355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Завтрашний ветер » Текст книги (страница 4)
Завтрашний ветер
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:02

Текст книги "Завтрашний ветер"


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

сутствие аттестата зрелости. Соколов был, безуслов-

но, первым поэтом послевоенного поколения, нашед-

шим лирическое выражение своего таланта. Для ме-

ня было ясно, что Соколов блестяще знает поэзию

и вкус его не страдает групповой ограниченностью—

он никогда не делит поэтов на «традиционалистов»

и «новаторов», а только на хороших и плохих. Этому

он навсегда научил меня.

В Литературном институте моя студенческая

жизнь также дала мне многое для понимания поэ-

зии. На семинарах и в коридорах суждения о стихах

друг друга были иногда безжалостны, но всегда иск-

ренни. Именно эта безжалостная искренность моих

товарищей и помогла мне спрыгнуть с ходуль. Я на-

писал стихи «Вагон», «Перед встречей», и, очевидно,

это было началом моей серьезной работы.

Я познакомился с замечательным, к сожалению

до сих пор недооцененным поэтом Николаем Глазко-

вым, писавшим тогда так:

Я сам себе корежу жизнь,

валяя дурака.

От моря лжи до поля ржи

дорога далека.

У Глазкова я учился рассвобожденности интона-

ции. Ошарашивающее впечатление на меня произвело

открытие стихов Слуцкого. Они были, казалось, ан-

типоэтичны, и вместе с тем в них звучала поэзия бес-

пощадно обнаженной жизни. Если раньше я стре-

мился бороться в своих стихах с «прозаизмами», то

после стихов Слуцкого старался избегать чрезмерно

возвышенных «поэтизмов».

Учась в Литинституте, мы, молодые поэты, не

были свободны и от взаимовлияний. Некоторые стихи

Роберта Рождественского и мои, написанные в 1953—

1955 годах, были похожи как две капли воды. Сей-

час, я надеюсь, их не спутаешь: мы выбрали разные

дороги, и это естественно, как сама жизнь.

Появилась целая плеяда женщин-поэтов, среди

которых, пожалуй, самыми интересными были Ахма-

дулина, Мориц, Матвеева. Вернувшийся с Севера

Смеляков привез полную целомудренного романтизма

поэму «Строгая любовь». С возвращением Смелякова

в поэзию стало как-то прочнее, надежнее. Начал пе-

чататься Самойлов. Его стихи о царе Иване, «Чай-

ная» сразу создали ему устойчивую репутацию высо-

кокультурного мастера. Были опубликованы «Кёльн-

ская яма», «Лошади в океане», «Давайте после дра-

ки помашем кулаками...» Бориса Слуцкого, стихи но-

ваторские по форме и содержанию. По всей стране

запелись выдохнутые временем песни Окуджавы.

Выйдя из долгого кризиса, Луговской написал: «Ведь

та, которую я знал, не существует...», у Светлова

снова пробилась его очаровательная чистая интона-

ция. Появилось такое масштабное произведение, как

«За далью – даль» Твардовского. Все зачитывались

новой книжкой Мартынова, «Некрасивой девочкой»

Заболоцкого. Как фейерверк возник Вознесенский.

Тиражи поэтических книг стали расти, поэзия вышла

на площади. Это был период расцвета интереса к по-

эзии, невиданный доселе ни у нас и нигде в мире.

Я горд, что мне пришлось быть свидетелем того

времени, когда стихи становились народным собы-

тием. Справедливо было сказано: «Удивительно мощ-

ное эхо, – очевидно, такая эпоха!»

Мощное эхо, однако, не только дает поэту боль-

шие права, но и налагает на него большие обя-

занности. Воспитание поэта начинается с воспитания

поэзией. Но впоследствии, если поэт не поднимается

до самовоспитания собственными обязанностями, он

катится вниз, даже несмотря на профессиональную

искушенность. Существует такая мнимо красивая

фраза: «Никто никому ничего не должен». Все долж-

ны всем, но поэт особенно.

Стать поэтом – это мужество объявить себя долж-

ником.

Поэт в долгу перед теми, кто научил его любить

поэзию, ибо они дали ему чувство смысла жизни.

Поэт в долгу перед теми поэтами, кто были до

него, ибо они дали ему силу слова.

Поэт в долгу перед сегодняшними поэтами, своими

товарищами по цеху, ибо их дыхание – тот воздух,

которым он дышит, и его дыхание – частица того

воздуха, которым дышат они.

Поэт в долгу перед своими читателями, современ-

никами, ибо они надеются его голосом сказать о вре-

мени и о себе.

Поэт в долгу перед потомками, ибо его глазами

они когда-нибудь увидят нас.

Ощущение этой тяжелой и одновременно счастли-

вой задолженности никогда не покидало меня, и, на-

деюсь, не покинет.

После Пушкина поэт вне гражданственности не-

возможен. Но в XIX веке так называемый «простой

народ» был далек от поэзии, хотя бы в силу своей

неграмотности. Сейчас, когда поэзию читают не толь-

ко интеллигенты, но и рабочие, и крестьяне, понятие

гражданственности расширилось – оно как никогда

подразумевает духовные связи поэта с народом. Когда

я пишу стихи лирического плана, мне всегда хочется,

чтобы они были близки многим людям, как если бы

они сами написали их. Когда работаю над вещами

эпического характера, то стараюсь находить себя в

тех людях, о которых пишу. Флобер когда-то сказал:

«Мадам Бовари – это я». Мог ли он это сказать

о работнице какой-нибудь французской фабрики? Ко-

нечно, нет. А я надеюсь, что могу сказать то же са-

мое, например, о Нюшке из моей «Братской ГЭС»

и о многих героях моих поэм и стихов: «Нюшка —

это я». Гражданственность девятнадцатого века не

могла быть такой интернационалистской, как сейчас,

когда судьбы всех стран так тесно связаны друг

с другом. Поэтому я старался находить близких мне по

духу людей не только среди строителей Братска или

рыбаков Севера, но и везде, где происходит борьба

за будущее человечества, – в США, в Латин-

ской Америке и во многих других странах. Без

любви к Родине нет поэта. Но сегодня поэта нет и

без участия в борьбе, происходящей на всем земном

шаре.

Быть поэтом первой в мире социалистической

страны, на собственном историческом опыте проверя-

ющей надежность выстраданных человечеством идеа-

лов, – это налагает особую ответственность. Истори-

ческий опыт нашей страны изучается и будет изучаться

и по нашей литературе, по нашей поэзии, ибо ни-

какой документ сам по себе не обладает психологи-

ческим проникновением в сущность факта. Таким об-

разом, лучшее в советской литературе приобретает

высокое значение нравственного документа, запечат-

ляющего не только внешние, но и внутренние черты

становления нового, социалистического общества.

Наша поэзия, если она не сбивается ни в сторону

бодряческого приукрашивания, ни в сторону скепти-

ческого искажения, обладает гармонией реалисти-

ческого отображения действительности в ее развитии,

может быть живым, дышащим, звучащим учебником

истории. И если этот учебник будет правдив, то он

по праву станет достойной данью нашего уважения

к народу, вскормившему нас.

Переломный момент в жизни поэта наступает тог-

да, когда, воспитанный на поэзии других, он уже на-

чинает воспитывать своей поэзией читателей. «Мощ-

ное эхо», вернувшись, может силой возвратной волны

сбить поэта с ног, если он недостаточно стоек, или

так контузить, что он потеряет слух и к поэзии, и ко

времени. Но такое эхо может и воспитать. Таким об-

разом, поэт будет воспитываться возвратной волной

собственной поэзии.

Я резко отделяю читателей от почитателей. Чита-

тель при всей любви к поэту добр, но взыскателен.

Таких читателей я находил и в своей профессиональ-

ной среде, и среди людей самых различных профес-

сий в разных концах страны. Именно они и были всег-

да тайными соавторами моих стихов. Я по-прежнему

стараюсь воспитывать себя поэзией и теперь часто по-

вторяю строки Тютчева, которого полюбил в послед-

ние годы:

Нам не дано предугадать,

Как наше слово отзовется, —

И нам сочувствие дается,

Как нам дается благодать...

Я чувствую себя счастливым, потому что не был

обделен этим сочувствием, но иногда мне грустно по-

тому, что я не знаю – сумею ли за него отблагода-

рить в полной мере.

Мне часто пишут письма начинающие поэты и

спрашивают: «Какими качествами нужно обладать,

чтобы сделаться настоящим поэтом?» Я никогда не

отвечал на этот, как я считал, наивный вопрос, но

сейчас попытаюсь, хотя это, может быть, тоже наивно.

Таких качеств, пожалуй, пять.

Первое: надо, чтобы у тебя была совесть, но это-

го мало, чтобы стать поэтом.

Второе: надо, чтобы у тебя был ум, но этого ма-

ло, чтобы стать поэтом.

Третье: надо, чтобы у тебя была смелость, но это-

го мало, чтобы стать поэтом.

Четвертое: надо любить не только свои стихи, но

и чужие, однако и этого мало, чтобы стать поэтом.

Пятое: надо хорошо писать стихи, но если у тебя

не будет всех предыдущих качеств, этого тоже мало,

чтобы стать поэтом, ибо

Поэта вне народа нет,

Как сына нет без отчей тспн.

Поэзия, по известному выражению, – это само-

сознание народа. «Чтобы понять себя, народ и созда-

ет своих поэтов».

3

«ЗАСТЕНЧИВЫЕ» ПАРНИ

Есть новый вид «застенчивых» парней:

стесняются быть чуточку умней,

стесняются быть нежными в любви.

Что нежничать? Легли, так уж легли.

Стесняются друзьям помочь в беде,

стесняются обнять родную мать.

Стараются, чтоб их никто, нигде

не смог на человечности поймать.

Стесняются заметить чью-то ложь,

как на рубашке у эпохи – вошь,

а если начинают сами лгать,

то от смущенья, надо полагать.

Стесняются быть крошечным холмом,

не то чтобы вершиной: «Век не тот...»

Стесняются не быть тупым хамлом,

не рассказать пошлейший анекдот.

Стесняются, чья совесть нечиста,

не быть Иудой, не продать Христа,

стесняются быть сами на кресте —

неловко как-то там, на высоте.

Стесняются карманы не набить,

стесняются мерзавцами не быть,

и с каждым днем становится страшней

среди таких «застенчивых» парней.

ЗАИСКИВАНЬЕ

Откуда в нас

позорное заискиванье,

когда суемся

с чьей-нибудь запискою

в окно администратора театра,

похожего на римского тирана!

Мы паспорта

с десяткой,

нежно вложенной,

униженной рукой,

от страха влажной,

в гостиницах

так трепетно протягиваем,

как будто мы безродные бродяги...

Заискиваем

перед вышибалою,

как будто вышибала

выше Байрона.

Заискиваем

с видом самовянущим

перед официанткой-самоварищем,

перед аэрофлотовской кассиршей,

на нас глаза презрительно скосившей.

Великий спринтер

в магазине мебельном

становится,

заискивая,

медленным.

Заискивает физик —

гений века —

перед водопроводчиком из ЖЭКа.

Заискивает бог-скрипач,

потея,

перед надменной мойщицей мотеля.

А кто из нас не делался заикою,

перед телефонистками заискивая,

прося,

как умирающий от голоду

на паперти у барынь:

«Мне бы Вологду...»

Как расплодилось

низшее начальство!

3 Е. Евтушенко

65

В нем воплотилось

высшее нахальство!

Заискиваньем дело не поправится.

Подменено

заискиваньем

равенство.

Бульдогов

порождая

из дворняжек,

мы сами

воспитали

хамов наших.

Мне снится сон,

что в Волге

крокодила

заискиванье наше

породило.

ДИРЕКТОР ХОЗЯЙСТВЕННОГО МАГАЗИНА

Директор хозяйственного магазина,

ты влез в итальянские мокасины,

склеенные из немецких обоев,

таких,

что навряд ли достанешь и с боем.

На рыжей руке,

отдающей мастикою,

часы на браслете из платины тикают.

Вот как алхимики наши маститы —

делают

платину

из мастики!

Директор хозяйственного магазина,

ты прешь в «мерседесе» неотразимо.

Поставь колпаками к нему самоделки —

тобою припрятанные тарелки,

японские,

с видами Фудзиямы,

из тайной твоей подприлавочной ямы.

С кассетной нэпмановской Одессой,

с аэрофлотовской стюардессой,

с усмешкой кривой

надо всеми и всем

ты катишь надменно

на Бонн М.

В квартире твоей стоят,

нечитаемые,

как мебель души,

Пастернак и Цветаева.

Зачем же ты отнял их

у студента,

еще никогда не вдыхавшего «Кента»?

В стране

Толстого и Достоевского

к чему ты рвешься,

торговец стамесками?

Будь проклят,

алхимик и лжечародей,

строитель страдающих очередей!

Могли ли представить Рублев и Радищев,

что ты на их прахе,

подонок,

родишься?

И разве матросы шли с песней на Зимний,

чтобы ты властвовал в хозмагазине?

Директор хозяйственного магазина,

мастика

историю

не погасила,

не склеит историю

спрятанный лак,

ее не зажмешь

вместе с взяткой в кулак.

И встанет над миром,

над миром торгашеским, чуждым

Россия

с карающим классовым чувством!

НЕРВЫ ВЗРОСЛЫХ

Нервы,

нервы...

Разгулялись, однако, они на Руси.

3*

07

«Первый я!»

«Нет, я первый!» —

и в поэзии,

и на стоянке такси.

Словно пропасть

меж людьми,

даже если впритирку трещащие швы.

«Что вы претесь?»

«Чего вы орете?»

«А вы?»

Обалденье

подкашивает людей

от галденья

магазинных,

автобусных,

прочих очередей.

Добыванье

ордеров и путевок,

бесчисленных справок,

сапог на меху —

это как добиванье

самих же себя на бегу.

Чтоб одеться красиво,

надо быть начеку.

Надо хищно,

крысино

урывать по клочку.

На колготки из Бельгии,

на румынскую брошь

наши женщины бедные

чуть не с криком:

«Даешь!»

От закрута,

замота,

от хрустенья хребта

что-то в душах

замолкло,

жабы прут изо рта.

Горький воздух собесов

и нотариальных контор

пробуждает в нас бесов,

учиняющих ор.

я,

измотанный в джунглях редакций,

злость срываю на ком? —

На жене,

а жена,

чтобы не разрыдаться,

злость,

усталость

срывает на мне.

И дитя,

к стене припадая,

в страхе плачет,

когда,

свистя,

оголенными проводами

нервы взрослых

калечат

дитя.

Лучше розги

для ребенка,

чем дрязги,

где дело доходит почти до когтей.

Нервы взрослых,

пожалейте —

молю! —

паутиночки-нервы детей.

ЗАВТРАШНИЙ ВЕТЕР

Что я невесел,

всего достигнувший,

а не постигнувший

ни хрена?

Снится мне ветер,

меня настигнувший,

ветер,

перепрыгнувший через меня.

Он рвет

от сплошной болтовни провисающие

все телефонные провода,

и все вчерашнее,

все прокисающее

69

катапультирует

в никуда.

Взвихрены ввысь,

как опавшие листики,

вниз возмущенно крича:

«Как же так?» —

разные кабычегоневышлистики,

зыбкие,

как холодцы в пиджаках.

Там, где безветрие,—

там и безверие.

Пусть осыпаются

в камыши

завтрашним ветром

разбойно развеянные

потные красные

карандаши.

Ветер

не ползает

перед кумирами,

крутит обрывки

газет и афиш,

славы вчерашние

перекувыркивая

над перекошенностью крыш.

Будто хлебнув

декабристской жженочки,

ветер взметает

навеселе

все уважаемые бумажоночки,

нас прижимающие

к земле.

Ветер

зашвыривает

под созвездия

мусор,

в котором весь мир увяз:

автомашины,

людей заездившие,

мебель,

рассевшуюся на нас.

Ветер,

от липких экранов оттаскивая

70

всех зачарованных

дурней и дур,

их на любимую башню останкинскую

с маху

насаживает,

как на шампур...

Робкие юноши,

вам проповедую:

вы прорывайтесь

в эпоху стремглав,

ветер истории —

на поветрия

или на ветреность

не разменяв.

Каждое

новое поколение

ветер особый

должно создавать.

Если пылиночки

не поколеблено,

следует,

юноши,

«505!» давать.

Молодость —

это эпохи проветриванье.

В старости

быть молодым трудней,

если вы быть молодыми

промедлили

в молодости своей.

Разве такие вы

все никудышные?

Время втяните

горячечным ртом.

Будет безветрие,

вами вдышанное,

ветром

выдышано

потом.

И ветер,

себя мирозданью

раздаривая,

родится,

распластываясь

в броске,

и будут заслуженно рушиться

здания,

построенные

на песке.

И я, этих зданий

немало воздвигнувший,

счастливо взгляну,

никого не виня,

как удаляется,

гриву

выгнувший,

ветер,

перепрыгнувший через меня.

КА БЫЧЕГОНЕВЫШЛИСТЫ

Не всякая всходит идея,

асфальт пробивает не всякое

семя.

Кулаком по земному шару

Архимед колотил, как

всевышний.

«Дайте мне точку опоры,

и я переверну всю землю!»,—

но не дали этой точки:

«Кабы чего не вышло...»

«Кабы чего не вышло...» —

в колеса вставляли палки

первому паровозу —

лишь бы столкнуть с пути,

и в скальпель хирурга вцеплялись

всех коновалов пальцы,

когда он впервые разрезал

сердце – чтобы спасти.

«Кабы чего не вышло...» —

сыто и мордовито

ворчали на аэропланы,

на электрический свет.

72

«Кабы чего не вышло...» —

и «Мастера и Маргариту»

мы прочитали с вами

позднее на двадцать лет.

Прощание с бормотухой

для алкоголика – горе.

Прыгать в рассольник придется

соленому огурцу.

Но есть алкоголики трусости —

особая категория.

«Кабычегоневышлисты» —

по образному словцу.

Их руки дрожат, как от пьянства,

их ноги нетрезво

подкашиваются,

когда им дают на подпись

поэмы и чертежи,

и даже графины с водою

побулькивают по-алкашески

у алкоголиков трусости,

у бормотушников лжи.

И по проводам телефонным

ползет от уха до уха,

как будто по сладким шлангам,

словесная бормотуха.

Вместо забот о хлебе,

о мясе,

о чугуне

слышится липкий лепет:

«Кабы... чего... не...»

На проводе Петр Сомневалыч.

Его бы сдать в общепит!

Гражданственным самоваром

он весь от сомнений кипит.

Лоб медный вконец распаялся.

Прет кипяток сквозь швы.

Но все до смешного ясно:

«Кабы... чего... не вы...»

Выставить бы Филонова

так, чтобы ахнул Париж,

но —

как на запах паленого:

«Кабы... чего... не выш...»

Пока доказуются истины,

рушатся в никуда

кабычегоневышлистами

высасываемые года...

Кабычегоневышлизмом,

как засухой,

столькое выжгло.

Под запоздалый дождичек

стыд подставлять решето.

Есть люди,

всю жизнь положившие,

чтобы хоть что-нибудь

вышло,

и трутни,

чей труд единственный —

чтобы не вышло

ничто.

Взгляд на входящих нацелен,

словно двуствольная «тулка»,

как будто любой проситель —

это тамбовский волк.

Сейф, где людские судьбы —

волокитовая шкатулка,

которая впрямь по-волчьи

стальными зубами: «Щелк!»

В доспехах из резолюций

рыцари долгого ящика,

где даже носастая Несси

и та не наткнется на дно,

не лучше жуков колорадских

и морового ящура

хлеба и коров пожирали

с пахарями заодно.

И овдовела землица,

лишенная ласки сеющего,

затосковала гречиха,

клевер уныло полег,

и подсекала под корень

измученный колос

лысенковщина,

и квакать учились курицы,

чтоб не попасть под налог.

В лопающемся френче

Кабычегоневышлистенко,

сограждан своих охраняя

от якобы вредных затей,

видел во всей кибернетике

лишь мракобесье и мистику

и отнимал компьютеры

у будущих наших детей.

И, отвергая все новое,

откладыватели,

непущатели:

«Это беспрецедентно!» —

грозно махали печатями,

забыв,

что с ветхим ружьишком,

во вшах,

разута,

раздета,

Октябрьская революция

тоже беспрецедентна!

Я приветствую время,

когда

по законам баллистики

из кресел летят вверх тормашками —

«кабычегоневышлистики».

Великая Родина наша,

из кабинетов их выставь,

дай им проветриться малость

на нашем просторе большом.

Когда карандаш-вычеркиватель

у кабычегоневышлистов,

есть пропасть

меж красным знаменем

и красным карандашом.

На знамени Серп и Молот

страна не случайно вышила,

а вовсе не чье-то трусливое:

«Кабы чего не вышло...»!

4

ТРУБА

Р. Быкову

А вы останетесь собой,

когда придете в мир

с трубой,

чтобы позвать на правый бой,

а вам приказ —

играть отбой?

Собой

не сможет быть

любой,

кто сделает отбой

судьбой.

А вы останетесь собой,

когда трубу с чужой слюной

вам подловато всунут в рот,

чтобы трубить наоборот?

Труба с чужой слюною врет.

А вы останетесь собой,

когда с разбитою губой

вас отшвырнут,

прервав мотив,

в трубу

затычку

вколотив?

А вы останетесь собой

с набитой сахаром трубой,

когда вас,

будто на убой,

закормят,

льстя наперебой,

все те, кто превратить в рабу

хотел бы грозную трубу,

оставив ей

лишь «бу-бу-бу!»?

А вы останетесь собой,

когда раздрай и разнобой

в ревнивом стане трубачей

и не поймешь порой —

кто чей,

а кто уже давным-давно

с трубой расплющен заодно...

А вы останетесь собой

и под плитою гробовой,

просовывая

сквозь траву,

как золотой кулак,

трубу?

Трубу

перешибут

соплей,

когда сдадитесь

и состаритесь.

А вы останетесь собой?

Если вы есть,

то вы останетесь.

ПРОХОДНЫЕ ДЕТИ

Облака над городом Тольятти,

может, из Италии плывут.

Был бы я севрюгою в томате,

вряд ли оказался бы я тут.

Колбаса застенчиво таится,

и сияет всюду из витрин

огуречный сок из Кутаиси —

говорят, лекарство от морщин.

Кран берет легко машины в лапы,

и к малоизвестным господам

едут на платформах наши «Лады»

в города Париж и Амстердам.

Чинно происходит пересменка.

Два потока встречных у ворот.

Клавдия Ивановна Шульженко

«Вальс о вальсе» в рупоре поет.

Мама второсменная шагает

с трехгодовым сыном среди луж,

и толпу глазами прожигает —

где он, первосменный ее муж?

И под этот самый «Вальс о вальсе»

говорит в гудящей проходной:

«Получай подарок мокрый, Вася,

да шмаляй домой, а не к пивной».

Кто-то застревает в турникете —

видно, растолстел от запчастей.

Называют «проходные дети»

в проходной вручаемых детей.

С видом неприкаянно побочным

там стоят укором и виной

в «Диснейленде» нашем шлакоблочном

«проходные дети» в проходной.

В нашем веке, кажется, двадцатом —

это же такая всем нам стыдь!

Стал бы я огромным детским садом,

чтобы всех детей в себя вместить.

Отдал бы я все мои рифмишки,

славы натирающий хомут

и пошел бы в плюшевые мишки,

да меня, наверно, не возьмут.

То ли рупор этот раскурочить,

то ли огуречный тяпнуть сок?

Клавдия Ивановна, погромче!

Клавдия Ивановна, вальсок!

ПРОИЗВОДИТЕЛИ УРОДСТВА

Производители уродства,

ботинок

тяжких, как гробы,

тех шляп,

куда как внутрь колодца,

угрюмо вныривают лбы —

скажите, вас еще не мучил,

как будто призрак-лиходей,

костюм для огородных чучел,

бросающийся на людей?

У вас поджилки не трясутся

от липких блуз,

от хлипких бус,

производители отсутствия

присутствия

того, что вкус?

Уродство выросло в заразу.

Вас не пронизывает стыд

за мебель,

у которой сразу

болезнь слоновья

и рахит?

В поту холодном просыпаюсь.

Я слышу лязгающий сон —

распорот лермонтовский парус

для ваших варварских кальсон.

Производители уродства,

вы так хватаетесь за власть.

Производить вам удается

друг друга,

чтобы не упасть.

Производители уродства,

производители того

преступнейшего производства,

которое —

ни для кого.

На плечи Лондон вы надели,

впихнули ноги в Рим рожком,

и даже запонки из Дели...

А как же быть с родным Торжком?

Производители уродства,

захламливатели земли,

вы проявите благородство —

носите, что произвели!

Наденьте,

словно каждый – витязь,

бюстгальтеры,

как шишаки,

и хоть на время удавитесь

удавкой

галстучной кишки!

А мы,

заплакав через силу,

в честь ваших праведных трудов

к вам

соберемся

на могилу

в мильонах

траурных трусов!

РАЗМЫШЛЕНИЯ У ЧЕРНОГО ХОДА

Зина Пряхина из Кокчетава,

словно Муромец, в ГИТИС войдя,

так Некрасова басом читала,

что слетел Станиславский с гвоздя.

Созерцали, застыв, режиссеры

богатырский веснушчатый лик,

босоножки ее номер сорок

и подобный тайфуну парик.

А за нею была – пилорама,

да еще заводской драмкружок,

да из тамошних стрелочниц мама,

и заштопанный мамин флажок.

Зину словом никто не обидел,

но при атомном взрыве строки:

«Назови мне такую обитель...» —

ухватился декан за виски.

И пошла она, солнцем палима,

поревела в пельменной в углу,

но от жажды подмостков и грима

ухватилась в Москве за метлу.

ВО

Стала дворником Пряхина Зина,

лед арбатский долбает сплеча,

то Радзинского, то Расина

с обреченной надеждой шепча.

И стоит она с тягостным ломом,

погрузясь в театральные сны,

перед важным одним гастрономом,

но с обратной его стороны.

И глядит потрясенная Зина,

как выходят на свежий снежок

знаменитости из магазина,

словно там «Голубой огонек».

У хоккейного чудо-героя

пахнет сумка «Адидас» тайком

черноходною черной икрою

и музейным почти балыком.

Вот идет роковая певица,

всех лимитчиц вводящая в транс,

и предательски гречка струится

прямо в дырочку сумки «Эр Франс».

У прославленного экстрасенса,

в снег роняя кровавый свой сок,

в саквояже уютно уселся

нежной вырезки смачный кусок.

Так прозрачно желают откушать

с непрозрачными сумками все —

парикмахерши и педикюрши,

психиатры и конферансье.

И теперь подметатель, долбитель

шепчет в мамином ветхом платке:

«Назови мне такую обитель...» —

Зина Пряхина с ломом в руке.

Лом не гнется, и Зина не гнется,

ну а в царстве торговых чудес

есть особый народ – черноходцы,

и своя Черноходия есть.

Зина, я в доставаньях не мастер,

но следы на руках все стыдней

от политых оливковым маслом

ручек тех черноходных дверей.

А когда-то, мальчишка невзрачный,

в бабьей очереди тыловой

я хранил на ладони прозрачной

честный номер – лиловый, кривой...

И с какого же черного года

в нашем времени ты завелась,

психология черного хода

и подпольного нэпманства власть'

Самодержцы солений, копчений,

продуктовый и шмоточный сброд

проточить бы хотели, как черви,

в красном знамени черный свой ход.

Лезут вверх по родным, по знакомым,

прут в грядущее, как в магазин,

с черноходным дипломом, как с ломом,

прошибающим Пряхиных Зин.

Неужели им, Зина, удастся

в их «Адидас» впихнуть, как в мешок,

зьамя красное государства

и заштопанный мамин флажок?

Зина Пряхина из Кокчетава,

помнишь – в ГИТИСе окна тряслись?

Ты Некрасова не дочитала.

Не стесняйся. Свой голос возвысь. ,

Ты прорвешься на сцену с Арбата

и не с черного хода, а так...

Разве с черного хода когда-то

всем народом вошли мы в рейхстаг?!

КИОСК ЗВУКОЗАПИСИ

Памяти Высоцкого

Бок о бок с шашлычной,

шипящей так сочно,

киоск звукозаписи

около Сочи.

И голос знакомый

с хрипннкой несется,

и наглая надпись:

«В продаже – Высоцкий».

Володя,

ах, как тебя вдруг полюбили

со стсреомагами

автомобили!

Толкнут

прошашлыченным пальнем

кассету,

и пой,

даже если тебя уже нету.

Торгаш тебя ставит

в игрушечке – «Ладе»

со шлюхой,

измазанной в шоколаде,

и цедит,

чтоб не задремать за рулем:

«А ну-ка Высоцкого

мы крутанем!»

Володя,

как страшно

меж адом и раем

крутиться для тех,

кого мы презираем!

Но, к нашему счастью,

магнитофоны

не выкрадут

наши предсмертные стоны.

Ты пел для студентов Москвы

и Нью-Йорка,

для части планеты,

чье имя – «галерка»,

и ты к приискателям

на вертолете

спускался

и пел у костров на болоте.

Ты был полу-Гамлет

и полу-Челкаш.

Тебя торгаши не отнимут.

Ты наш...

Тебя хоронили,

как будто ты гений.

83

Кто гений эпохи.

Кто гений мгновений?

Ты бедный наш гений семидесятых,

и бедными гениями небогатых.

Для нас Окуджава

был Чехов с гитарой

Ты – Зощенко песни

с есенинкой ярой,

и в песнях твоих,

раздирающих души,

есть что-то от

сиплого хрипа Хлопуши.

Киоск звукозаписи

около пляжа.

Жизнь кончилась.

И началась распродажа.

ЗАКОНСЕРВИРОВАННАЯ КУЛЬТУРА

Над молодежным поселком у Буга —

вьюга и скука,

скука и вьюга,

и марсианский печальный историк

ночью видит

лишь хлипкий костерик.

У костерика

обжимаясь блаженственно,

пары танцуют

под Майкла Джексона

в ржавом каркасе

среди пятилетки,

будто забытые детки в клетке.

Законсервирован Дом культуры...

Вьюжное небо взамен потолка,

и арматура торчит колтунно,

больно царапая облака.

В клетке уродской —

девчонки-малявки —

местные модницы из малярки

топчут снежок

луноходами тяжкими

с парой асадовских строк под кудряшками.

81

В этой же клетке —

их ухажеры,

и у галантного слесаря Жоры

под ливерпульской чуприной косматой

фильм с Пугачевой,

хоккей с Канадой,

и вылез Мегрэ из кармана ватника,

что-то мотая на ус аккуратненько...

Что вы подбрасываете в костерик,

чей узнаваемый дым

так горек?

Законсервированная культура —

это костер,

где строки Катулла,

еще не прочтенные смазчицей Элкой,

страшно счастливой чулками со стрелкой.

Можно ли,

чтобы детей акварели

вместе с народным театром сгорели,

и сварщику Грише,

смущенно носатому,

не выпала роль Сирано

или Сатина?

Ноты Чайковского лижет пламя...

Как же не дрогнула в страхе рука,

культуру

вычеркивая

из плана,

у бонопартика-плановика?

Не обрекайте

грядущую нацию,

ждущую выплеска,

на консервацию.

Законсервированная культура —

это жестянки консервные лиц,

это за пазухой политура

и наркомана трясущийся шприц.

Боремся с водкой,

но нету науки,

как же нам быть с бормотухой скуки.

Разве водчишу менять на скучищу —

путь,

чтобы стали мы лучше и чище?

Двадцатилетние,

вам досталась

века двадцатого

дряхлая старость.

Что принесем к двадцать первому веку —

в клетке заржавленной дискотеку?

Стали консервами духа

кассетки.

Быть одноклеточным —

это быть в клетке.

Законсервированная культура —

Шлягерный шлак в ушах штукатура,

для коего даже понятия нет,

что Пастернак не трава,

а поэт.

Вам бы повыкричаться без ошейника,

вам бы повыплеснуть злость,

озорство.

Вам бы —

нового Евтушенко,

лучше старого —

раз в сто!

Я вас люблю,

потому и обидно.

Мир неделим

на «элиту»

и «быдло».

Чем оно станет,

ваше наследие,

без Достоевского,

без Бетховена?

Будет безъядерное тысячелетие,

если не выродится

в бездуховное!

И, ободрав до крови ладоши

о клетку

с танцующей в ней тоской,

глазами вас жжет

Карамазов Алеша,

а вы и не знаете —

кто он такой.

КРАНОМ – ИЗ ГРЯЗИ

На КамАЗе шутили когда-то:

«Живем, как

в Париже,

лишь дома чуть пониже,

асфальт чуть пожиже...»

Моя в луже резиновые ботфорты,

так сказал крановщик,

весь подсолнушно рыжий:

«То, что кажется жижей, —

твердо.

То, что кажется твердым, —

жижа...»

Невдали от могилы Цветаевой

там, на КамАЗе,

утопала девчонка-монтажница

в озере грязи.

Чуть шагнула к столовке,

ступив на неверные хлипкие досточки,—

грязь ее засосала,

трясиной сдавив ее косточки.

Люди, стоя на твердом,

смеялись над этим сначала,

но девчонка тонула,

девчонка нешуточно —

в голос кричала.

Погибала девчонка,

пока гоготали разини,

посреди человечества,

как посередине трясины;

и как будто антенна,

беретика розовый хвостик

трепетал над трясиной,

хватаясь в отчаянье детском за воздух...

Ну а тот крановщик,

разом выдрав ключи из кармана,

зверем прыгнул в кабину

взревевшего яростно крана,

и рванулась могуче стрела

на отчаянный голос в болоте

так, чтоб хвостик берета

не сбить в осторожном полете,

При пожаре – сдаваться нельзя.

Отмывают крестьянки от яда черемухи,

и погибший пожарник

с укором глядит на меня.

С головой белоснежной когда-то,

но черной отныне от пепла Чернобыля,

обожженное тело

выносит Эйнштейн из огня.

ГЛУПОВЦЫ

Город Глупов,

о, если бы ты был один,

но и градостроительство есть,

и свои доморощенные

растрелли.

Вы простите меня,

Салтыков-Щедрин,

я хочу,

чтобы вы устарели...

Подстригают в столице ногти —

рубят в Глупове

руки по локти.

Есть решение —

сеять рожь,

ну, а в Глупове сеют ложь.

Разве умным раскроет объятия

наша глуповская дурократия?

Если глуп окончательно сам,

должен быть поглупее зам.

В благоглуповских перехлестах

пародируют все до строки.

Хуже исполнителей злостных

исполнители-глупцарьки.

Пародисты постановлений,

вы раздутей пустых кочанов.

Рядом с вами,

как бронзовый гений,

пародист Александр Иванов.

Наши глуповские радикалы

даже в Пушкина тычут перстом,

вырубая:

«Поднимем бокалы...»,

где «Да здравствует разум!»

потом.

Эти глуповцы протокола

столько драм проморгали

во сне,

и по милости их дырокола

тыщи дыр оказались в стране.

Им хотелось,

чтоб мы с колыбели

все глупели,

глупели,

глупели,

и не поняли,

как глупы

наши глуповские столпы,

Не запишешь их глупость

в дуры.

Эта глупость

спасание шкуры,

хитроумнейший саботаж —

распустеж,

разгильдяж,

замотаж...

Я иду —

и по лужам хлюпаю.

Дом

разваливается

по кирпичу...

Посредине города Глупова

Умной улицы я хочу.

ЯРМАРКА В СИМБИРСКЕ

Ярмарка!

В Симбирске ярмарка!

Почище Гамбурга!

Держи карман!

Шарманки шамкают,

а шали шаркают,

и глотки гаркают:

«К нам,

к нам!»

В руках приказчиков

под сказки-присказки

воздушны соболи,

парча тяжка,

а глаз у пристава

косится пристально

и на «селедочке»1—

перчаточка.

Но та перчаточка

в момент с улыбочкой

взлетает рыбочкой

под козырек,

когда в пролеточке

с какой-то цыпочкой,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю