Текст книги "Собрание сочинений. Т.23. Из сборника «Новые сказки Нинон». Рассказы и очерки разных лет. Наследники Рабурдена"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 44 страниц)
Раны домов, дыры в стенах вызывают жалость толпы. Но есть картины еще печальнее. Это переселение всего несчастного пригорода. Три или четыре тысячи человек бегут, неся на себе все свои сокровища. Я вижу людей, которые являются в Париж, держа под мышкой кто корзиночку белья, кто огромные часы из позолоченного цинка. Все повозки реквизированы. Дело доходит до того, что зеркальные шкафы несут на носилках, бережно, как раненых, для которых малейший толчок может оказаться смертельным.
Страдания населения поистине неимоверны. Я разговаривал с одним беженцем, который две недели просидел в погребе, где было тридцать человек народу. Несчастные умирали с голоду. Один из них, решивший отправиться на поиски хлеба, был убит у самого порога погреба, и труп его шесть дней пролежал там на верхних ступеньках. Разве это не кошмар? Разве война, которая оставляет трупы жертв разлагаться среди живых, не есть неправедная война? Рано или поздно родине моей придется расплачиваться за все эти преступления.
До пяти часов толпа бродила по театру военных действий. Я видел девочек, которые незаметно пришли сюда с Елисейских полей и теперь катали свои серсо посреди развалин. А матери их, улыбаясь, разговаривали между собой и лишь время от времени замирали от томного ужаса. Что за чудной народ эти парижане! Они развлекаются среди заряженных пушек, любопытство их доходит до того, что им хочется удостовериться, действительно ли в бронзовые дула заложены ядра. У ворот Майо солдаты Национальной гвардии сердились на дам, которым непременно хотелось потрогать митральезу, чтобы понять, как она устроена.
К тому времени, когда я покинул Нейи – а это было около семи часов, – не раздалось еще ни одного выстрела. Толпа медленно стекалась обратно в Париж. На Елисейских полях можно было подумать, что это запоздалая публика возвращается со скачек в Лоншане. И долго еще, до глубокой ночи, на улицах Парижа можно было встретить прохожих и даже целые семьи, которые шли, согнувшись под тяжелыми ворохами сирени. Ото всех этих мрачных мест, где братья резали друг друга, от проклятой улицы, дома которой плавали в крови, на наших каминах остались только эти цветущие ветки.
Последние три дня были солнечные. Бульвары кишели народом. Что поразительно, так это оживление, царящее на площадях и в городских садах. В Тюильри женщины сидят и вышивают под тенью каштанов, а дети играют, в то время как возле Триумфальной арки взрываются снаряды. Слыша грохот артиллерии, увлеченные игрою ребятишки даже не повернут головы. Можно встретить матерей с малышами, которых они ведут за руки: они идут поглядеть поближе построенные на площади Согласия страшные баррикады.
Но характернее всего то, что парижане вот уже целую неделю ходят развлекаться на Монмартр. Там, на западной стороне холма, на пустыре, сошелся весь Париж. Это отличный амфитеатр, чтобы смотреть издалека сражение, которое идет от Нейи до Аньера. Люди приносят с собой стулья, складные кресла. Нашлись даже предприниматели, которые поставили там скамейки: за два су можно расположиться не хуже, чем в партере театра. Особенно много туда стекалось женщин. И вся толпа громко хохотала.
С каждым взрывом снаряда, огонь которого был виден вдали, люди топали ногами от удовольствия, находя все это занятным, и заражали друг друга весельем, которое, вспыхивая, передавалось от одной группы к другой. Я видел даже, как кое-кто приносил с собою завтрак – бутерброд с колбасой. Чтобы не потерять свое место, они ели стоя, посылали за вином в соседнюю лавочку. Толпе нужны зрелища; когда театры закрываются и открывается театр гражданской войны, они идут смотреть, как люди по-всамделишному умирают, – с таким же насмешливым любопытством, с каким ждут последнего акта мелодрамы.
– Это так далеко, – сказала мне одна прелестная молодая блондинка с бледным лицом, – что я могу преспокойно смотреть, как они взлетают на воздух. Когда людей переламывает пополам, можно подумать, что их просто складывают, как мотки ниток.
Перевод А. Шадрина
ЧЕТЫРЕ ДНЯ ЖАНА ГУРДОНАВЕСНА
В этот день, около пяти часов утра, солнце весело ворвалось в маленькую комнату, которую я занимал у своего дядюшки Лазара, приходского священника деревушки Дург. Широкий золотистый луч упал мне на лицо, я проснулся, открыл глаза, и меня ослепил яркий свет.
Вся комната – выбеленные известью стены, деревянная некрашеная мебель – приветливо светилась. Я подошел к окну и стал смотреть на долину, по которой, среди густой зелени, катила свои воды широкая Дюранса. Легкое дуновение ветерка ласкало мне лицо, а шепот воды и шелест листвы, казалось, призывали к себе.
Я осторожно приоткрыл дверь. Чтобы выбраться из дому, мне надо было пройти через комнату дядюшки. Я шел на цыпочках, опасаясь, как бы скрип моих грубых башмаков не разбудил этого славного человека, который спал безмятежным сном. Я дрожал при мысли, что вот-вот зазвонит колокол к утрене. Дело в том, что последнее время дядюшка неотступно следовал за мной с грустным и недовольным видом. И он, наверно, помешал бы мне убежать туда, к реке, спрятаться в зарослях ивняка, где я бы, возможно, подстерег Бабэ, рослую смуглую девушку, которую я открыл для себя этой весной.
Но дядюшка спал глубоким сном. Мне стало стыдно, что я стараюсь от него улизнуть. На минуту я остановился перед ним и стал смотреть на его спокойное лицо, которому сон придавал еще большую мягкость; я вспомнил с глубокой признательностью тот день, когда он приехал за мною в холодный дом, опустевший после смерти моей матери. С той поры сколько видел я от него нежности и заботы, сколько слышал мудрых наставлений! Он старался передать мне свой жизненный опыт, свою доброту, ум и сердце.
В какой-то миг я готов был воскликнуть:
– Вставайте, дядюшка! Пойдемте к реке, по вашей любимой аллее. Утреннее солнце и свежий воздух взбодрят вас. А какой разыграется у вас аппетит, когда мы вернемся домой!
Но я тут же подумал: «А Бабэ? Она вот-вот должна спуститься к реке в своем светлом утреннем наряде, и если рядом будет дядюшка, я не посмею к ней подойти! При встрече с ней мне придется опустить глаза. А как, должно быть, хорошо, растянувшись на животе, лежать в зарослях ивняка на шелковистой траве!» У меня сладко замерло сердце, и, крадучись, сдерживая дыхание, я дошел до двери, спустился с лестницы и как сумасшедший кинулся бежать, опьяненный свежестью майского утра.
Безоблачное небо было подернуто у горизонта нежной голубовато-розовой дымкой. Сквозь эту дымку неяркое солнце, будто огромный серебряный светильник, заливало лучами реку. А она, лениво раскинувшись на красном песке, медленно несла вдоль долины свои широкие воды, подобные расплавленному металлу. На западе невысокая гряда зубчатых гор выделялась на бледном небе лиловатым силуэтом.
Вот уже десять лет, как я облюбовал себе этот укромный уголок. Сколько раз дядюшка Лазар тщетно дожидался меня дома, чтобы заняться со мной латынью! Этот достойный человек желал видеть меня ученым. А я на другом берегу Дюрансы разорял сорочьи гнезда или обследовал неизведанный холм. Дома меня ожидали нотации: о латыни уже речи не было, бедный дядюшка бранил меня за разорванные штаны и вконец расстраивался, если замечал иной раз, как я исцарапал ноги. Да, долина была моей, моей всецело, – я исходил ее вдоль и поперек, я ею владел по праву дружбы. Как я любил эти места, эти два лье вдоль реки, в каком согласии мы были друг с другом! В любое время дня мне понятны были настроения и причуды милой моей реки, ее изменчивый облик, то гневный, то добродушный.
В то утро, подойдя к берегу, я был ослеплен сверканием ее прозрачных вод. Еще никогда река не казалась мне такой веселой. Пробравшись сквозь ивняк на поляну, где на темной траве солнце расстелило свою сверкающую пелену, я бросился навзничь и замер, глядя сквозь кустарник на тропинку, по которой должна была спуститься к реке Бабэ.
«Только бы дядюшка спал подольше», – думал я.
Так я лежал, растянувшись на мураве. Теплые лучи солнца ласкали мне спину, а грудь, погруженная в траву, ощущала прохладу. Случалось ли вам, лежа в траве, смотреть, как прямо перед глазами поднимаются былинки? Так вот, поджидая Бабэ, я пристально вглядывался в густую траву, и мне открылся целый мир. В этих зарослях были улицы, перекрестки, площади, целые города. В глубине я различил темный пригорок – тут уныло догнивали прошлогодние листья; со всех сторон тянулись к солнцу легкие стебельки; они взлетали вверх, изящно изгибались, они были как хрупкие колоннады, храмы, девственные леса. В этом необозримом мире я разглядел двух тощих насекомых, которые, словно бедные заблудившиеся дети, бродили среди колоннад по извилистым улицам с видом испуганным и тревожным.
Тут я поднял глаза и увидел Бабэ, чья белая юбка мелькнула на темной тропинке. Я различил ее серую ситцевую кофточку в голубых цветочках. Я прильнул к траве и услышал, как бьется мое сердце, мне казалось, что при каждом ударе я и сам чуть приподнимаюсь. Теперь моя грудь пылала, и я больше не чувствовал, как прохладна роса.
Бабэ легкой поступью спускалась к реке. Колыханье ее юбок, задевавших землю, приводило меня в трепет. Я видел ее всю, – с ног до головы, она держалась прямо, радостная, полная гордого изящества. Она и не подозревала, что я рядом, за кустарником, и шла беззаботно, не думая о ветерке, который развевал ее юбки. При каждом шаге Бабэ ее ноги в белых чулках приоткрывались почти на ладонь, и всякий раз, видя это, я невольно краснел и у меня сладостно кружилась голова.
Глядя на нее, я забыл обо всем на свете, я не видел ни реки, ни ивняка, ни безоблачного неба! Что мне долина! Теперь я не нуждался в ней, я стал равнодушен к ее радостям и печалям. Какое мне дело до моих друзей – до камней, деревьев и холмов! Река могла хоть испариться, я об этом не пожалел бы.
А весна? О ней я меньше всего думал! Она могла уйти вместе с солнцем, которое грело мне спину, с зеленью листвы, с сиянием майского утра; я все равно остался бы здесь и очарованно смотрел бы на Бабэ, как она спускается по тропинке, колыхая юбками. Ведь Бабэ затмила в моем сердце долину, – Бабэ сама была весной. Я никогда не пытался с ней заговорить. Когда нам доводилось встретиться в дядюшкиной церкви, мы оба краснели. Я готов был поклясться, что она меня ненавидит.
Подойдя к реке, она остановилась возле прачек и принялась с ними болтать. Ее переливчатый смех доносился до меня вместе с журчаньем воды. Затем я увидел, как она наклонилась, пытаясь зачерпнуть пригоршню воды, – ей хотелось пить, – но берег был слишком высокий, она чуть не упала и уцепилась рукой за траву.
Я весь похолодел. Я вскочил и, забыв о смущении, бросился к ней. Бабэ взглянула на меня испуганно, затем улыбнулась. Рискуя свалиться в реку, я наклонился, зачерпнул ладонью немного воды и протянул ей руку, предлагая напиться.
Прачки стали смеяться. А Бабэ, смущенная, отвернулась, не смея принять этот дар. Наконец, решившись, она слегка коснулась губами моих пальцев, но было уже поздно – вода вытекла. Тогда Бабэ расхохоталась, вновь стала беззаботна, как ребенок, и я решил, что она смеется надо мной.
Но я был слишком глуп. Я снова наклонился над рекой. На этот раз мне удалось зачерпнуть воду обеими руками, и я мигом поднес их к ее губам. Она стала пить, я почувствовал, как ее теплые губы касаются моих ладоней; и от этого поцелуя горячая волна хлынула мне в грудь.
– Только бы дядюшка спал подольше, – прошептал я.
Не успел я промолвить эту фразу, как сбоку появилась какая-то тень, и, повернув голову, я увидел дядюшку. Он явился собственной персоной и, стоя в нескольких шагах от нас, смотрел с недовольным видом на девушку и на меня. Его сутана, казалось, сверкала на солнце, а во взгляде было столько укоризны, что мне захотелось плакать.
Бабэ не на шутку испугалась. Она покраснела и, прошептав: «Спасибо, господин Жан, большое вам спасибо!» – убежала.
Вытирая мокрые руки, я в смущении неподвижно стоял перед дядюшкой.
А он, запахнув сутану, скрестив руки на груди, провожал взглядом Бабэ, которая, не оглядываясь, быстро поднималась по тропинке. Когда она скрылась за изгородью, он обратил свой взор на меня и грустно улыбнулся.
– Жан, – сказал он мне, – пойдем-ка на большую аллею. Завтрак еще не готов, у нас есть свободных полчаса.
И он двинулся тяжелой поступью, обходя высокую траву, мокрую от росы. Полы сутаны, задевая гравий, чуть шелестели. С молитвенником под мышкой, – видно, он так и не открыл его в то утро, – дядюшка шел молча, опустив голову, погруженный в свои думы.
Его молчание угнетало меня. Обычно он любил поговорить. С каждым шагом мое беспокойство усиливалось. Он, конечно, видел, как я дал напиться Бабэ. Господи, какое зрелище. Молодая девушка, краснея и смеясь, касается губами моих пальцев, а я, вытянув руки и приподнявшись на цыпочки, наклоняюсь к ней, как бы собираясь ее поцеловать. Все происшедшее показалось мне ужасным. Ко мне вернулась обычная моя робость. И я корил себя за то, что у меня хватило дерзости заставить Бабэ коснуться губами моих пальцев.
А дядюшка Лазар все шел вперед медленно и безмолвно, даже не замечая старых деревьев, которые он так любил! Он явно готовился прочесть мне проповедь. И не случайно он вел меня к большой аллее, где ему никто не помешает. Это будет продолжаться не меньше часа: завтрак остынет, а потом мне уже не позволят вернуться к реке, где я смог бы предаваться воспоминаниям о сладостном ожоге, который оставила Бабэ на моих пальцах.
Наконец мы вышли на главную аллею. Эта короткая, широкая аллея тянулась вдоль реки и была обсажена огромными кряжистыми дубами, которые широко раскинули свои могучие ветви. Нежная трава расстилалась ковром под деревьями, и солнце, пробиваясь сквозь листву, заткало этот ковер сверкающим узором. Кругом расстилались зеленеющие луга.
Не оборачиваясь, не замедляя шага, дядюшка дошел до конца аллеи. Здесь он остановился, я стал рядом, понимая, что пробил грозный час.
В этом месте река делала крутую излучину; аллея заканчивалась небольшим парапетом, образуя своего рода террасу. В просвете между тенистыми деревьями виднелась ярко освещенная долина. Перед нами раскинулся широкий простор. Солнце поднималось все выше и теперь уже не сияло, как серебряный светильник, а разливало потоки золотых лучей, и они растекались по холмам и равнине, зажигая луга пламенем пожара.
После некоторого молчания дядюшка повернулся ко мне.
«Боже мой, начинается!» – подумал я и опустил голову.
Обведя широким жестом долину, дядюшка медленно заговорил:
– Смотри, Жан, кругом весна. Земля радуется, и я тебя привел сюда, в эти озаренные солнцем просторы, чтобы ты увидел ликование весны. Смотри, какое кругом великолепие! Теплое дыхание поднимается с полей и ласкает наши лица – это дыхание самой жизни.
И он замолк, казалось, погрузился в свои мысли. Я поднял голову и с облегчением вздохнул полной грудью: проповеди не будет.
– Посмотри, какое прекрасное утро, – продолжал он, – это утро юности. В тебе бурлят твои восемнадцать лет, и этой зелени не больше восемнадцати дней. Все цветет и благоухает, не так ли? Долина тебе кажется землей обетованной, деревья осеняют тебя тенью, река существует, чтобы дарить тебе прохладу, луга – чтобы нежить твой взор, небесный свод – чтобы зажигать огнем горизонт, который ты вопрошаешь с радостью и надеждой. Весна принадлежит тем, кто, подобно тебе, молод. Это она подсказала тебе, как напоить водой девушку…
Я снова опустил голову. Конечно, дядюшка Лазар все видел.
– Человек в мои годы, увы, знает истинный смысл весенней красы. Я люблю, милый Жан, эту реку, потому что она орошает луга и дает жизнь долине. Я люблю эти молодые зеленые ветви, потому что на них летом и осенью созревают плоды. Я люблю солнце, потому что оно благостно для нас, его тепло заставляет плодоносить землю. Рано или поздно обо всем этом я должен был тебе рассказать, и я предпочитаю это сделать сегодня, весенним утром. Взгляни, весна дает тебе урок. Земля – огромная мастерская, где не знают безделья. Взгляни на этот цветок у наших ног: для тебя он – источник благоухания, а для меня – работник, который выполняет свой долг, порождая маленькое черное семечко, а оно, в свою очередь, будущей весной даст жизнь цветку. Посмотри вокруг себя – все исполнено радости произрастания. Если цветут поля, значит, кипит работа. Слышишь, как все дышит, глубоко и могуче. Вздыхают листья, цветы распускаются, колосья наливаются зерном, все злаки, все травы соревнуются друг с другом, кто из них скорее вырастет; а вода, живая влага реки, помогает общему труду. И весеннее солнце, что поднимается в небе, своими лучами веселит неутомимых тружеников.
Заставив меня смотреть ему прямо в глаза, дядюшка закончил следующими словами:
– Жан, внемли велению твоего друга, весны. Весна – это юность, но она вынашивает в себе зрелость, ее улыбка говорит о радости труда. Лето будет грозовое, осень плодоносная, потому что в этот час поет весна, усердно выполняя свой долг.
Я был вконец смущен. Я понял дядюшку. Он все-таки прочел мне самую настоящую проповедь, и мне стало ясно, что я лентяй и что пришла пора трудиться.
Казалось, он и сам был немного смущен, но после минутного колебания вновь обратился ко мне.
– Жан, – сказал он, запинаясь, – напрасно ты не доверился мне… Раз ты любишь Бабэ и она любит тебя…
– Бабэ любит меня? – воскликнул я.
– Не перебивай меня. – Он сердито махнул рукой. – Не нужно мне новых признаний… Она сама призналась мне в этом.
– Она сама призналась, сама призналась! – И я бросился к нему на шею. – О, какое счастье… Ведь я с ней никогда об этом не заговаривал… Она вам призналась на исповеди? Верно? Я никогда не посмел бы ее спросить, я никогда бы не узнал об этом… О, как я вам благодарен!
Дядюшка Лазар густо покраснел. Он понял, что совершил оплошность. Он не подозревал, что это было мое первое свидание с девушкой, и вот он мне дал уверенность, когда я и в мечтах не смел надеяться. Дядюшка замолчал, зато я стал говорить без умолку.
– Я все понимаю. Вы правы, я должен много работать, чтобы заслужить Бабэ. Но вы увидите, как я буду стараться… О, какой вы добрый и как верно обо всем говорили! Я понял веление весны, я хочу, чтобы в моей жизни было жаркое лето и плодоносная осень. Как здесь прекрасно – перед нами раскинулась вся долина, я молод, как и она, и я смогу выполнить свой долг…
Дядюшка стал меня успокаивать.
– Все это хорошо, Жан. Но я всегда мечтал видеть тебя священником. Все мои усилия были направлены к этому. Однако то, что я видел сегодня утром у реки, заставило меня отказаться от моей заветной мечты. Так угодно провидению. Ты будешь чтить бога по-своему… Тебе больше незачем оставаться в деревне, и ты вернешься сюда лишь после того, как время и труд принесут тебе зрелость. Я выбрал для тебя ремесло наборщика; твои знания помогут тебе в этом. В понедельник ты поедешь в Гренобль – мой приятель-типограф будет тебя ждать.
Меня охватило беспокойство:
– А я вернусь сюда, чтобы жениться на Бабэ?
Чуть улыбнувшись, дядюшка неопределенно ответил:
– Остальное зависит от провидения.
– Это вы мое провидение, и я верю в вашу доброту. Умоляю вас, дядюшка, сделайте так, чтобы Бабэ меня не забыла. Я буду работать ради нее.
В ответ дядюшка вновь указал мне на долину, которую солнце все больше заливало своими теплыми золотистыми лучами.
– Вот она – надежда, – сказал он. – Не становись преждевременно стариком. Забудь о моей проповеди, сохраняй неведение, как эти поля. Они не думают об осени, они радуются своему цветению, они трудятся безмятежно, самозабвенно. Они надеются.
Растроганно беседуя о предстоящей разлуке, мы медленно возвратились домой, ступая по обсохшей на солнце траве. Как я и предполагал, завтрак остыл, но мне это было уже безразлично. Всякий раз, когда я смотрел на дядюшку, глаза мои увлажнялись, а стоило мне подумать о Бабэ, и сердце начинало так колотиться, что я задыхался.
Не помню, как прошел день. Кажется, я ходил к реке и лежал в прибрежных кустах. Дядюшка был прав: все вокруг трудилось. Я припал ухом к земле, и мне показалось, что я слышу непрерывный гул. И я задумался о своей жизни. Так пролежал я в траве до самого вечера, рисуя себе будущее в неустанном труде, рядом с дядюшкой и Бабэ. Припав к земле, словно к матери-кормилице, я почувствовал, как в меня вливаются свежие силы, и на мгновение мне почудилось, что и сам я – могучая ива, подобная тем, что меня окружают. Вечером я не мог есть. Дядюшка, без сомнения, понимал, какие меня обуревают чувства, и делал вид, будто не замечает, что я лишился аппетита. Едва получив разрешение встать из-за стола, я снова вышел на воздух.
С реки веяло прохладой и слышался отдаленный плеск воды. Вечернее небо ласково светилось. Долина, погруженная в сумрак, казалась безбрежным, призрачным морем. В неподвижном воздухе я улавливал какой-то смутный трепет, словно над моей головой проносились невидимые крылья. От молодой травы исходил пряный аромат.
Я вышел, чтобы встретиться с Бабэ; я знал, что каждый вечер она ходит в церковь, и притаился за живой изгородью. Я уже не был так робок, как утром, – раз она меня любит, то вполне естественно с ней увидеться, ведь должен же я ей сообщить о своем отъезде.
Когда наконец в прозрачном ночном сумраке я заметил ее платье, я бесшумно подкрался и тихо сказал:
– Бабэ, я здесь.
В первый момент не узнав моего голоса, она вздрогнула от неожиданности. А узнав меня, испугалась еще больше, к моему крайнему удивлению.
– Это вы, господин Жан? Что вы здесь делаете? Что вам от меня надо?
Я подошел к ней и взял ее за руку.
– Бабэ, вы меня любите? Это правда?
– Я? Кто вам это сказал?
– Дядюшка Лазар.
Она была поражена. Ее рука дрожала в моей. Она пыталась убежать, по я взял ее и за другую руку. Так стояли мы друг перед другом в уголке изгороди. Взволнованное дыхание Бабэ обдавало меня жаром. Нас окутала ночная прохлада и трепетная тишина.
– Я не знаю, – лепетала она, – я никогда этого не говорила… Господин кюре ошибся… Ради бога, отпустите меня, я тороплюсь.
– Нет, нет, – протестовал я, – мне нужно вам сказать, что я завтра уезжаю, и вы должны обещать, что все равно будете меня любить.
– Вы завтра уезжаете?
О, как сладостно мне было услышать это восклицание, сколько нежности она в него вложила! Я и сейчас еще слышу ее слова, произнесенные сквозь слезы, слова, полные горечи и любви.
– Так, значит, дядюшка сказал мне правду! – воскликнул я, в свою очередь. – Ведь он никогда не лжет. Вы меня любите, вы любите меня, Бабэ! Ваши губы шепнули это сегодня утром моим пальцам…
Я заставил ее сесть у ограды. Моя память хранит этот первый разговор о любви, святой по своей невинности. Бабэ слушала меня, как младшая сестра. Она больше не боялась и сама поведала о своей любви. Затем последовали торжественные клятвы, наивные признания, мы строили планы на будущее. Она божилась, что выйдет замуж только за меня, а я клялся, что заслужу ее руку трудом и вечной преданностью. Где-то за изгородью притаился сверчок, и наш разговор протекал под его радостное стрекотанье, а из ночной тьмы долина шептала нам что-то ласковое, одобряя нашу встречу.
Расставаясь, мы забыли поцеловаться.
Когда я вернулся в свою комнату, мне показалось, что я здесь не был по крайней мере год. Этот короткий день длился целую вечность – таким огромным было счастье. Это был день моей весны, самый светлый, самый благоуханный в жизни день, воспоминание о котором и сегодня волнует меня.








