Текст книги "Собрание сочинений. Т.23. Из сборника «Новые сказки Нинон». Рассказы и очерки разных лет. Наследники Рабурдена"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц)
К вечеру с горизонта надвигается розовато-серое облако и медленно заволакивает небо. Короткие холодные дуновения проносятся в воздухе. Потом глубокая тишина объемлет засыпающий Париж, все замирает в ледяном покое. Темный город дремлет, в холодной безмятежности пространства медленно падает снег. И небо бесшумно покрывает огромный уснувший город девственно чистым ковром.
Проснувшись, Париж увидел, что за ночь новый год облачил его в белый наряд. Город казался юным и непорочным. Не было ни сточных канавок, ни тротуаров, ни грязных мостовых. Улицы стали точно широкие ленты из белого атласа, площади побелели, будто лужайки, усеянные маргаритками. Зимние маргаритки расцвели и на темных крышах. Легкая кружевная отделка украсила каждый выступ, оконные наличники, решетки, ветки деревьев.
Казалось, громада города, словно маленькая девочка, сияя юной прелестью едва родившегося нового года, сбросила свои лохмотья, смыла с себя грязь и пыль и накинула воздушное платьице. Ее нежное дыхание чисто и свежо, с детским кокетством показывает она всем свой непорочный убор.
Она готовила людям сюрприз; чтобы их порадовать, она счистила с себя грязь и при их пробуждении улыбается им во всем блеске своей девственной красоты. Она словно говорит им: «Пока вы спали, я принарядилась. Мне хотелось пожелать вам счастливого нового года, исполненного светлых надежд».
И вот со вчерашнего дня город снова весь белый и целомудренно чистый. Когда раскрываются зимним утром ставни, какое уныние наводит потемневшая от сырости и холода улица. Воздух источает желтоватый туман, уныло ползущий вдоль стен.
Но если за ночь снег бесшумно покрыл землю густым ковром, люди невольно вскрикивают от изумления и радости. Все, что есть неказистого в зиме, исчезло; каждый дом напоминает прекрасную даму в мехах; крыши четко вырисовываются на ясном бледном небе; то пора расцвета зимы.
Со вчерашнего дня Париж испытывает ту радость, которую приносит снег и малым и большим детям, все безрассудно веселы – оттого что земля побелела.
В Париже есть места, где глазу открывается изумительный простор. Мы уже пригляделись и потому равнодушны к ним. Но праздношатающимся, тем, кто бредет куда глаза глядят, ищет чарующих впечатлений, тем хорошо известны эти места. Я, например, просто влюблен в Сену в той части, что начинается у Собора и тянется до Шарантонского моста; вот где невиданные, неоглядные дали.
В снегопад этот пейзаж раскидывается еще шире. Темная, зловещая Сена течет меж двух ослепительно-белых лент; тянутся молчаливые и пустынные набережные; жемчужно-серое небо, спокойное и тусклое, необъятно. И в этой мутной, ворчащей воде, в этой белизне, во всем этом спокойствии есть какая-то мучительная грусть, горькая, печальная сладость.
Утром вниз по реке спускалась лодка. Снег засыпал ее, и в сумрачной воде она выделялась белым пятном, как будто кусок берега плыл по теченью.
Какой писатель возьмется изобразить пейзажи Парижа? Ему пришлось бы рисовать город в каждое время года по-новому – черным в дождь и белым под снегом, светлым и ярким в первых лучах майского солнца, раскаленным и обессиленным в августовский зной.
Я прошел через Люксембургский сад и не мог распознать ни деревьев, ни цветников. Ах, где ты, листва, отливающая золотом в желтых и алых лучах заходящего солнца! Мне показалось, что я попал на кладбище. Каждая цветочная грядка похожа на гигантский надгробный камень; каждый куст чернеет, как крест.
Косые ряды каштанов словно огромные люстры из цельного стекла. Работа чудесная; каждая веточка в тончайших хрустальных украшениях; на темной коре изящная вышивка. Просто страшно дотронуться до этого легкого стекла, – как бы не разбить.
На главной аллее рабочие, очевидно, разгребали снег, она вся изборождена широкими шрамами, как будто здесь вырыты братские могилы. Снег, наваленный по краям этих зияющих рвов, придает им зловещий вид; рядом с белизной снега они кажутся еще чернее, они словно готовы поглотить жалкие гробы бедняков.
Лишь на деревьях – огромных стеклянных люстрах – остался нетронутым их тонкий узор. А там, на площадке, зябнут под белым покровом статуи и смотрят поверх перил на девственные, незапятнанные лужайки.
Существуют, однако, и такие парижане, которые недолюбливают снег, я имею в виду сереньких юрких воробышков, невероятно суетливый и нахальный народ.
Им нипочем и дождь и пыль, они умеют скакать по грязи, не пачкая лапок. Но бедняжки подымают отчаянный крик, когда в поисках хлебной крошки им приходится прыгать по снегу. Куда девалось их шумливое озорство, – у них жалкий вид, они сердятся, просят есть, не находят больше хороших местечек, где они всегда могли обильно позавтракать, и, коченея от холода и голода, в испуге стремительно улетают.
Расспросите обитателей мансард. Вам расскажут, что сегодня утром воробьи подлетали к окнам и стучали клювами в стекло. Они просились внутрь, чтобы согреться и поесть. Эти маленькие создания отважны и доверчивы, они знакомы с людьми и знают, что мы не причиним им зла. Они кормятся на улице у наших ног, почему же не могут они покормиться со стола в нашем жилище?
Тот, кто впустил их, замечал, какие они ласковые, совсем как ручные. Они садились на краешек буфета или комода и, радуясь теплу, взъерошив перышки, с удовольствием клевали рассыпанные перед ними хлебные крошки. Но лишь только снег порозовел под солнцем, они вспорхнули и улетели прочь, весело щебеча в знак благодарности.
На перекрестке у Обсерватории я увидел дрожавших от холода, но восхищенных детей. Их было трое – два мальчика лет по двенадцати в неаполитанском наряде и восьмилетняя девочка, опаленная солнцем Неаполя. Они положили на кучу снега свои инструменты – две арфы и скрипку.
Мальчики играли в снежки и взвизгивали от удовольствия. Девочка, присев на корточки, с восторгом погружала в снег свои посиневшие ручонки, на ее смуглом лице было написано восхищение. Ее волосы были прикрыты пестрым лоскутом, она зажала между коленями свою красную шерстяную юбку, и видно было, как дрожат от холода худенькие голые ножки. Она вся закоченела, но улыбка не сходила с ее свежих розовых губок.
Конечно, этим детям привычен лишь тяжкий зной; холод, мягкий снег для них праздник. Перелетные птички, они явились на наши улицы из страны жгучего солнца и, забавляясь белыми зимними цветами, забыли про голод.
Я подошел к девочке.
– Видно, ты не боишься холода? – спросил я.
Она посмотрела на меня по-детски непринужденно, широко раскрыв черные глаза.
– Ну конечно, боюсь, – ответила она на своем ломаном языке. – Руки у меня горят. Это очень смешно.
– Но ты не сможешь теперь удержать в руках скрипку.
Она испугалась и побежала за скрипкой. Потом, усевшись на снегу, стала изо всех сил бренчать на скрипке окоченевшими пальцами.
Она сопровождала эту варварскую музыку отрывистым пронзительным пением, которое терзало слух.
Красная юбка выделялась на снегу пылающим пятном. Точно солнце Неаполя, померкшее в гуще парижских туманов.
Но громада города скоро сбрасывает свой красивый белый покров, ее венчальный наряд быстро линяет. Поутру она украшает себя кружевами, тончайшим газом, блестящим атласом, а к вечеру зачастую ее прекрасный убор уже выпачкан и изорван. На следующий день белое платье все в лохмотьях.
Воздух теплеет, снег принимает синеватый оттенок, вдоль стен текут тоненькие струйки, начинается оттепель, отвратительная оттепель, покрывающая улицы грязью. Вся жизнь – сплошная сырость, стены делаются серыми и липкими, деревья как будто прогнили и увяли, канавки превращаются в черные непроходимые клоаки.
Париж стал еще грязнее, еще мрачнее, еще гаже, чем раньше. Ему захотелось одеться в нежные ткани, но они превратились в лохмотья, безобразно валяющиеся на мостовой.
Перевод Е. Брук
ВДОВЫСотни их ищут забвения в сентябрьскую лунную ночь. Каждый год встречаю я их приблизительно в одну и ту же пору, между 15 августа и 15 октября, когда они прогуливаются стайками по широким тротуарам или по аллеям Люксембургского сада.
Они носят свою скорбь глубоко в сердце. По лицу трудно что-либо прочитать, лишь иногда их выдает беспокойный, нарочитый смех. На них белые юбки, желтые или синие жакеты, шляпки с перьями; щеки нарумянены. Но это вдовы.
Их участь трогает меня до слез. Поэт жалеет «крапиву, паука – ведь все их ненавидят». А я жалею молодых и нежных вдов из Латинского квартала, – ведь только у них такая ужасная судьба: каждый год в определенное время на два месяца они теряют своих мужей.
На том берегу реки, как они говорят, любят и обедают круглый год. А здесь, на холмах Пантеона, любят и обедают лишь десять месяцев в году. В течение шестидесяти долгих дней бедняжки вынуждены выходить на панель в поисках пропитания. Их бедственное положение, постигшее их необычное несчастье, странная и печальная судьба не могут не тронуть отзывчивого человека.
Вам не случалось наблюдать за ними как-нибудь сентябрьским вечером? У них нерешительная походка; они, бедняжки, не знают, где найти ночлег, чтобы поплакать всласть. Платья на них уже не первой свежести, нижние юбки утратили свою ослепительную белизну и вызывающую пышность; перья на шляпках жалко поникли. Румяна смазались, черная тушь потекла по лицу. По небрежному туалету сразу можно догадаться о их душевных страданиях. Вот посмотрите на ту, что медленно проходит мимо; усталая, растрепанная, волочит она свои грязные юбки по тротуару, засунув руки в кармашки жакета; всем своим тоскующим видом она как бы говорит: «Видите, я покинута. Может, вы осушите мои слезы?»
Да и что остается делать несчастной женщине, потерявшей родственную душу? Любимый сейчас где-нибудь далеко в провинции. Ее муж, и его приятели, и приятели его приятелей – все они в сотнях лье от Парижа. Поблизости нет ни одного знакомого хотя бы с тощим кошельком. А эти вероломные мужчины пируют у своих родных, объедаются цыплятами, попивают старое вино. Они забыли своих возлюбленных и не шлют им корзины с фруктами и домашней птицей, как обещали при расставании. Покинутые жены ропщут потихоньку, клянут свою горькую долю, стягивают потуже пояс и думают о том, что к приезду мужей у них разыграется волчий аппетит.
А иные из этих несчастных страдают еще и от сердечного голода. Эти вдовы, несомненно, тоже оделись бы в черный шелк, если бы им было на что сменить белые кисейные платья. Они безутешны, – я вижу это по их бледным, усталым лицам. Они уныло бродят по улицам, останавливаются на перекрестках, неслышно рыдают в равнодушной толпе.
Но стриженую овцу и ветер жалеет, – небо не допустит, чтобы вдовы умерли от горя. Оно дарует цветам росу, пчелам – цветы, а вдовам – парикмахеров и официантов.
Перед покинутыми вдовицами провидение предстает в образе молодого человека с салфеткой у пояса или с гребенкой за ухом и жирными от помады руками.
Официант в благодарность за чаевые, которые перепадали ему от исчезнувшего супруга, не дает вдове мокнуть в дождливые вечера на улице. Парикмахер, – он на «ты» с мадам, потому что не раз ее причесывал, – расточает утешения, на которые при подобных обстоятельствах не поскупится человек с нежным сердцем.
Кроме того, есть еще приказчики из модных лавок. Но они черствы и требовательны. Им не понять, что вдова может все еще любить своего покойного мужа и готова встретить его с распростертыми объятиями, когда он воскреснет. Поэтому молодые официанты и парикмахеры – единственные присяжные утешители, временно исполняющие обязанности уехавших возлюбленных. Но вдовы, по правде говоря, не слишком им признательны.
Есть и другое провидение, провидение могущественное и милостивое, – оно печется о покинутых.
Это провидение творит свои благодеяния ночью, как и подобает блюстителю нравов, левая рука которого не ведает, что делает правая. Оно обходит всю улицу, обшаривает меблированные комнаты и, застав в постели обливающуюся слезами одинокую вдову, как добрая мать, уводит ее в укромный уголок на казенное питание.
Это провидение понимает, что одиночество тяжко и что вдова должна собраться с мыслями и утешиться на покое. Близ нее нет сейчас супруга, который помешал бы ей провести несколько недель в уединении. И ее стараются настойчиво убедить, что это лучшее средство сохранить хороший цвет лица и что к насильственным мерам прибегают ради ее же блага.
Сие провиденье столь дорожит возможностью творить благодеяния, что никогда не исцеляет полностью своих подопечных. Оно отпускает их с сожалением, намереваясь в будущем году снова прийти им на помощь.
В октябре слезы высыхают, мужья возвращаются.
Каждый покойник ищет свою вдову. Конечно, не обходится без путаницы, но так как мужчин приблизительно столько же, сколько и женщин, в конце концов все пристраиваются, никто больше не вдовеет. И через неделю юбки опять накрахмалены, лица тщательно нарумянены, от жен больше не пахнет ни кухней, ни помадой.
Бедные вдовы! Вы бродите сейчас в тоске и тревоге по аллеям Люксембургского сада, но да утешит вас мысль о том, что в октябре вы, может быть, будете сыты!
Перевод Р. Титовой
В ПОЛЯХI
Парижане проявляют в наше время чрезвычайный интерес к загородным прогулкам. По мере того как Париж разрастался, леса отступали; и парижане, лишенные зелени, всегда мечтают о собственном клочке земли.
Самые бедные ухитряются устроить садик у себя на окне, – вот здесь несколько горшков с цветами на подоконнике; а там тянутся вверх душистый горошек и испанская фасоль, сплетаясь в зеленую беседку. Так можно без больших затрат создать весну у себя на окне. А какая радость, если окна выходят в сад, каким-то чудом избежавший кирки разрушителей! Но большинство горожан лишены этой счастливой случайности. По воскресеньям парижане бегут из душного города и вынуждены делать по нескольку километров пешком, чтобы полюбоваться полями с высоты крепостных валов.
II
Прогулка к крепостным валам – классическая прогулка рабочего люда и мелких буржуа. Меня это просто умиляет – как самое большое доказательство злополучного их пристрастия к зеленой травке и широким просторам.
Они идут сюда по людным и пыльным улицам, и вот наконец, уставшие и мокрые от пота, устраиваются всей семьей где-нибудь на откосе вала, на выжженной траве, под палящим солнцем, или иногда в жиденькой тени какого-нибудь чахлого деревца, объеденного гусеницами. Позади грохочет Париж, задыхающийся от июльской жары; с окружной железной дороги раздаются резкие гудки, на пустырях отравляют воздух всякие подозрительные промыслы и ремесла. Впереди расстилается военная зона – унылая пустыня, белая от щебня и строительного мусора; вид ее несколько оживляют разбросанные далеко друг от друга дощатые хибарки кабачков. То тут, то там вздымаются кирпичные заводские трубы, перерезая пейзаж, и загрязняют его длинными султанами черного дыма.
Но подумаешь какая важность! Ведь за этими трубами, за этой пустынной полосой видны далекие холмы, поля, зеленые лоскутки лугов, деревья-карлики, похожие на деревца из гофрированной папиросной бумаги в игрушечных фермах; и тем, кто приехал сюда отдохнуть, вполне этого достаточно, они восхищены, они любуются природой на расстоянии двух или трех лье от нее. Мужчины снимают пиджак, женщины усаживаются на разостланные носовые платки; и все остаются здесь до вечера, полной грудью вдыхая ветер, пролетевший над лесами. А затем, возвращаясь снова в уличное пекло, они говорят без тени иронии: «Мы побывали за городом».
Я не знаю ничего более уродливого и мрачного, чем эта первая зона, окружающая Париж. Каждый большой город опоясан жалкими развалинами. По мере того как мостовые наступают, природа отступает, там, где кончаются улицы и уже растет трава, лежит опустошенная безрадостная полоса искалеченной природы, раны которой еще не скрыли новые кварталы. Кучи мусора, свалки, выгребные ямы, куда свозятся нечистоты, повалившиеся заборы, квадраты огородов, где овощи растут в сточных водах, шаткие лачуги из досок и глины, которые вот-вот развалятся от одного удара кирки. Право же, Париж постоянно выбрасывает на окраины города всю свою накипь.
Сюда стекается вся грязь, вся мерзость, преступления большого города. Эта отвратительная нечисть вызревает под солнцем. Нищета несет сюда свои язвы. Несколько красавцев деревьев стоят подобно прекрасным и сильным богам, уцелевшим на уродливом фоне возникающего города.
Некоторые места особенно неприятны. Взять хотя бы долину Монружа, Аркей-а-Ванв. Там находятся заброшенные карьеры, исковеркавшие почву, а над ними, там, где расстилается голая равнина, на горизонте высятся гигантские колеса водочерпалки и огромные лебедки, силуэты которых напоминают виселицы и гильотины. Почва здесь меловая, пыль съела траву, люди идут по выбитым, развороченным дорогам, то и дело попадая в рытвины, лавируя среди глубоких ям, которые дождевая вода превращает в болота. Трудно представить себе картину более неприглядную и безотрадную, особенно когда садится солнце, удлиняя тощие тени высоченных лебедок.
С другой стороны города, на севере, тоже есть районы, при виде которых тоска раздирает душу. Здесь кончаются густо населенные предместья Монмартр, Ла-Шапель, Ла-Виллет, выставляя напоказ ужасающую нищету. Это не голая равнина, не уродливая опустошенная земля. Это человеческие отбросы, людской муравейник, кишащий умирающими от голода людьми. Вдоль маленьких улочек тянутся обвалившиеся лачуги, на окнах сушится застиранное белье, оборванные дети барахтаются в лужах. У этого страшного порога Парижа, где скапливается вся грязь и пороки, приезжий застыл бы, содрогнувшись от ужаса.
Помнится, юношей я прибыл в Париж на дилижансе и испытал здесь горчайшее разочарование. Я ожидал увидеть дворцы, а наша тяжелая колымага чуть ли не целую милю тащилась между подслеповатыми постройками, харчевнями, какими-то подозрительными заведениями. Это уже было начало города, разбросанного по обе стороны дороги. Затем дилижанс углубился в темные улицы. Париж предстал перед нами еще более тесным и мрачным, чем предместье, которое мы только что миновали.
III
Если бедный люд наслаждается красотами природы с высоты крепостного вала, то мелкие служащие и даже хорошо оплачиваемые рабочие предпринимают более дальние прогулки. Они отправляются в пригороды и благодаря средствам передвижения, которыми мы располагаем сегодня, добираются даже до настоящих лесов и полей. Прошли времена дилижансов-кукушек Париж – Версаль. Теперь существуют не только железные дороги – ходят пароходы по Сене, есть омнибусы, конки, не считая легиона фиакров. Но по воскресеньям происходит настоящая давка; было подсчитано, что в некоторые солнечные дни около четверти всего населения столицы, пятьсот тысяч человек, осаждают железнодорожные вагоны, омнибусы, конки и рассыпаются затем по загородным местам. Некоторые семьи берут с собой провизию и закусывают на травке. Здесь можно встретить и оживленные группы, и влюбленные парочки, ищущие уединения, и одиноких фланеров, прогуливающихся с тростью в руке. За каждым кустом располагается веселая компания. По вечерам зажигаются огни кабачков, звучат говор и смех, разливаясь в светлой ночи.
Можно было бы написать любопытное исследование о том, как развивалось у парижан пристрастие к загородным прогулкам. Это увлечение не было во все времена одинаковым. И не только потому, что не хватало средств передвижения, хотя это, конечно, ограничивало число выезжающих за город, но и оттого, что еще не пришла любовь к длительным прогулкам. Сто лет назад парижане знали лишь понаслышке о некоторых окрестностях родного города. Множество очаровательных уголков и восхитительных деревень, затерявшихся в зелени, дремало в полной безвестности.
В XVII и XVIII веках природа сама по себе мало кого привлекала. Ее признавали только приглаженную и принаряженную, как искусную декорацию вокруг дворцов. Мелких землевладельцев еще не было, лишь отдельные разбогатевшие буржуа осмеливались строить себе загородные дома. Напрасно было бы искать здесь небольшие участки, подобные нынешним клочкам земли, принадлежащим множеству хозяев, понастроивших сотни маленьких домиков, каждый со своим садиком, окруженным глухим забором. Понадобилась Революция, чтобы вокруг Парижа выросло неисчислимое количество буржуазных дачек, появившихся на территории некогда огромных парков.
Итак, наши отцы не любили природу или, во всяком случае, любили ее не по-нашему. В XVII веке литература, всегда отражающая нравы общества, ничего не говорит о нежной любви к природе, которая овладела французами к концу XVIII века и с тех пор непрерывно росла. Если мы станем искать в книгах той эпохи какие-нибудь сведения об окрестностях города и о тех развлечениях, которые получали там парижане, мы почти ничего не найдем. Приходится удовольствоваться известными стихотворными строками мадам Деульер о «цветущих берегах, омываемых Сеной», и эти «цветущие берега» – все, что сказано XVII веком о живописнейших берегах реки, о крошечных деревеньках, ставших знаменитыми в наши дни. Сам Лафонтен, который в свое время глубже других чувствовал природу, не написал ни строчки о парижских пригородах; у него можно уловить лишь их аромат, но тщетно искать хоть одно ясное и точное описание.
Объясняется это просто. Тогда в книгах не писали о природе, потому что человек не осознал еще своей связи с ней. Это не значит, что природу не любили, – нет, ею наслаждались, конечно, прогулки за город совершались, но красота деревьев не считалась такой важной темой, чтобы об этом стоило писать. Но вот появился Руссо и с ним всеобщее умиление природой, люди принялись заключать дубы в объятия, точно братьев своих. Нынешнее тяготение и полям ведет начало от этого великого движения натуралистов XVIII века. Мы хотим природу без прикрас, мы бежим в нее от городов, вместо того чтобы внести в нее город.
Итак, Руссо был зачинателем. Вслед за ним романтизм вдохнул в природу душу. А еще позже, с приходом Шатобриана, Ламартина, Виктора Гюго, мы вступили в эпоху поэтического пантеизма, который проливал слезы умиления над братским единством людей и природы. Античное искусство обожествляло природу, современное искусство очеловечило ее, а наш классицизм просто-напросто обошел ее молчанием. Но Ламартин, если не ошибаюсь, не написал ни одной строки о парижских окрестностях, а Виктор Гюго говорил о них со свойственным ему неистовым пафосом пророка. Надо заметить, что окрестности Парижа, такие уютные и приветливые, совсем не созданы для лирической поэзии.
IV
Был один рассказчик, гораздо более скромный и уже почти забытый, книги которого завоевали пригородам Парижа необычайную популярность. Речь идет о Поль де Кока. Он много потрудился, чтобы увлечь небогатых парижан за пределы городских стен. В его время это стремление уже существовало, но Поль де Кок ввел в моду загородные прогулки, рассказав в своих книгах о многих зеленых и солнечных уголках в окрестностях столицы. Разумеется, литературные достоинства его романов невелики. Однако сколько в них добросердечия и как чувствуется в них за комическими преувеличениями реальная действительность! Перед нами не лирический поэт, преклонивший колена перед величием лесов, а парижский буржуа, который по-приятельски обращается с природой и требует от нее прежде всего свободы и свежего воздуха. В его произведениях дано верное описание парижских окрестностей эпохи Луи-Филиппа.
Необычайно любопытно восстановить по романам Поль де Кока, какими были Булонский и Венсенский лес пятьдесят лет тому назад. Здесь и прогулки на осликах, и завтраки на траве; а вот всерьез заблудился кое-кто из гуляющих и организуются их поиски. Конечно, сегодня все выглядит иначе. Ослики уступили место собственным выездам, шикарным экипажам. Вы еще можете позавтракать на траве, но лишь под присмотром сторожа. А уж заблудиться стало абсолютно невозможно – ведь лесную чащу расчистили, кустарники подстригли, проложили дорожки, лесные прогалины превратили в аккуратные лужайки с зеленым газоном. Знаменитое болото Отейля, о котором Поль де Кок говорит как о заброшенном и диком уголке, в наше время кажется аристократическим соседом бассейна в Тюильри.
Излюбленное место в парижских пригородах, куда Поль де Кок всегда приводит своих героев, – это Романвиль. Здесь вы у самых ворот Париям, сюда можно дойти пешком по Бельвильской улице. Тем не менее совершить прогулку в Романвиль было когда-то сложнее, чем сегодня отправиться в Мант или Фонтенебло. И здесь тоже столько произошло перемен! Поль де Кок с нежностью говорит о настоящем лесе сирени. Этот лес дочиста вырублен, чтобы дать дорогу Парижу, который продвигался все дальше и дальше; осталась лишь обширная голая равнина, на которой выросли вдоль дорог уродливые постройки. Это уже типичное предместье, с его трудом и нищетой.
Кстати, следует заметить, что мода на те или иные загородные места увеселения менялась приблизительно каждые полвека. Сколько песен было сложено о Романвиле, таком безлюдном и молчаливом сегодня! В начале Второй империи на смену Романвилю пришли кабачки Робинсона. А теперь он и сам поблек, мода на него прошла. В качестве примера приведу еще Аньер и Буживаль, о которых Поль де Кок даже не упоминает, а в наши дни они переполнены приезжающими.
Вслед за Поль де Коком пришла целая группа художников, – они-то, в сущности, и «открыли» парижские пригороды. Это открытие связано с историей нашей натуралистической школы в живописи. Когда Франсэ, Коро и Добиньи отошли от классических правил, то, захватив рюкзак и вооружившись палкой, они, в поисках новых пейзажей, смело отправились писать с натуры. Им не пришлось далеко идти, они сразу же наткнулись на дивные места.
Тот же Франсэ и несколько его друзей открыли Медон. Никто еще и не подозревал, как очаровательны берега Сены. Позднее Добиньи обследовал всю реку от Медона до Манта, и сколько открытий было сделано по пути: Шату, Буживаль, Мезон-Лаффит, Конфлан, Андрези! Парижане в ту пору не знали даже названий этих деревень. А пятнадцать лет спустя туда уже нахлынуло столько народу, что художникам пришлось спасаться бегством. И тогда Добиньи, изгнанный с берегов Сены, поднялся вверх по Уазе и обосновался в Овере, между Понтуазом и Лиль-Аданом. Коро довольствовался Виль-д’Авре, где были озера и огромные деревья.
Так парижские пригороды занимали все большее место на каждой выставке живописи. В этом находило свое выражение не только развитие искусства, но и протест против тех, кто отправлялся слишком далеко на поиски красивых пейзажей, тогда как они имелись у художников под рукой. Велико же было удивление публики! Как! Такие чудесные пейзажи под самым Парижем! Никто до сих пор их не видел, публика ринулась в этот новый для нее мир, и на каждом шагу ее ждали приятные сюрпризы. Пригороды были завоеваны.
V
Париж взывает о свободе. Городу тесно в поясе фортификаций; он неотрывно смотрит вдаль и, задыхаясь, требует солнца и ветра. Кажется, что его мечта – превратить долину в Сад отдыха, где бы горожане могли прогуляться вечером, после трудового дня. Этот стихийный напор с каждым годом становится все сильнее, и дело кончится тем, что пригороды станут просто продолжением наших бульваров, обсаженных тощими деревцами.