Текст книги "Собрание сочинений. Т.23. Из сборника «Новые сказки Нинон». Рассказы и очерки разных лет. Наследники Рабурдена"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 44 страниц)
Пробило девять часов. Можно было подумать, что стоит июнь, – так горячо и сине было небо; погода стояла чудесная, прозрачный воздух, насыщенный морской прохладой, золотился солнечной пылью. Мушель вступил на единственную улицу деревни; он нередко бывал здесь и потому, проходя мимо дома Рыжего, решил зайти. Дом был пуст. Тогда он заглянул к Фуассу, к Тюпену, к Бризмоту. Нигде ни души; все двери растворены, в комнатах никого нет. Что это значит? Легкий холодок пробежал у него по спине. И тогда г-н Мушель вспомнил о властях. Уж конечно, Император расскажет ему все. Но дом Императора оказался необитаемым, как и прочие; даже полевого сторожа нет! Эта опустевшая, молчаливая деревня наводила на г-на Мушеля ужас. Он побежал к мэру. Там его ждал новый сюрприз: все хозяйство находилось в страшном беспорядке, кровати не прибирались дня три, посуда разбросана, поваленные стулья словно говорили о каком-то сражении. Ошеломленный, подозревая катастрофу, г-н Мушель решил произвести обследование до конца и отправился в церковь. Священника, как и мэра, нигде не было. Не только власти, но и сама церковь исчезла. Всеми покинутый Коквилль замер, в нем не чувствовалось ни малейшего дыхания жизни, не было ни одной собаки, ни одной кошки. Даже домашняя птица, куры, и те куда-то разбрелись. Никого и ничего, молчание, свинцовый сои под высоким синим небом.
Черт возьми! Не удивительно, что коквилльцы не привозят своего улова! Коквилль переселился в другие места. Коквилль умер. Надо предупредить полицию. Таинственная катастрофа привела г-на Мушеля в страшное волнение, но когда он решился сойти на берег, то не мог удержаться от крика. На песке полегло все население деревни. У него мелькнула мысль о всеобщем избиении. Но его вывел из заблуждения внезапно донесшийся звучный храп. В эту воскресную ночь коквилльцы так поздно закончили свой веселый пир, что уже были не в состоянии уйти спать домой. И они уснули на песке, где кто свалился, вокруг девяти бочонков, опорожненных до дна.
Да, здесь храпел весь Коквилль, – я разумею детей, женщин, стариков и мужчин. Полегли все – кто на животе, кто на спине, кто скорчившись в виде ружейной собачки. Какова постель, таков и сон. Хмель раскидал гуляк где попало, словно пригоршню листьев, вскруженных ветром. Головы мужчин свисали ниже пяток, женщины показывали зад. Все дышало истинным благодушием. Это была общая спальня на свежем воздухе; добрые люди расположились по-семейному и без стеснения: где есть стыд, там нет удовольствия.
Было новолуние, и, погрузившись во мрак, каждый попросту решил, что задул свою свечку. Но вот занялся день. Солнце уже пылало, лучи его отвесно падали на спящих, но у них не дрогнули даже веки. Они крепко спали, с довольными лицами и безмятежной невинностью пьяниц. Куры с самого раннего утра спустились на берег поклевать у бочонков и, тоже охмелев, валялись на песке. Здесь было даже пять кошек и три собаки. Они нализались оставшейся по стаканам сладости, опьянели и лежали, задрав кверху лапы, с которых стекала липкая жидкость.
Некоторое время г-н Мушель шагал среди спящих, стараясь никого не раздавить. Теперь он понял все, ибо в Гранпорте тоже были подобраны бочонки с потерпевшего крушение английского судна. Гнев приказчика сразу испарился. Какое трогательное и поучительное зрелище! Примиренный Коквилль, и Флоши, лежащие рядом с Маэ! Последний стакан вина бросил друг другу в объятия злейших врагов. Тюпен и Фуасс храпели, держа друг друга за руку, как и подобает братьям, которым уже никогда не придется спорить о наследстве. Еще более приятную картину представляло семейство Рыжих. Мария спала между Рыжим и Бризмотом, как будто говоря этим, что отныне все трое будут жить счастливо.
Но особенно умилительна была еще одна группа: Дельфин и Марго в объятиях друг друга; они уснули щека к щеке, и губы их еще были открыты для поцелуя. У них в ногах, поперек, как бы охраняя их, лежал Император. А над ними храпел Хвост, с видом отца, довольного, что пристроил дочку. Аббат же Радиге, свалившийся здесь, подобно остальным, раскинул руки, как бы благословляя их. Марго и во сне продолжала вытягивать свою розовую мордочку, словно влюбленная кошка, которой нравится, когда ей чешут под подбородком.
Праздник закончился свадьбой. А позднее и сам г-н Мушель женился на вдове Дюфё и нещадно ее колотил. Если вы заговорите об этом случае в Нижней Нормандии, вам ответят со смехом: «А! да… праздник в Коквилле!»
Перевод В. Ильиной
ГОСПОЖА СУРДИСI
По субботам Фердинанд Сурдис заходил в лавочку папаши Морана, чтобы пополнить свой запас красок и кистей. Темная и сырая лавчонка помещалась в полуподвальном этаже дома, выходившего на одну из площадей Меркера. Эту узкую площадь затеняло здание старинного монастыря, где помещался теперь городской коллеж. По слухам, Фердинанд Сурдис приехал в Меркер из Лилля и вот уже целый год занимал в коллеже ничтожную должность репетитора. Он со страстью занимался живописью; в свободное время украдкой писал этюды, по никому их не показывал.
В лавочке чаще всего его обслуживала дочь папаши Морана Адель, – она тоже увлекалась живописью, в Меркере много говорили об ее изящных акварелях. Фердинанд просил отпустить ему три тюбика белил, один – желтой охры и два – зеленого веронеза.
Адель была посвящена во все особенности несложной торговли своего отца. Завертывая тюбики, она всегда спрашивала Фердинанда:
– А еще что прикажете?
– На сегодня это все, мадемуазель.
Фердинанд опускал в карман пакетик, смущенно протягивал деньги, всегда опасаясь, что к такому бедняку, как он, могут отнестись пренебрежительно, и уходил, не вступая в дальнейший разговор. Так продолжалось целый год без каких-либо происшествий.
У папаши Морана было не больше десятка покупателей. Город насчитывал до восьми тысяч жителей и славился своими кожевенными заводами, а изящные искусства были там не в чести. Всего-навсего четверо или пятеро мальчуганов марали бумагу под руководством унылого поляка, сухопарого человека с тусклыми глазами и профилем больной птицы, да еще барышни Левек, дочки нотариуса, принялись было писать масляными красками, но весь город возмутился. Единственным покупателем, которого стоило принимать всерьез, был знаменитый Ренкен, уроженец здешних мест; в столице его картины пользовались громадным успехом, его засыпали заказами, медалями и даже наградили орденом. Когда он приезжал летом на месяц в Меркер, в лавочке на площади Коллежа все переворачивалось вверх дном.
Моран выписывал для этого случая краски из Парижа; завидев Ренкена, он обнажал голову и, сгибаясь в три погибели, с глубоким почтением расспрашивал о его новых триумфах.
Художник, добродушный толстяк, не мог отказаться отобедать с Моранами и неизменно рассматривал акварельные рисунки маленькой Адели; он находил их бледноватыми, но не лишенными свежести.
– Во всяком случае, это лучше, чем вышиванье, – говорил он, шутливо теребя ее за ухо. – И не так уж это глупо, в твоих работах есть четкость и упорство, а это – почти что стиль… Старайся и делай так, как ты чувствуешь, – больше смелости!
Само собой разумеется, папаша Моран не получал прибыли от своей торговли. Лавочка была его манией, тут проявлялась старинная неиссякаемая страсть к искусству, давшая ростки и в его дочери. Дом, где помещалась лавочка, принадлежал Морану, кроме того, он получил одно за другим несколько наследств и был вполне состоятельным человеком, – в Меркере считали, что он располагает шестью или восемью тысячами ренты.
Тем не менее Моран очень дорожил своей лавочкой, приспособив под нее одну из комнат. Окно служило витриной; он устраивал маленькую выставку, размещал там тюбики с красками, палочки китайской туши, кисти и время от времени акварельные рисунки Адели, а также небольшие картинки на темы Священного писания, изделия художника-поляка.
Покупатели не заглядывали иногда по нескольку дней кряду. Папаша Моран был тем не менее счастлив, вдыхая запахи лаков; и когда г-жа Моран, пожилая немощная женщина, почти не встававшая с постели, советовала ему разделаться с «коммерцией», он возмущался, чувствуя себя призванным выполнять важную миссию.
Мещанин, реакционер и святоша, он в глубине души был художником, и это неосуществленное стремление к искусству привязывало его к торговле. Где, как не у него, можно купить в городе краски? По правде говоря, никто их не покупал, но могли же они кому-нибудь понадобиться. И он чувствовал, что не должен покидать свой пост.
В такой обстановке и выросла Адель. Ей как раз исполнилось двадцать два года. Небольшого роста, коренастая, с узким разрезом глаз, она была так бледна и желта, что никто не находил ее привлекательной, несмотря на приятное круглое лицо.
Она напоминала маленькую старушку, у нее был цвет лица старой девы учительницы, увядшей от подавляемого отчаяния безбрачия. Но Адель не стремилась к замужеству. Всем женихам, которые появлялись на ее горизонте, она отказывала. Ее считали гордячкой, говорили, что она, наверное, ждет принца; сплетничали также по поводу отеческой фамильярности, которую позволял себе в ее отношении Ренкен, распутный старый холостяк. Адель, очень замкнутая, молчаливая, ушедшая в себя, казалось, не обращала внимания на эти пересуды. Она жила, ничем не возмущаясь, привыкнув к белесоватой мгле и сырости площади Коллежа. С самого детства она видела перед собой лишь замшелую мостовую и все тот же темный перекресток, где никто не проходил; только два раза на дню городские мальчуганы толкались у входа в коллеж, и это было ее единственным развлечением. Но она никогда не скучала, можно было подумать, что она неуклонно выполняет какой-то давно задуманный ею план существования.
Адель обладала волей, честолюбием и неистощимым терпением, которое заставляло людей ошибочно судить об ее характере. Мало-помалу все решили, что она останется старой девой. Казалось, что она посвятила себя навеки своим акварелям.
Когда же приезжал знаменитый Ренкен и рассказывал о Париже, она слушала его, бледнея, затаив дыхание, и ее узкие черные глаза горели.
– Почему бы тебе не послать свои акварели в Салон? – спросил ее однажды художник, который по старой дружбе продолжал говорить ей «ты». – Я помогу тебе их устроить.
Но она пожала плечами и сказала с чистосердечной скромностью, в которую, однако, вкралась нотка горечи:
– О! женские рисунки, кому это может быть интересно?
Появление Фердинанда Сурдиса было большим событием для папаши Морана. Одним покупателем больше, да еще каким! Никогда раньше в Меркере никто не расходовал столько красок.
Вначале Сурдис заинтересовал Морана. Моран не переставал удивляться тому, что какой-то ничтожный репетитор проявляет благородную страсть к искусству; сколько он перевидал их на своем веку и всех презирал за праздность и нечистоплотность.
А этот происходит, как говорили, из хорошей семьи, но семья его разорилась, и после смерти родителей он должен был согласиться на любую подвернувшуюся ему должность, чтобы не умереть с голода. Но он упорно продолжал свои занятия живописью, мечтал уехать в Париж, добиться славы.
Так прошел год. Фердинанд, прикованный к Меркеру необходимостью зарабатывать на жизнь, казалось, примирился со своей участью. Папаша Моран мало-помалу привык к нему и перестал им интересоваться.
Но как-то вечером Адель озадачила отца, напомнив ему о Сурдисе. Она рисовала при свете лампы, стараясь с математической точностью сделать копию с одной из картин Рафаэля. Не поднимая головы от работы, Адель нарушила обычное свое молчание вопросом:
– Отец, почему бы тебе не попросить Сурдиса показать тебе его работы?.. Может быть, некоторые из них можно было бы выставить у нас в витрине.
– А ведь ты права! – обрадовался Моран. – Это хорошая мысль… Я не догадывался познакомиться с его работами. Он тебе уже что-нибудь показывал?
– Нет, – ответила она, – я сказала просто так… По крайней мере, мы увидим колорит его картин.
Фердинанд постепенно заинтересовал Адель. Он поразил ее воображение своей юной красотой. У него были коротко подстриженные светлые волосы и длинная борода, золотая и пушистая, сквозь которую просвечивала розовая кожа; голубые глаза были необыкновенно нежны, руки мягки, и весь его облик, полный неги, говорил о натуре слабовольной и чувственной. У таких людей воля может проявляться только порывами. На протяжении года он дважды пропадал недели на три; тогда он забрасывал живопись, и о нем ходили слухи, что поведение его достойно сожаления, так как он пропадает в некоем доме, существование которого является позором для города. Дело дошло до того, что, не ночевав дома двое суток, он явился в коллеж мертвецки пьяным, и уже поднимался вопрос об его увольнении; но, протрезвившись, он был так обаятелен, что решили простить ему его грешки. Папаша Моран избегал говорить о подобных вещах при своей дочери. Решительно все эти жалкие репетиторишки стоили один другого, все они безнравственны до мозга костей; возмущенный поведением Фердинанда, Моран стал держаться с ним крайне высокомерно, хотя в глубине души и продолжал питать к нему слабость как к художнику.
Адель была осведомлена о похождениях Фердинанда болтливой служанкой. Она не показывала вида, что все знает, но много думала об этом и так гневалась на молодого человека, что целых три недели избегала встречи с ним, удаляясь всякий раз, как только он подходил к их лавочке. Вот тогда-то он и овладел ее воображением и в ее уме начали созревать какие-то важные решения. Он стал сильно интересовать ее. Когда он проходил мимо, она провожала его взглядом и с утра до вечера, склоненная над своими акварелями, думала только о нем.
– Ну что же, – спросила она в воскресенье отца, – принесет он тебе свою картину?
Накануне она подстроила так, что, когда Фердинанд зашел в лавку, отец был там один.
– Да, – сказал Моран, – только он долго заставил себя просить… Не знаю, ломался он или скромничал. Он все извинялся, говорил, что не сделал ничего такого, что бы заслуживало внимания. Завтра он все же принесет свою картину.
На следующий день Адель отправилась сделать набросок с развалин старинного меркерского замка. Вернувшись домой, она увидела полотно без рамы, поставленное посреди лавки на мольберте, и замерла на месте ошеломленная.
Картина Фердинанда Сурдиса изображала дно широкого оврага с высоким зеленым склоном, горизонтальная линия которого перерезала синее небо; на дне оврага резвилась ватага школьников, а репетитор читал, лежа на траве; сюжет, несомненно, был взят художником с натуры.
Адель была поражена неожиданным колоритом и смелостью рисунка, на какую сама она никогда бы не дерзнула. Ее работы отличались необычайной законченностью и такой тщательностью, что она могла в точности воспроизвести сложную манеру Ренкена и других мастеров, чьи произведения ей нравились. Но работа этого нового для нее художника поразила ее своим ярким своеобразием.
– Ну как? – спросил папаша Моран, стоявший у нее за спиной, ожидая ее суждения, – что ты скажешь о картине?
Она смотрела не отрываясь. Наконец она пробормотала, очарованная, но неуверенная в природе этого очарования:
– Это как-то диковинно… и очень красиво…
Адель отходила и опять возвращалась к мольберту, серьезная и задумчивая. На следующий день она все еще продолжала рассматривать картину, и за этим занятием ее застал Ренкен, который как раз находился в Меркере.
– Что это такое? – закричал он, войдя в лавку.
С первого взгляда он был поражен. Он придвинул стул, уселся перед полотном и, вглядываясь в него, приходил все в больший восторг.
– Просто поразительно!.. Такая прозрачность тона и такая жизненность!.. Белые пятна рубашек очень интересно решены на зеленом… Очень оригинально! И никакой натяжки!.. Неужели, девчушка, это ты написала?
Адель слушала, краснея, как будто эти похвалы относились к ней самой.
– Нет, нет, – поспешила она ответить. – Это тот молодой человек, вы знаете, из коллежа.
– Уверяю тебя, что в его манере письма есть что-то общее с твоей манерой. Это как будто ты, но словно налитая силой… А, так вот он каков, этот молодой человек! Талантлив, и даже очень. Картина могла бы иметь огромный успех в Салоне.
Вечером Ренкен обедал у Моранов, он им оказывал эту честь в каждый свой приезд. Весь вечер он говорил о живописи, возвращаясь несколько раз к картине Фердинанда Сурдиса, которого он собирался навестить и ободрить. Адель, как всегда молчаливая, слушала его рассказы о Париже, о его тамошней жизни, об его шумных успехах; на ее задумчивом бледном лбу появилась глубокая складка, как если бы она приняла какое-то решение, от которого уже никогда не отступится.
Картину Фердинанда вставили в раму и поместили в витрине. Барышни Левек первыми явились взглянуть на нее и нашли, что она не совсем закончена, а встревоженный поляк распустил по городу слух, что Сурдис принадлежит к новой живописной школе, отрицающей Рафаэля.
Тем не менее картина имела успех; находили, что это красиво; целые семьи приходили процессиями распознать, кто из школьников позировал Сурдису.
От всего этого положение Фердинанда в коллеже не улучшалось. Преподаватели были возмущены шумом, который возбудил в городе этот репетитор, развращенный до такой степени, что решился обратить вверенных его попечениям детей в натурщиков для своей картины. Все же его не уволили, а только взяли с него обещание на будущее остепениться. Когда Ренкен пришел к нему, чтобы выразить свой восторг, он нашел его в отчаянии: Фердинанд чуть не плакал и собирался отречься от живописи.
– Полноте! – сказал Ренкен со свойственным ему грубоватым добродушием. – Вы достаточно талантливы, чтобы презирать всех этих гусей… Не беспокойтесь – будет и на вашей улице праздник, вы выберетесь из нужды. Это говорю вам я; ведь я сам когда-то работал каменщиком… Главное, не оставляйте живописи, это важнее всего.
С тех пор для Фердинанда началась новая жизнь. Постепенно он сблизился с Моранами. Адель принялась копировать его картину, которую назвали «Прогулка». Акварели были заброшены. Адель пробовала свои силы в живописи маслом. Ренкен определил правильно: Адель как художник была родственна Сурдису: в ее собственных работах не хватало блеска, смелости, но она способна была, не останавливаясь ни перед какими трудностями, воспроизвести манеру молодого художника и даже превзошла его в законченности и мастерстве.
Сделанная ею копия картины, над которой она усиленно корпела, сблизила их. Адель постигла живописные приемы Фердинанда и в чем-то стала выше его; он был крайне изумлен, увидев двойника своей картины, воспроизведенной с какой-то чисто женской сдержанностью. Этот двойник был лишен индивидуальности оригинала, но не лишен своеобразной прелести.
В Меркере копия, сделанная Аделью, имела куда больший успех, чем сама картина. Но в городе начали сплетничать об ее отношениях с Фердинандом.
На самом же деле Фердинанд вовсе не думал о подобных вещах. Адель его нисколько не соблазняла. У него были порочные наклонности, которые он широко удовлетворял в другом месте, и эта маленькая мещаночка не возбуждала в нем никаких желаний, ее желтизна и полнота даже отталкивали его. Он относился к ней только как к товарищу по искусству. Все их разговоры были исключительно о живописи.
Фердинанд воспламенялся, мечтая о Париже, проклинал бедность, пригвоздившую его к Меркеру. Ах, будь у него деньги, послал бы он к черту этот коллеж! Он не сомневался, что в Париже его ждет успех. Необходимость зарабатывать себе на хлеб приводила его в бешенство.
Адель выслушивала его очень серьезно; казалось, что она вместе с ним обдумывала возможность его успехов. Потом она советовала ему не терять надежды, по ни одним намеком ни разу не обмолвилась, на что он может надеяться.
Однажды утром папашу Морана нашли в его лавочке мертвым. Он умер внезапно, от апоплексического удара, распаковывая ящик с кистями и красками. В течение двух недель Фердинанд не заходил в лавочку, не желая беспокоить мать и дочь в их горе.
Когда он возобновил свои посещения, то не нашел никаких перемен. Адель была в трауре, но не оставила своих занятий живописью; г-жа Моран, как всегда, дремала в своей комнате. И начались привычные беседы об искусстве, мечты о Париже и о славе.
Молодые люди сближались все теснее. Но ни малейшей вольности, никакого намека на любовь не проскальзывало в этой чисто духовной дружбе.
Как-то вечером Адель, более серьезная, чем обычно, объяснилась наконец откровенно. Ей казалось, что она изучила Фердинанда, и думала, что пришло время принять окончательное решение.
– Послушайте, – сказала она, пристально глядя на него своими ясными глазами, – я уже давно собираюсь поговорить с вами об одном проекте… Теперь я самостоятельна. Моя мать не идет в счет. Не обессудьте, я буду совершенно откровенна…
Он удивленно уставился на нее. Тогда без тени смущения, с большой простотой она обрисовала ему его положение, напомнила ему о его постоянных жалобах. Ведь ему не хватает только денег. Он может стать знаменитым через несколько лет, если у него будут деньги, для того чтобы уехать в Париж и спокойно там работать.
– Так вот, – заключила она, – позвольте мне помочь вам. Отец оставил мне пять тысяч франков ренты, и я могу ими свободно располагать, так как моя мать имеет отдельное обеспечение. Она нисколько во мне не нуждается.
Фердинанд стал протестовать. Никогда он не примет такой жертвы! Ведь это равносильно тому, чтобы обобрать ее. Она внимательно посмотрела на него и убедилась, что он действительно ничего не понял.
– Мы поедем в Париж, – вкрадчиво настаивала она, – будущее в наших руках…
И, видя, что он совершенно растерялся, она с улыбкой протянула ему руку и добавила приятельским тоном:
– Согласны вы жениться на мне, Фердинанд?.. Я буду в долгу перед вами, а не вы передо мной, – вы ведь знаете, я честолюбива. Да, я постоянно мечтаю о славе, и вы завоюете ее для меня.
Фердинанд бормотал что-то невнятное, он не мог прийти в себя от этого внезапного предложения, Адель же, не смущаясь его замешательством, продолжала развивать перед ним свой давно уже созревший план. Потом она материнским тоном сказала, что потребует от него только одного: он должен поклясться, что впредь будет хорошо себя вести. Беспутство может погубить его гений. Она дала ему понять, что его бесчинства ей известны, но что это ее не останавливает, – она надеется его исправить.
Фердинанд осознал наконец, какую сделку ему предлагала Адель: она вносит деньги – он обязан принести славу. Он не только не любил ее, но ему делалось не по себе при одной мысли о необходимости обладать ею. Тем не менее он опустился на колени и пытался благодарить ее; но не нашел ничего лучшего, как пробормотать:
– Вы будете моим добрым ангелом.
Несмотря на явную фальшь его поведения, Адель не выдержала своей холодной позы. Охваченная неподдельным чувством, она заключила Фердинанда в свои пылкие объятия и стала осыпать поцелуями его лицо, – ведь она давно полюбила его, соблазненная его молодостью и красотой. Долго сдерживаемая страсть прорвалась в ней. Совершенная ею сделка удовлетворяла все ее желания, которые так долго находились под спудом.
Три недели спустя Адель женила на себе Фердинанда Сурдиса. Он сдался не столько из расчета, сколько по необходимости, – совершив целый ряд проступков, он не знал, как ему выпутаться.
Запас красок и кистей они продали по соседству в писчебумажный магазинчик.
Госпожа Моран отнеслась совершенно равнодушно к свадьбе дочери, – она давно привыкла к одиночеству.
И молодая чета сейчас же после венчания уехала в Париж, увозя в сундуке «Прогулку».
Город был взбудоражен такой быстрой развязкой.
Девицы Левек утверждали даже, что г-жа Сурдис поспешила в столицу, чтобы там разрешиться от бремени.
II
Госпожа Сурдис занялась устройством на новом месте. Поселились они на улице д’Асса в мастерской, широкие окна которой выходили в Люксембургский сад.
Так как они обладали весьма скромными средствами, Адель сотворила чудеса для того, чтобы устроиться с комфортом при самых минимальных затратах.
Ей хотелось удержать Фердинанда около себя, заставить его полюбить свою мастерскую.
Первое время жизнь вдвоем в огромном Париже была действительно очаровательна.
Зима кончалась. Начало марта было восхитительно. Как только Ренкен узнал о прибытии в Париж молодого художника и его жены, он поспешил к ним.
Брак Фердинанда и Адели не удивил его, хотя обычно он протестовал против браков между художниками, – по его мнению, это неизбежно кончалось плохо: всегда получалось, что один из супругов сводил на нет другого. Фердинанд проглотит Адель, и это к лучшему, потому что юноше совершенно необходимы деньги.
Уж лучше жениться на такой малоаппетитной девушке, чем терпеть голод и холод. Трудно преуспеть в живописи, питаясь в грошовых ресторанах.
Когда Ренкен пришел к ним, он увидел «Прогулку» в богатой раме на мольберте в центре мастерской.
– А! – весело закричал он. – Вы привезли с собой ваш шедевр!
Он уселся и снова стал расхваливать изысканность тона, остроумие и своеобразие замысла. Потом он прямо-таки набросился на Фердинанда:
– Надеюсь, вы пошлете картину в Салон? Я вам ручаюсь за успех… Вы приехали как раз вовремя.
– Я советую ему то же самое, – вставила скромно Адель. – Но он колеблется, ему хотелось бы дебютировать более значительной, более завершенной вещью.
Тогда Ренкен вспылил. Юношеские произведения всегда благословенны. Быть может, никогда уже Фердинанд не найдет такой свежести выражения, не проявит столько наивной дерзости, свойственной лишь начинающим. И нужно быть набитым дураком, чтобы не понимать этого.
Адель улыбалась этой горячности. Бесспорно, ее муж далеко пойдет, он напишет вещи более выдающиеся, но ее радовало, что Ренкен рассеивает странные сомнения, мучившие Фердинанда все последнее время.
Было решено завтра же отправить «Прогулку» в Салон; срок для представления работ истекал через три дня. О том, что картину примут, не приходилось беспокоиться: ведь Ренкен был одним из членов жюри и пользовался там огромным авторитетом.
В Салоне «Прогулка» имела потрясающий успех. В течение шести недель толпа теснилась перед полотном. Фердинанд в мгновение ока стал знаменит, как это нередко бывает в Париже. Случаю угодно было на этот раз увеличить славу Фердинанда дискуссией, которую начала критика. Критиковали Фердинанда не слишком строго: одни критики придирались к тем именно деталям, которые другие защищали с особой горячностью. В результате «Прогулка» была признана шедевром, и администрация выставки тотчас же предложила за нее шесть тысяч франков. На картине лежал отпечаток оригинальности, столь необходимой для того, чтобы привлечь внимание пресыщенного вкуса, но оригинальность эта не была чрезмерной и не оскорбляла чувств умеренной публики; в общем, налицо было все, что требуется, – новизна и мастерство. Под влиянием столь счастливого равновесия пресса поторопилась провозгласить явление нового светила.
В то время как муж Адели был так блистательно принят и публикой и прессой, сама Адель, которая тоже выставила свои тонкие акварели, привезенные из Меркера, не получила никакого признания, – ее имя нигде не было упомянуто, ни в прессе, ни в разговорах. Но она не завидовала мужу, ее тщеславие художницы не было оскорблено. Ее гордость была вполне удовлетворена успехами красавца мужа. Эта молчаливая женщина, которая все двадцать два года своей жизни плесневела в сырой тени провинциальной площади Меркера, эта холодная мещанка таила в себе скрытые страсти, вспыхнувшие теперь с необычайной силой.
Адель любила Фердинанда, – его золотистая бородка, его розовая кожа, все в нем несказанно прельщало и очаровывало ее; она доходила до отчаянной ревности, страдала, когда он уходил даже ненадолго, выслеживала его, испытывая непрерывный страх, что какая-нибудь женщина может его у нее отнять. Она здраво смотрела на вещи и, глядясь в зеркало, не обманывалась ни насчет своей плотной талии, ни насчет цвета своей кожи, уже приобретавшей свинцовый оттенок, – она сознавала всю неполноценность своего женского обаяния. В их супружество красота была внесена им, а не ею; сердце ее разрывалось от отчаяния при мысли, что все исходит только от него. Но когда начинал говорить рассудок, она беспредельно восхищалась им как художником.
Бесконечная признательность переполняла ее существо – ведь она разделяла с ним его успехи, его победы, его славу, она возвышалась вместе с ним, поднималась на недосягаемую высоту. Все грезы ее юности осуществлялись. И всему причиной был он, которого она любила безгранично и как поклонница его таланта, и как мать, и как супруга. В глубине души она тешила свою гордость мыслями о том, что Фердинанд – ее творение и что в конце концов только она – создательница его теперешней славы.
Эти первые месяцы их жизни в мастерской на улице д’Асса были сплошным блаженством. Адель, несмотря на сознание, что все исходит от Фердинанда, не чувствовала себя униженной, так как мысль о том, что она помогла ему, давала ей удовлетворение. С растроганной улыбкой она сопутствовала ему в расцвете его славы, к которой она так стремилась и которую она хотела теперь сохранить. Она твердила себе, – и в этом не было никакой низости с ее стороны – что только ее деньги сделали возможным их счастье. Она никому бы не уступила своего места около него, так как считала, что необходима ему. Она обожала его и восхищалась им, готова была добровольно принести себя в жертву его искусству, которое считала как бы своим собственным, единственным смыслом своей жизни.
Наступила весна, деревья Люксембургского парка зазеленели, в окна мастерской вливалось пение птиц.
Каждое утро в газетах появлялись новые статьи, восхвалявшие Фердинанда; его портреты и репродукции с его картины помещали всюду под любыми предлогами и в любых форматах. И молодожены наслаждались вовсю этой громкой славой, им доставляло ребяческую радость сознание, что в то самое время, когда они тихо завтракают в своем восхитительном убежище, ими интересуется весь необъятный Париж.
Однако Фердинанд не принимался за работу. Он все время находился в лихорадочном возбуждении, и это, как он говорил, обессиливало его как художника.
Три месяца он откладывал со дня на день начало работы над этюдами к большой картине, которую давно уже задумал, он называл эту картину «Озеро», она должна была изображать одну из аллей Булонского леса в тот час, когда по ней медленно движется поток экипажей, озаренный светом заходящего солнца. Он даже сделал уже кое-какие наброски с натуры, но ому недоставало вдохновения, переполнявшего его в былые дни нищеты. Благополучие настоящего как бы усыпляло его; к тому же он упивался своим внезапно обретенным величием и трепетал, что оно может потускнеть, если новая картина получится не столь удачной. Теперь он редко оставался дома. Часто он исчезал утром и возвращался только вечером; два или три раза он не вернулся до ночи. Предлогов для длительного отсутствия находилось сколько угодно: то надо было посетить мастерскую какого-то художника, то представиться какой-нибудь знаменитости, то сделать наброски с натуры для задуманной картины, а чаще всего – принять участие в товарищеском обеде. Фердинанд встретил некоторых приятелей из Лилля, он сразу стал членом нескольких артистических клубов – все это вовлекало его в водоворот кутежей, после которых он возвращался домой лихорадочно-возбужденный, со сверкающими глазами и преувеличенно громко выражал свои восторги.