и ис-

тория – внутри него. Так было с Пушкиным, и так

было с Маяковским. Все, что случилось с револю-

цией, случилось с ним. «Это было с бойцами или

страной, или в сердце было моем». Таков сложный

и далеко не полный генезис Маяковского – этого

гигантского ребенка истории и мировой культуры,

который родился огромным и сразу пошел по зем-

ле, оставляя вмятины на булыжных мостовых.

Когда пришла революция, для Маяковского, в

отличие от многих интеллигентов, не было вопроса,

принимать или не принимать ее. Он был сам ее про-

роком, ошибшимся всего на один год: «В терновом

венце революций грядет шестнадцатый год». Снобы

упрекали Маяковского за то, что он продался боль-

шевикам. Но как он мог им продаться, если он сам

был большевиком! С другой стороны, некоторые

догматические критики упрекали Маяковского в анар-

хизме, в индивидуализме, в формализме и т. д.

Его большевизм казался им недостаточным. К Мая-

ковскому пытались приклеить ярлык «попутчик» —

это к нему, своими руками укладывавшему рельсо-

вый путь социализма! Огромность Маяковского не

укладывалась ни в снобистское, ни в догматическое

прокрустово ложе – ноги в великанских ботинках

непобедимо торчали в воздухе. Их пробовали отру-

бить – ничего не получалось, крепкие были ноги.

Тогда начали пилить двуручной пилой, тянули то в

правую, то в левую сторону, забывая, что зубцы

идут – по живому телу. Но Маяковский не подда-

вался и перспиливанию – зубцы ломались, хотя и

глубоко ранили. Тончайший мастер лирической про-

зы Бунин, упав до глубокого озлобления, в своей

дневниковой книге «Окаянные годы» карикатурно

изобразил Маяковского как распоясавшегося «гря-

дущего хама». Есенин, которого постоянно ссорили с

Маяковским окололитературные склочники, написал

под горячую руку: «А он, их главный штабс-маляр,

поет о пробках в Моссельпроме», Сельвинский, срав-

нивая уход Маяковского из «Лефа» с бегством Тол-

стого от Софьи Андреевны, доходил до прямых

оскорблений: «Его (Толстого. – Е. Е.) уход был взры-

вом плотин, а ваш – лишь бегством с тонущих фло-

тилий. Он жизнью за свой уход заплатил, а вы хо-

415

тите – чтоб вам заплатили». Даже Кирсанов, вве-

денный Маяковским за руку в поэзию, и тот во

время ссоры с учителем допустил явный некрасивый

намек на него в стихотворении «Цена руки», о чем,

вероятно, сожалел всю жизнь. Вышла целая книжка

Г. Шенгели «Маяковский во весь рост» издеватель-

ского характера. Бойкот писателями зыставки Мая-

ковского, выдирка его портрета из журнала «Печать

и революция», запрещение выезда за границу, бес-

престанное отругивание на выступлениях – все это

было тяжело, все это по золотнику и собиралось в

смертельную свинцовую каплю. Маяковский был не

таким по масштабу поэтом, чтобы уйти из жизни

только из-за того, что «любовная лодка разбилась

о быт». Причина была комплексной. Но, помимо

трудностей внешних, была огромная, нечеловеческая

усталость не только от нападок, но от того неверо-

ятного груза, который Маяковский сам взвалил себе

на плечи. Маяковский надорвался. Если про Блока

говорили, что он «умер от смерти», то Маяковский

умер от жизни. История литературы не знает ни од-

ного примера, когда бы один поэт столько сам взял

на себя. «Окна РОСТА», реклама, ежедневная рабо-

та в газете, дискуссии, тысячи публичных выступ-

лений, редактура «Лефа», заграничные поездки —

все это без единого дня отдыха. Это был героизм

Маяковского и его смерть. К революции Россия при-

шла с семьюдесятью процентами неграмотного на-

селения. Чтобы стать понятным массам, Маяковский

сознательно упрощал свой стих, «становясь на гор-

ло собственной песне». Великий лирик, гений мета-

фор, не гнушаясь никакой черной работой, писал:

«В нашей силе – наше право. В чем сила? В этом

какао». «Раз поевши макарон, будешь навсегда по-

корён». «Стой! Ни шагу мимо! Бери сигареты «При-

ма!» «Товарищи, бросьте разбрасывать гвозди на

дороге. Гвозди многим попортили ноги». «В ногу ша-

гая, за рядом ряд, идет к победе пролетариат!»

«Ткачи и пряхи, пора нам перестать верить загра-

ничным баранам!» «С помощью Резинотреста мне

везде сухое место». «Пароход хорош. Идет к берегу

Покорит наша рожь всю Америку». Маяковский сам

осознавал временность своих агиток: «Умри, мой

стих, умри, как рядовой, как безымянные на штур-

416

мах мерли наши». В этих строках и горечь, и гор-

дость, – и то и другое – с полным основанием. Ни

один поэт добровольно не принес революции столь-

ко жертв, как Маяковский, – он пожертвовал даже

своей лирикой. В этом величие Маяковского и его

трагедия. Агитработа Маяковского никогда не была

ни политической спекуляцией, ни просто халтурой

ради денег, как его в этом часто обвиняли. Маяков-

ский был первым социалистическим поэтом первого

социалистического общества. Статус поэта в этом

обществе еще не был никем определен.

Маяковский хотел присоединить поэзию к госу-

дарству. Он хотел, чтобы в новом обществе необхо-

димость поэзии была приравнена к необходимости

штыка, защищающего революцию, к необходимости

завода, вырабатывающего счастье. Он хотел, чтобы

поэзия грохотала на эстрадах и стадионах, гремела

по радио, кричала с рекламных щитов, призывала

с лозунгов, воинствовала в газетах, вещала даже с

конфетных оберток. Такой призыв к слиянию поэ-

зии и государства вызывал сомнение в честности

намерений поэта не только у врагов Советской влас-

ти, но и у многих интеллигентов, приветствовавших

революцию, однако считавших, что поэзия должна

быть государством в государстве. «Отдам всю ду-

шу Октябрю и Маю, но только лиры милой не от-

дам», – писал Есенин. Пастернак выдвигал свою

особую позицию поэта в эпоху социальных потрясе-

ний: «Мы были музыкой во льду. Я говорю про всю

среду, с которой я имел в виду сойти со сцены, и

сойду... Гощу – Гостит во всех мирах высокая бо-

лезнь». Творчество и Есенина, и Пастернака преодо-

лело заданность их собственных деклараций – и Есе-

нин не пожалел для революции собственной «ми-

лой лиры», и Пастернак оказался в революции не

«гостем», а глубоко неравнодушным свидетелем,

сказав устами лейтенанта Шмидта: «Я знаю, что

столб, у которого я стану, будет гранью двух раз-

ных эпох истории, и радуюсь избранью». Но если с

Есениным и Пастернаком так произошло помимо их

воли, то у Маяковского вся его воля с первых дней

революции была направлена на слияние с ней.

«Я всю свою звонкую силу поэта тебе отдаю, атакую-

щий класс!» Отношение Маяковского к поэзии как

|.| П. Евтушенко

417

к государственному делу было исторически непри-

вычно – ведь на протяжении стольких лет лучшие

поэты России вели борьбу против государства, хотя

в них была тоска по тому времени, когда граждан-

ственность сольется с государственностью. В неко-

торые умы закрадывалось подозрение: а может быть,

то, что делает Маяковский, – это придворная поэ-

зия, только при красном дворе? Но зарифмованный

подхалимаж придворной поэзии всегда зижделся на

корыстолюбивой лести. Этого в Маяковском никогда

не было и не могло быть, ибо революционность и

подхалимаж несовместны. «И я, как весну челове-

чества, рожденную в трудах и в бою, пою мое оте-

чество, республику мою!» – это не лесть, а любовь,

причем не случайная, а выстраданная. «Страны, где

воздух, как сладкий морс, бросишь и мчишь, колеся,

но землю, с которой вместе мерз, вовек разлюбить

нельзя». Патриотизм Маяковского был не просто

патриотизмом земли, но и патриотизмом идеи. Ради

этой идеи, а не корысти ради, он и вел постоянную

кампанию за тотальную утилитарность поэзии. На

этом он потерял многое – ведь в любой утилитарно-

сти искусства есть предварительная обреченность. Мая-

ковский временный иногда побеждал Маяковского

вечного. Но даже если ото всей агитработы вечным

осталось лишь ее гениальное определение: «Поэт вы-

лизывал чахоткины плевки шершавым языком плака-

та», и тогда это временное оправданно. Маяковский

стал основателем новой, социалистической граждан-

ственности. Ошибки его опыта не надо повторять, но

не надо забывать его победы. Маяковский вечный

победил Маяковского временного. Но без временного

Маяковского не было бы Маяковского вечного.

Существует примитивная теория, имеющая хож-

дение на Западе: Маяковский дореволюционный —

поэт протеста, Маяковский послереволюционный —

поэт-конформист. Фальшивая легенда. Не было Мая-

ковского ни дореволюционного, ни послереволюцион-

ного – существует один неделимый революционный

Маяковский. Маяковский всегда оставался поэтом

протеста. Его утверждение молодой социалистиче-

ской республики – это тоже протест против тех,

кто ее не хотел признавать. Поэзия Маяковского —

это никогда не прекращавшийся протест против то-

418

го, что «много всяких разных мерзавцев ходит по

нашей земле и вокруг». Моральное право бороться

с зарубежными мерзавцами Маяковский честно за-

воевал своей постоянной борьбой с мерзавцами внут-

ренними. Еше в двадцатых он писал: «Опутали ре-

волюцию обывательщины нити. Страшнее Врангеля

обывательский быт. Скорее головы канарейкам

сверните, чтобы коммунизм канарейками не был

побит!» Разве можно автора «Прозаседавшихся»,

«Бюрократиады», «Фабрики бюрократов», «Клопа»,

«Бани» назвать конформистом?

Производственные издержки были у Маяковского,

но упреки, направленные в прошлое, – схоластика.

Имитация поэтического метода Маяковского безна-

дежна, потому что этот метод был продиктован ис-

торией в определенный переломный период. Сейчас

нам не нужны агитки на уровне политического лик-

беза. Мы выросли из многих стихов Маяковского,

но до некоторых еще, может быть, не доросли.

И порой кажется, что вовсе не из прошлого, а из

еще туманного будущего доносится его голос, по-

добный басу пробивающегося к нам парохода:

СЛУШАЙТЕ, ТОВАРИЩИ ПОТОМКИ...

САМЫЙ РУССКИЙ ПОЭТ

Да не обидятся на меня ни мертвые, ни живые,

по именно так я думаю о Есенине. Это не означает

самый великий.

Самый великий был Пушкин. Обаяние сказок

Арины Родионовны сплелось в Пушкине с эллинским

чувством гармонии, с ренессансным мироощущени-

ем, с французским свободомыслием. Пушкин – итог

усвоения Россией всей мировой культуры. Пушкин

даже о мальчике, играющем в «свайки», мог напи-

сать гекзаметром. Замечу, однако, что, несмотря на

блестящее знание французского, стихи Пушкина на

этом языке – средние. Поэтический язык можно

впитать только с молоком. Пушкин вряд ли мог по-

тягаться с Шекспиром на его языке и в его исто-

рии. Но основу для последующих переводов Шекс-

пира заложил именно Пушкин, не механически, а

естественно воплотив в «Борисе Годунове» шекс-

14*

419

пировскую интонацию, размах драматургического

эпоса, ведущую шекспировскую тему – призраки

невинно убиенных. Пушкин – вбирание всего гени-

ального, созданного человечеством, в русский язык.

Поэзия Есенина – явление самородное. Есенин-

ская интонация обладает волшебным блеском того

минерала, который существует лишь в структуре

русской земли. Поэзия Есенина – дитя только рус-

ской природы и только русского языка, включая

сказки, частушки, крестьянские песни, пословицы и

поговорки, полусохранившиеся с древних времен за-

клинания, причитания, обрядовые хоры.

Многие поэтические современники Есенина писа-

ли под влиянием Бодлера, Верхарна, Уитмена, Ме-

терлинка, а иногда Ницше и даже Пшибышевского.

В символистах чувствовалось влияние импрессио-

нистской живописи, в футуристах – раннего кубиз-

ма. А Есенин начал писать так, как будто всего это-

го не было, а были только березы, песни под таль-

янку на околицах да иконы в красных углах изб.

Журналы «Весы», «Аполлон», «Мир искусства»,

все литературные и окололитературные дискуссии

того времени не оказали никакого влияния на ран-

него Есенина, как будто не существовали. Это не

было нарочитым отгораживанием от культуры. Есе-

нин не был таким уж малограмотным, как хотелось

бы тем его подражателям, которые самодовольно

прозябают в надменной малограмотности. Они счи-

тают, что достаточно воскликнуть «Гой, ты Русь...»,

и они – есенины. Квасное бодрячество Есенину бы-

ло вовсе не свойственно. Оно свойственно людям с

психологией лавочников, а не крестьян. Психология

лавочников зиждется на крикливой гордости свои-

ми народными корнями, хотя корни эти ими самими

давно обрублены. Человек с действительно глубоки-

ми корнями не хвастается ими, потому что это для

него так же нелепо, как хвастаться собственными

ногами, на которых он стоит. Хвастаются обычно

тем, чего нет: бессовестные – совестью, трусы —

смелостью. В народных песнях, таких, как «Дого-

рай, гори, моя лучина...», «Славное море – священ-

ный Байкал», «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина»,

нет никакого национального хвастовства, и поэтому

эти песни – подлинно народные.

420

Есенин – самый русский поэт, потому что никто,

кроме него, не умел так, «по-русски рубаху рванув

на груди», вывернуть, выпотрошить всю свою душу

н даже сам себя обвинить так, как и худшему его

врагу в голову не приходило. Это. – чисто русская

черта. Эта черта иногда напоминает фразу «самоуни-

чижение – паче гордости». Покаешься, поколотишь

слезно в свою грешную грудь кулаком, а потом мож-

но снова грешить... Но для нормального русского

человека эта вывернутость не просто самоуничижение,

а самоочищение, превратившееся в необходимость.

Среднему американцу, например, несвойственно вы-

кладывать всю душу полузнакомому человеку, каясь

во всех своих слабостях и прегрешениях. Средний

американец умело прячет личные трагедии под ос-

лепительной улыбкой и способен на случайную ис-

поведь лишь в шоковом состоянии. В ковбойских

песнях на первое место всегда ставится сила, физи-

ческое мужество. Героиня русских народных песен —

жалость. В народном русском понятии искрен-

ность – это и есть главная сила человека. Если аме-

риканец спрашивает американца: «Хау ду ю ду?»,

то он даже не ожидает ответа – вопрос чисто фор-

мальный. Конечно, и у нас вопрос «Как жизнь?»

часто носит формальный характер, но порой с дело-

витой равнодушностью задашь этот вопрос и можешь

немедленно нарваться на мучительную исповедь,

доходящую до полного самообнажения.

Если Есенин не «дотягивает» до Блока и Пас-

тернака – в их культуре, а до Маяковского – в его

ораторской мощи, то своей исповедальностью он

«перетянул» их всех, вместе взятых. Поэтому Есенин

и стал самым любимым поэтом людей, для кото-

рых Блок или Пастернак слишком сложны из-за тон-

ких ассоциаций, трудно воспринимаемых, а Маяков-

ский слишком грубоват, потому что его ломаный

стих совсем непохож на народную песню. Есть толь-

ко одна культура, которая всеобща. Это культура

искренности. Есенин был не сравним ни с кем по

этой культуре. Он написал самого себя с такой бес-

пощадностью, на какую никто ни до него, ни после

него не оказался способен.

Вся поэзия Есенина – это огромная поэма о нем

самом, Сергее Есенине. Когда толпы людей прихо-

421

дят на могилу к Есенину и читают его стихи, то они

приходят не просто к автору этих стихов, а прежде

всего к человеку, написанному в этих стихах, узна-

вая в нем самих себя. До сих пор многие читатели

называют Есенина ласково, как закадычного кореша,

«Сережа...».

димый поэт. Не удивляюсь. Для того чтобы пере-

вести Есенина, надо уметь переводить шелест ржи.

А рожь везде шелестит по-разному: и в Шотландии,

и в Рязани.

В стихах Есенина, несмотря на его многие про-

фессиональные огрехи, не ощущается их написан-

ность: они как будто выдышаны.

У Василия Казина есть стихотворение «Гармо-

нист»:

Было тихо. Было видно дворнику,

как улегся ветер под забор,

и позевывал... Но вдруг с гармоникой

гармонист вошел во двор.

...Закачались корпуса фабричные,

далью, далью оиьянясь.

Ягодами земляничными

стала сладко бредить грязь.

Есенин вошел в поэзию, как этот гармонист, и

грязь московских улиц под пролетками лихачей,

увозивших куда-то незнакомок Блока, и под ред-

кими еще автомобилями забредила ягодами той глу-

бины России, «где вековая тишина». Но тишина бы-

ла только кажущейся. Поэт, выходящий из тишины,

уже есть ее нарушение. На том историческом этапе,

когда основная часть населения России была кре-

стьянством, выразить настрой простой родной рус-

Пушкина связующей нитью с этой средой была

няня. Некрасов тянулся к этой среде, ища в ней

гражданское самоискупление. Но и он, как Турге-

нев, хаживал в эту среду в охотничьих сапогах. По-

рыв Толстого к плугу и лаптям был порывом мук

совести за грехи барства. Но «хождение в народ»

писателей закончилось хождением народа в писате-

ли. Первой зарницей, предвещавшей появление кре-

стьянского солнца в поэзии, был Кольцов. Есенин

стал этим крестьянским солнцем, затуманенным ко-

потью фабричных труб.

оворят, что Есенин

наиболее трудно перево

ской души мог только выходец

422

Написав:

Не изреченностью животной

Напоены твои холмы, —

он стал изреченностью этих холмов.

Есенин не случайно был неопределенен в проис-

хождении своего дара:

Кто-то тайным тихим светом

Напоил мои глаза...

Он мог бы сказать – бог, но не сказал. Он мог

бы сказать – народ, но не сказал. Он оставил это

«кто-то», в котором были и бог, и народ, и родная

природа...

«Религиозность» Есенина была в «религиозном»

отношении к родной земле: исконно крестьянское

чувство, корни которого в язычестве и, наверное, еще

в доязычестве.

Когда Есенин завещал:

Чтоб за все грехи мои тяжкие,

За неверие п благодать

Положили меня в русской рубашке

Под иконами умирать, —

это было не смиренное подчинение попам, не покаян-

ное пожелание заблудшего грешника вернуться в

лоно церкви, а ощущение крестьянской избы как

церкви своей веры. Если бы Есенин дожил до наших

лет, когда городские охотники за иконами опусто-

шили стены крестьянских изб, увешивая Николаями

Угодниками и Богородицами по недостатку места

столичные прихожие, кухни и чуть ли не туалеты, то

«завещание» Есенина, возможно, было бы иным.

Природа, по Есенину, была живым существом,

а все живые существа – природой.

Если бы его строчки:

Стережет голубую Русь

Старый клен на одной ноге, —

были написаны не им, а современным молодым поэ-

том, то, без сомнения, вызвали бы насмешку лит-

консультанта: «А разве бывают двуногие клены?»

Для Есенина и четвероногие, и двуногие, и одноногие

были наделены одинаково беззащитной душой, чье

423

имя – природа. Поэтому равно нежны его стихи и о

женщинах, и о деревьях, и о собаках. О раститель-

ном мире Есенин писал не пейзажные, а интимно

щемящие стихи:

Вижу сад в голубых накрапах.

Тихо август прилег к плетню.

Держат липы в зеленых лапах

Птичий гомон и щебетню.

А вот совсем уж чувственное:

Как жену чужую, обнимал березку.

И, наоборот, многие есенинские стихи о женщинах

написаны красками осенних пейзажей:

Пускай ты выпита другим,

Но мне осталось, мне осталось

Твоих волос щемящий дым

И глаз осенняя усталость.

Про Есенина принято говорить, что он был «несчас-

тен». Не надо путать два понятия – «трагедия» и

«несчастность». Обратимся к примеру одного из са-

мых, казалось бы, несчастливейших поэтов за всю

историю человечества – к грузинскому поэту Дави-

ду Гурамишвили. Есенин, так любивший поэзию

Грузии, хотя бы одним был уже счастливей, чем Гу-

рамишвили, – Есенин никогда не был в изгнании.

Гурамишвили испытал все ужасы унцукульской ямы,

куда его бросили похитители, и затем магдебургской

цитадели. Во время его скитаний бурная река исто-

рии унесла от него не только два огурца, которые

он выронил в воду (о чем он пишет в поэме «Да-

витиани»), но и все: саму родину, и двух его жен, и

встреченную им на Украине женщину небывалой

красоты, и девочку, которую он взял себе в прием-

ные дочери, а когда он слеп, то даже его собствен-

ные глаза уплыли от него по этому неостановимому

течению. Гурамишвили потерял все, за исключени-

ем ладанки на груди с горсточкой земли, оставшей-

ся ему от всей Грузии. Но во время изгнания Гу-

рамишвили написал эпос собственных страданий

«Давитиани». Нельзя считать несчастливым челове-

ка, который сумел сделать из собственных несчастий

счастье искусства, оставленное нам, потомкам. А не-

424

которые сегодняшние поэты, не испытавшие и сотой

доли тех несчастий, впадают в дешевую меланхолию,

опускаются до общественного равнодушия, думая

прежде всего о своих, не таких уж значительных бо-

лячках, а не о судьбе своей нации и всего человече-

ства в целом.

Современные квартиры с газопроводом, элек-

тричеством, санузлом и японскими стереомагами ока-

зываются комфортабельной ямой рабства, из кото-

рой никогда не выберешься. Но помимо приобре-

тательства вещей в мире, слава богу, никогда не

перестанет существовать великое приобретательство

мыслей.

Подражательство Есенину в том, что он пил,—

признак ничтожества души. Почему бы не подра-

жать ему в том, как он глубоко переживал стра-

дания собственного народа?

Перечитывая таких замечательных поэтов, как

Гурамишвили или Есенин, невольно думаешь: не-

ужели все прекрасные произведения достаются лишь

ценой собственных несчастий? Если так, то пусть

лучше не будет великого искусства, лишь бы люди

не мучились. Но в том-то и секрет, что жизнь ни-

когда не улучшится, никогда не избавится от не-

счастий, если не будет искусства, являющегося ху-

дожественным документом страданий человечества.

Конечно, бюрократизм от искусства гораздо важней

для собственного успокоения, чтобы страданий было

поменьше в искусстве, а насчет самой жизни – им

и заботы мало. Но народ принимает в свое сердце

лишь того поэта, чье сердце умеет не только стра-

дать, но и сострадать. Л тот, кто умеет сострадать,

уже не несчастен. Страдать может и подлец. Но он

будет страдать безнравственными страданиями.

Нельзя же назвать нравственным страдание из-за

потери служебной карьеры, из-за неудачи в «под-

сидке» кого-нибудь, из-за того, что кто-то талантли-

вей, чем ты. За такие страдания не жалко. Автора-

ми самых страшнейших страданий человечества бы-

вают именно те, кто патологически лишен чувства

сострадания.

Жизнь Есенина – трагична, но не несчастна,

ибо он обладал редчайшим по остроте дарованием

сострадать.

425

Будь моя воля, на одном из его памятников я

бы высек четыре строки, говорящие об этом счастье:

Счастлив тем, что целовал я женщин,

Мял цветы, валялся на траве.

И зверье, как братьев наших меньших,

Никогда не бил по голове.

С пессимистической точки зрения, обреченность

есть в каждом ребенке, потому что он когда-нибудь

умрет. У зверей все инстинкты сильней, искренней,

чем у человека, в том числе – инстинкт смерти, и

поэтому звери никогда не смеются – разве улыба-

ются хвостом. Но глаза зверей всегда печальны, ибо

в них предчувствие конца. Мы, люди, склонны к са-

мообману и охотно наполняем наши глаза блеском

маленьких радостей, прикрывающих от нас и от ок-

ружающих неотвратимость нашего неизбежного ис-

чезновения. А ведь над всеми нами невидимо кру-

жит призрак смерти, выбирая – кто следующий.

Достоевский в «Братьях Карамазовых» писал об

ощущениях осужденного: «Сидя на своей колеснице,

он должен именно чувствовать, что перед ним еще

бесконечная жизнь. Но вот, однако же, уходят до-

ма, колесница еще подвигается – о, ничего; до пово-

рота во вторую улицу еще так далеко, а вот он все

еще бодро смотрит направо, и налево, и на эти ты-

сячи безучастных любопытных людей, приковавшихся

к нему взглядами, и ему все еще мерещится, что он

такой же, как они, человек».

Разгадка раннего ухода Есенина именно в без-

участном любопытстве, с которым многие глаза, ви-

девшие его трагедию, только наблюдали ее, а не пы-

тались остановить. Есенин не сумел при жизни побе-

дить окружавших его литературных «прилипал», ссо-

ривших его с другими, не менее одинокими, велики-

ми поэтами. Эти «прилипалы» его и предали в страш-

ный момент вакуума вокруг. Фурманов точно заме-

тил: «В «Пугачеве» сказался Есенин: есенинский Пу-

гачев сентиментальный романтик...» Вспомните, как

преданный своими «прилипалами» предсмертно хри-

пит Пугачев:

...А казалось... казалось еще вчера...

Дорогие мои... дорогие... хор-рошие...

Но Есенин победил своих «прилипал» после смерти.

426

Он так боялся душевной опустошенности:

Мне страшно – ведь душа проходит,

Как молодость и как любовь.

Его опасения были напрасны.

Душа, отданная другим, не проходит.

СМЕЛЯКОВ – КЛАССИК СОВЕТСКОЙ ПОЭЗИИ

1

Он вовсе не был одиночкой,

а представлял в своем лице

как бы поставленную точку

у пыльной повести в конце...

(Я. Смеляков)

Классикой мы называем те произведения литерату-

ры, которые не только пережили время, породившее

их, но и спасли это время от исчезновения. Клас-

сика – это сгущенный в четырехугольники книг

воздух спасенного от исчезновения времени. Вневре-

менной классика не бывает. Казалось бы, нет ни-


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю