355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.23. Из сборника «Новые сказки Нинон». Рассказы и очерки разных лет. Наследники Рабурдена » Текст книги (страница 29)
Собрание сочинений. Т.23. Из сборника «Новые сказки Нинон». Рассказы и очерки разных лет. Наследники Рабурдена
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:53

Текст книги "Собрание сочинений. Т.23. Из сборника «Новые сказки Нинон». Рассказы и очерки разных лет. Наследники Рабурдена"


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 44 страниц)

– Еще один отпетый!.. Она не допустит его до полного падения, но никогда уже не позволит ему воспарить. Он – пропащий человек.

IV

Прошло несколько лет. Сурдисы купили в Меркере маленький домик, с садом, выходящим на городской бульвар. Вначале они приезжали туда на летние месяцы в июле и августе, спасаясь от парижской духоты.

Для них это было как бы всегда готовое убежище. Но мало-помалу они стали жить там более продолжительное время, и по мере того, как они устраивались в Меркере, Париж становился для них все менее необходим.

Дом был очень тесен, и они построили в саду просторную мастерскую, которая вскоре обросла множеством пристроек. Теперь они ездили в Париж как бы на каникулы – на два или три зимних месяца, не больше.

Они обосновались в Меркере; в Париже у них было только временное пристанище на улице Клиши, в их собственном доме.

Это переселение в провинцию совершилось само собой, без заранее обдуманного плана. Когда знакомые выражали им свое удивление, Адель ссылалась на пошатнувшееся здоровье Фердинанда; послушать ее, так сна принуждена была уступить необходимости поместить своего мужа в благоприятную обстановку, он ведь так нуждался в покое и свежем воздухе.

На самом же деле она удовлетворяла свое давнишнее желание, осуществляла свою самую сокровенную мечту. Когда молоденькой девушкой она глядела часами на сырую мостовую площади Коллежа, то, предаваясь бурной фантазии, видела себя в Париже в ореоле славы, упивалась громкими аплодисментами, популярностью своего прославленного имени; но грезы возвращали ее всегда обратно, в Меркер, и самым сладостным ей представлялось почтительное изумление здешних обитателей перед достигнутым ею величием.

Здесь она родилась, здесь зародились ее мечты о славе; никакие почести, оказанные ей в салонах Парижа, не удовлетворяли ее тщеславие так сильно, как оцепенелое почтение меркерских кумушек, торчавших у дверей своих домов, когда она проходила мимо них под руку с мужем.

Она навсегда осталась мещанкой и провинциалкой. При каждой новой победе ее прежде всего интересовало, что об этом думают в ее маленьком городке. При возвращении в Меркер сердце ее радостно трепетало; только там она испытывала подлинное опьянение своей известностью, сравнивая ее с той безвестностью, в которой раньше влачила здесь существование. Мать ее умерла уже десять лет тому назад. Адель возвращалась в Меркер только для того, чтобы пережить ощущения своей юности – окунуться в эту замороженную жизнь, где она так долго прозябала.

Тем временем слава Фердинанда Сурдиса достигла предела. К пятидесяти годам художник получил все возможные почести, все возможные знаки отличия, все существующие медали, кресты и титулы. Он был кавалером ордена Почетного легиона и уже несколько лет состоял членом Академии.

Только его материальное благосостояние могло еще расти, так как пресса и та уже истощила свои хвалы. Сложились готовые формулы, которые обычно служили для восхваления его таланта: его называли плодовитым мастером, утонченным чародеем, покорителем сердец.

Но все это, казалось, уже не трогало Сурдиса, он стал ко всему равнодушен и относился к своей славе как к старому, надоевшему платью. Когда он проходил по городу, сгорбленный, с безучастным, потухшим взглядом, жители Меркера не могли прийти в себя от почтительного изумления, они с трудом представляли себе, как этот спокойный усталый господин мог наделать столько шума в столице.

Теперь уже всем было известно, что г-жа Сурдис помогает своему мужу писать картины. У нее была репутация бой-бабы, несмотря на ее малый рост и чрезмерную полноту. Вызывало всеобщее удивление, что такая тучная женщина весь день топчется на ногах перед мольбертом. Знатоки утверждали, что тут все дело в привычке.

Сотрудничество жены не только не вредило Фердинанду в общественном мнении, но даже еще увеличивало всеобщее уважение к нему.

Адель с присущим ей тактом поняла, что не следует показывать, насколько она превзошла своего мужа; подпись оставалась за ним, он был как бы конституционным монархом, который царит, не управляя.

Собственных произведений г-жи Сурдис никто не оценил бы, тогда как произведения Фердинанда Сурдиса, сделанные ею, сохраняли все свое влияние и на публику и на критику.

Она сама неизменно выказывала восхищение перед своим мужем, и самым удивительным было то, что восхищалась она чистосердечно.

Хотя Фердинанд все реже и реже прикасался к кисти, она видела в нем творца всех тех произведений, которые были написаны ею почти без его участия.

В слиянии их талантов ей принадлежала господствующая роль – она вторглась в его творчество и почти изгнала его, но тем не менее она не чувствовала себя самостоятельной; она заместила его, но он слился с нею, он как бы вошел в ее плоть и кровь. Результат был чудовищен.

Показывая свои произведения, она говорила посетителям: «Это писал Фердинанд, Фердинанд собирается сделать то-то», – даже в тех случаях, когда Фердинанд не прикасался и даже не думал прикоснуться к тому, над чем она работала.

Она не терпела никакой критики, она выходила из себя при мысли, что возможны какие-либо сомнения в гениальности Фердинанда. Она была великолепна в порыве своей непоколебимой веры; ни ревность обманутой женщины, ни отвращение и презрение к его распутству никогда не могли уничтожить в ней высокого представления о великом художнике, которого она любила в своем муже; она преклонялась перед ним даже и тогда, когда художник дошел до полного упадка и она вынуждена была подменять его творчество своей работой, чтобы избежать банкротства.

Только ее трогательная наивность, ее нежное и вместе с тем гордое ослепление помогали Фердинанду переносить тяжесть сознания своего бессилия. Он тоже говорил: «Моя картина, мое произведение», – не задумываясь, как мало было им вложено труда в полотна, которые он подписывал своим именем.

Все это совершалось между ними как-то естественно, он нисколько не ревновал ее к своему творчеству, которое она у него похитила, наоборот – он двух слов не мог вымолвить, не восхваляя ее. Он повторял все то же, что сказал когда-то Ренкену:

– Клянусь вам, она талантливее меня… Рисунок для меня чертовски трудная вещь, а она, не задумываясь, одним штрихом достигает сходства… О, вы не представляете себе, какое у нее мастерство! Этому нельзя научиться. Это природный дар.

Ему отвечали снисходительной улыбкой, считая его похвалы жене – комплиментами влюбленного мужа.

Если же кто-нибудь, признавая все достоинства г-жи Сурдис, осмеливался усомниться в ее таланте, Фердинанд буквально выходил из себя и пускался в длинные рассуждения о темпераменте, о технике, о форме и кончал неизменно криком:

– Повторяю вам, ее мастерство выше моего! Просто удивительно, что никто не хочет мне поверить!

Супруги жили в полном согласии. Со временем возраст и плохое состояние здоровья утихомирили Фердинанда. Он уже не мог напиваться – его желудок расстраивался от малейшего излишества.

Только женщины еще смущали его покой; им овладевали иногда порывы безумия, длившиеся два или три дня.

Впрочем, после окончательного переселения в Меркер обстоятельства их жизни принудили его сохранять супружескую верность. Адель могла теперь опасаться только его грубых наскоков на служанок. Она решила впредь нанимать только самых уродливых, что не мешало Фердинанду волочиться за ними, если только они не протестовали. Иногда его охватывало такое физическое возбуждение, что для удовлетворения своей извращенности он готов был все вокруг себя уничтожить.

Адель принимала свои меры – она рассчитывала прислугу всякий раз, когда замечала, что у той завязываются слишком близкие отношения с хозяином.

Фердинанд после этого чувствовал себя пристыженным, по крайней мере, на целую неделю. Все это до старости разжигало пламя их супружеской любви. Адель неизменно обожала своего мужа, чудовищно ревновала его, но никогда не проявляла перед ним свою ревность; когда она, рассчитав очередную служанку, впадала в обычную ужасающую молчаливость, он стремился получить ее прощение, всячески выражая ей свою покорность и нежность. Тогда она всецело владела им. Он был совсем изможден, пожелтел, лицо испещряли глубокие морщины, но борода все еще отливала золотом, она стала светлее, но не седела и делала его похожим на стареющего бога, позолоченного очарованием ушедшей молодости.

Наступил день, когда Фердинанд почувствовал полное отвращение к живописи. Запах красок, жирное прикосновение кисти к полотну вызывали в нем какую-то физическую гадливость, руки его начинали дрожать, голова кружилась, нервы напрягались до крайности. Это было, несомненно, следствием его творческого бессилия, результатом длительного перерождения его артистических способностей. Так наступил кризис, которого следовало ожидать. Адель отнеслась к Фердинанду с большой нежностью, всячески ободряла его, убеждая в том, что это всего-навсего временное недомогание, вызванное переутомлением, и заставляла его отдыхать. Он уже абсолютно ничего не делал и становился все мрачнее и угрюмее. Тогда Адель придумала новую комбинацию: он будет создавать композиции карандашом, а она переносить их по клеткам на полотно и писать красками по его указанию. Так и повелось, Фердинанд теперь совсем не прикасался к картинам, которые подписывал своим именем, Адель одна выполняла всю работу, он же довольствовался только выбором сюжета и делал карандашные наброски, иногда незаконченные и неправильные, которые она тайком выправляла. Давно уже они продавали картины, главным образом, за границу. Прославленный во Франции Сурдис был знаменит во всем мире, заказы сыпались отовсюду, больше всего из России и Америки; в далеких странах любители искусства не обнаруживали особой требовательности: достаточно было упаковать и отправить картины, чтобы исправно, без особых хлопот, получить за них деньги; и постепенно Сурдисы почти целиком перешли к этой удобной коммерции, тем более что во Франции сбыт картин становился для них затруднительным. Изредка Фердинанд посылал какую-нибудь картину в Салон, и критика встречала его произведения привычными восхвалениями, – ведь он был признанным классиком, по поводу его творчества уже не спорили, не ломали копий, он мог повторять самого себя, мог выставлять посредственные вещи, никто этого уже не замечал – ни публика, ни критика. Для подавляющего большинства художник оставался все тем же, он только постарел и должен был уступить место более молодым и резвым талантам. Но покупатели не рвались больше к его картинам. Его по-прежнему причисляли к наиболее выдающимся мастерам современности, однако картины его почти не покупались. Все расходилось за границей.

Все же в том году одно из полотен Фердинанда Сурдиса имело в Салоне значительный успех. Оно было как бы под пару его первой картине – «Прогулке». В большой мрачной комнате, со стенами, выбеленными известкой, занимаются школьники; они глазеют на летающих мух, исподтишка посмеиваясь над своим репетитором, углубленным в чтение романа до такой степени, что он забыл, по-видимому, обо всем на свете. Картина называлась «Класс». Все нашли, что это прелестно. Критика сравнивала первое произведение художника с последним, написанным после тридцатилетнего перерыва, разбирала весь путь, пройденный Сурдисом, отмечала неопытность мастерства в «Прогулке» и зрелое мастерство «Класса». Почти все критики умудрились усмотреть в этой новой картине необыкновенную тонкость письма, совершенную форму, которая никем не может быть превзойдена. Но большинство художников не разделяло этого мнения, в особенности же неистовствовал Ренкен. Он был уже глубоким стариком, но еще очень бодр для своих семидесяти пяти лет и по-прежнему ратовал за правду.

– О чем тут толковать!.. – кричал он. – Я люблю Фердинанда, как сына, но это же чистое идиотство предпочитать его теперешние произведения произведениям его юности! Нет в них теперь ни священного пламени, ни сочности, ни какой бы то ни было индивидуальности художника. Да! Это красиво, это изящно – тут я не спорю! Но надо окончательно потерять здравый смысл, чтобы восхищаться банальной формой, поданной под соусом всяческой изощренности; здесь смешаны все стили, это какое-то растление стилей… Нет, я не узнаю больше моего Фердинанда… Это не он фабрикует такие изделия…

Однако он не договаривал. Он-то знал, в чем тут дело; и в той горечи, с которой он говорил о Фердинанде, чувствовалась глухая злоба, которую он всегда питал к женщинам – этим вредным тварям, как он любил их называть. Он ограничивался только тем, что твердил в гневе:

– Нет, это не он… Нет, это не он…

Ренкен проследил с любопытством наблюдателя и аналитика весь путь постепенного вторжения Адели в творчество Фердинанда. С появлением каждого нового произведения он отмечал все новые изменения, различал, где работа мужа, где жены, отмечал, что один все сильнее вытесняет другого. Случай представлялся ему столь интересным, что он забывал о своем негодовании и, как человек, питающий страстный интерес к жизни, наслаждался зрелищем взаимодействия этих двух темпераментов. Таким образом, когда Адель замещала Фердинанда, он отличал едва уловимые изменения и сейчас чувствовал, что эта физиологическая и психологическая драма пришла к развязке. Картина «Класс» как раз и являлась развязкой, – вот она, перед его глазами. На его взгляд, Адель поглотила Фердинанда, все кончено.

По своему обыкновению, в июле Ренкен задумал проехаться в Меркер. С момента последней выставки в Салоне он испытывал непреодолимое желание посмотреть еще раз на супругов. Он искал случая проверить свои выводы и утверждения относительно них.

Он явился к Сурдисам в разгар дневной жары; в их саду была приятная тенистая прохлада. Все, начиная от цветников, содержалось в образцовом порядке и чистоте, буржуазная респектабельность дома и сада говорила о достатке и спокойствии. Шум маленького города не достигал до этого уединенного уголка, слышалось только жужжание пчел над вьющимися розами. Служанка сказала посетителю, что госпожа находится в мастерской.

Ренкен открыл дверь и увидел Адель: она писала стоя, с той ухваткой, которую он уже отметил, когда застал ее за работой в первый раз, много лет назад. Но теперь она ни от кого не пряталась. Когда Адель заметила Ренкена, у нее вырвалось радостное восклицание и она хотела отбросить палитру. Но Ренкен остановил ее:

– Я уйду, если ты будешь из-за меня беспокоиться… Что за черт! Разве я тебе не друг? Работай, работай…

Она не заставила себя упрашивать, так как знала цену времени.

– Ну, хорошо! Если вы мне позволяете, я продолжу работу. Так уж получается, что для отдыха не хватает времени.

Несмотря на возраст, несмотря на все усиливающуюся тучность, Адель по-прежнему работала старательно и ловко, с поразительным профессиональным мастерством. Ренкен наблюдал за ней некоторое время, потом спросил:

– Где Фердинанд? Он куда-нибудь ушел?

– Нет, нет! Он здесь! – ответила Адель, показывая концом кисти в угол мастерской.

Фердинанд был действительно там, он лежал в полудремоте, растянувшись на диване. Голос Ренкена разбудил его, но он не осознал, кто это пришел, – так он ослабел, так медленно работала его мысль.

– А, это вы, какой приятный сюрприз! – сказал он наконец и расслабленно пожал руку Ренкену, с усилием привстав. Накануне жена накрыла его с девчонкой, которая приходила мыть посуду; он был необыкновенно удручен, лицо его выражало растерянность и покорность, он не знал, что ему сделать, чтобы только умилостивить Адель. Ренкен нашел его более опустошенным и подавленным, чем ожидал. На этот раз полный упадок духа был так очевиден, что Ренкен почувствовал глубокую жалость к несчастному человеку. Ему захотелось разжечь в нем былое пламя, и он заговорил об успехе «Класса» на последней выставке.

– А вы молодчина! Вы все еще задеваете публику за живое… В Париже говорят о вас, как в дни вашего первого дебюта.

Фердинанд тупо уставился на него. Только чтобы сказать что-нибудь, он промямлил:

– Да, я знаю. Адель читала мне газеты. Картина моя очень хороша, не правда ли?.. О, я все еще много работаю… Но я вас уверяю, что она превосходит меня, она изумительно владеет мастерством!

И он подмигнул, показывая на жену и улыбаясь ей своей больной улыбкой. Адель подошла к ним и, пожимая плечами, сказала с мягкостью преданной жены:

– Прошу вас, не слушайте его! Вы-то знаете его прихоть… Если верить тому, что он говорит, так это я – великий художник… А я ведь только помогаю ему, да и то плохо. Впрочем, чем бы дитя ни тешилось!..

Ренкен молча присутствовал при сцене, которую они, вероятно, не впервые разыгрывали друг перед другом. В этой мастерской он ощущал полное уничтожение личности Фердинанда. Теперь он не делал даже и карандашных набросков и опустился до такой степени, что не чувствовал потребности сохранять хотя бы видимость достоинства, прибегая ко лжи; его удовлетворяла роль мужа. Адель придумывала теперь сюжеты, создавала композиции, рисовала и писала, даже не спрашивая больше его советов; она настолько усвоила его творческий метод, что продолжала работать за него, неуловимо перейдя грань, и ничто не указывало, где была веха его полного исчезновения как художника. Теперь существовала только она, и в ее женском творчестве оставался лишь отдаленный след его мужской индивидуальности.

Фердинанд зевал.

– Вы останетесь обедать, хорошо? – спрашивал он. – О, как я изнурен… Можете ли вы это понять, Ренкен? Я еще ни за что не принимался сегодня и уже падаю от усталости.

– Он ничего не делает – всего только работает с утра до вечера, – вставила Адель. – Он не хочет меня слушать и никогда не отдыхает как следует.

– Верно, – подтвердил Фердинанд, – отдых для меня – хуже болезни, я должен быть все время занят.

Он поднялся и, едва передвигая ноги, подошел к маленькому столику, за которым его жена писала когда-то акварели. Усевшись, он уставился на лист, на котором были намечены какие-то контуры. Это была, вероятно, одна из первых наивных работ Адели – ручеек приводит в движение колеса мельницы под сенью тополей и старой ивы. Ренкен наклонился через плечо Фердинанда, он улыбался, глядя на этот по-детски неумелый рисунок, на вялость тона, на всю бессмысленную мазню.

– Забавно, – пробормотал он.

Но, встретившись с пристальным взглядом Адели, Ренкен замолчал. Уверенно, не прибегая к муштабелю, она только что набросала фигуру, каждый ее мазок изобличал большое мастерство и широту охвата.

– Не правда ли, мельница очень мила? – подхватил с готовностью Фердинанд, все еще склоненный над листом бумаги, как послушный маленький мальчик. – О! я только еще учусь писать акварелью – не больше!

Ренкен был совершенно ошеломлен. Это Фердинанд писал теперь сентиментальные акварели.

Перевод Т. Ивановой

ЖЕРТВА РЕКЛАМЫ
I

Пьер Ландри родился на улице Сент-Оноре, близ Центрального рынка, где зевакам раздолье. Кормилица учила его читать, заставляя разбирать по складам вывески и объявления. Он сдружился с этими громадными квадратами бумаги – красными, желтыми, голубыми, а когда Пьер подрос и стал слоняться по улицам, он прямо влюблялся в рекламы, на которых огромными причудливыми буквами было так много написано.

Его отец, чулочник, удалившийся от дел, завершил образование сына, каждый вечер он предоставлял ему последнюю страницу газеты, – считается ведь, что детям легче всего читать объявления, так как они печатаются крупным шрифтом.

В двадцать лет Пьер Ландри осиротел. Отец оставил ему довольно большое состояние, и Пьер принял решение жить впредь только для самого себя, пользуясь всеми возможными благами прогресса и цивилизации. Его отец немало потрудился, он же будет теперь отдыхать среди несказанных радостей золотого века, которые сулят ему последние страницы газет и бесчисленные рекламы, расклеенные по всему городу.

«Наш век – великий век, – думал он, – век познания и благоденствия. Нельзя себе представить ничего трогательнее людей, посвятивших себя счастью человечества; они непрерывно изобретают чудеса, заботясь о том, чтобы жизнь стала спокойной и счастливой, и простирают свое попечение до того, что стремятся все блага жизни сделать для каждого доступными и каждому по карману. Подумать только, эти благодетели берут на себя труд объявить нам, научить нас, где мы можем найти и по какой цене нам продадут все радости существования, начиная от самых мелких и кончая великими! А есть ведь и такие (им прямо в ноги надо кланяться!), которые для нашего счастья согласны продавать товары себе в убыток. И уж никто из них не думает о выгоде – все они лезут вон из кожи только для того, чтобы человечество жило в спокойствии и благоденствии. План моей жизни предопределен. Мне остается только слепо принимать все благодеяния моего времени. Чтобы идти в ногу с прогрессом, достаточно читать утром и вечером рекламные объявления в газетах и аккуратно выполнять все, что посоветуют мне эти верховные руководители. Вот подлинная мудрость, единственно верный путь к счастью».

II

С этого дня Пьер Ландри принял газетные и уличные рекламы за основной закон, которому он должен подчинить свое существование. Реклама стала для него непреложным путеводителем, направляла его во всех случаях жизни; он ничего не покупал, ничего не предпринимал, не прислушавшись к мощному голосу печатного слова. По утрам он священнодействовал, просматривая газеты и добросовестно изучая все объявления об изобретениях и новшествах. Его дом превратился в склад разнообразных товаров, где можно было найти образчики всех нелепых новинок и всякой завали, какая только производилась в Париже.

Впрочем, его рассуждения были не лишены некоторой логики. Следуя шаг за шагом за прогрессом, выбирая для своего обихода только те предметы, которые лирические поэты рекламы восхваляли с особым энтузиазмом, он мог с гордостью утверждать, что им разрешена задача полного благополучия, так как он пользовался лишь самыми отборными продуктами самой усовершенствованной цивилизации.

Увы! Это были только рассуждения! Действительность же становилась день от дня все плачевней. Все должно было бы идти как нельзя лучше, а шло из рук вон скверно. Вот тут-то и начинается драма.

Пьер Ландри жил, как в аду. Он купил земельный участок из наносной земли, и дом, который он на нем поставил, проваливался мало-помалу в почву. Этот дом, построенный по новейшей системе, содрогался от ветра, а при ливне распадался на куски. Внутри дома камины, снабженные хитроумными дымопоглотителями, дымили так, что можно было ослепнуть; электрические звонки упорно хранили молчание; уборные, сконструированные по патентованной модели, обратились в чудовищную клоаку; ящики и дверцы, которые должны были приводиться в движение простыми и удобными механизмами, не открывались и не закрывались. В довершение всего имелось еще механическое пианино – отвратительная шарманка, и недоступный хищениям, несокрушимый несгораемый шкаф, который в одну прекрасную зимнюю ночь воры преспокойно взвалили себе на спину и унесли.

Та же история, хотя и в другом роде, повторилась и в загородном доме, который Пьер Ландри купил в Аркейле. Вместо деревьев он посадил там черт знает что; он собирался разводить редкостные растения, но вместо них проросли тощие стебли пырея. Бассейн, строитель которого был рекомендован Пьеру Ландри одной из реклам, обвалился, и хозяин едва избежал опасности быть раздавленным и утопленным одновременно.

Пьер Ландри блаженно улыбался среди всех этих огорчений, всех этих неприятностей. Его вера не поколебалась, наоборот – она все возрастала. «Еще не все совершенно в этом лучшем из миров, – говорил он себе, – но все движется вперед, и вернейший способ избежать несчастий – это изучать рекламные объявления с еще большим рвением. В том, что развалился бассейн, виноват я сам: я пригласил строителя, которого газета рекомендовала без достаточного пыла; надо выбрать другого, того, которого рекламируют горячее. В конце концов я, несомненно, достигну совершенства и безусловного благополучия».

III

Но страдала не только собственность несчастного Пьера Ландри, страдала непосредственно и его особа.

Когда он выходил на улицу, его костюмы лопались, – он их покупал только на распродажах, объявляемых под предлогом учета товаров или ликвидации фирмы. Он стремился покупать вещи по дешевке не из жадности, а исключительно для того, чтобы воспользоваться всеми благодеяниями эпохи.

Настал день, когда я увидел его совершенно лысым. Все из-за той же страсти к прогрессу: у него возникла идея стать из блондина брюнетом; от жидкости, которую он для этого применил, вылезли все его светлые волосы, но он был тем не менее в восторге, – теперь, говорил он, можно испробовать рекламируемую помаду, под действием которой, без сомнения, у него вырастут черные волосы, гуще и красивее, чем были его погибшие светлые.

Его щеки и подбородок без конца покрывались шрамами из-за «превосходных» бритв, которыми он пользовался. Не проходило и недели, как купленные им шляпы теряли форму; его зонтики, снабженные затейливыми пружинами, не открывались именно тогда, когда шел дождь.

Я не берусь описать все снадобья, которые он проглотил. Прежде он был крепким и сильным, теперь же похудел и стал страдать одышкой. Вот тут-то реклама его и доконала. Он подумал, что болен, начал лечиться всеми великолепными рекламируемыми средствами; а для большей эффективности лечения применял одновременно все способы, затрудняясь в выборе, теряясь перед одинаковым количеством похвал, которые рекламы расточали каждому снадобью.

Невозможно подсчитать, сколько он съел шоколада; к такой неумеренности его обязывали назойливые советы различных фабрикантов. Столь же неумеренно он применял и парфюмерию, – в несколько приемов он лишился всех зубов, и только ради того, чтобы дать работу этим филантропам – зубным врачам, которые клянутся не причинить вам никакой боли и спокойно ломают вашу челюсть.

IV

Реклама не пощадила не только тело, но и разум Пьера Ландри. Он купил книжный шкаф с передвижными полками и наполнил его всеми книгами, какие только рекомендовали ему газеты. Принятая им классификация была очень изобретательна: он расположил тома по их значимости, – я хочу сказать, по степени восхвалений, предпосланных им книгопродавцами в анонсах.

Нигде и никогда дотоле невозможно было бы найти такого подбора мерзостей и безумия. В библиотеке Пьера Ландри была сконцентрирована вся современная ему глупость и гнусность, и он старательно приклеивал к корешку каждого тома похвальные слова рекламы, заставившей его купить эту книгу. Когда он начинал читать, он заранее знал, какой восторг он должен испытывать, он плакал или смеялся над книгой согласно предписанию издателей.

От такого образа жизни Пьер Ландри обратился в совершенного идиота. Я не хочу перечислять всех названий, но я мог бы указать на некоторые из книг, которые окончательно растлили мозг Пьера Ландри. Постепенно он стал необыкновенно требовательным и прихотливым, он стал покупать только то, что рекламировалось как неподражаемое творение гения; теперь он покупал в неделю не больше двадцати томов.

Надо добавить, что некоторые газеты, горячо рекомендованные броскими объявлениями, тоже немало способствовали его полному оглуплению. Чем трескучее была реклама, тем с большим доверием и восторгом он ей внимал.

Вот что восхитило его сверхмерно. Издателю одной газетки вздумалось воздвигнуть шутовской балаган на площади Согласия, где паяц, выкидывая коленца, объявлял о выпуске нового номера. Пьер Ландри бился за честь первым подписаться на эту газету.

V

Я приблизился к последнему акту этой душераздирающей драмы. Прочитав, что некий ясновидящий излечивает все болезни, Пьер Ландри кинулся к нему лечиться от недомоганий, которых у него не было. Ясновидящий услужливо предложил омолодить его, он указал ему способ стать пятнадцатилетним. Нужно было всего-навсего принять определенную ванну и выпить определенную воду. Пьер Ландри расстался с ясновидящим не помня себя от восторга, он объявил, что подобный способ лечения – наипоследнее слово прогресса.

Проглотив предписанную ему бурду, он погрузился в ванну и так удачно омолодился, что через два часа его нашли в ней мертвым. На лице его застыла блаженная улыбка, по которой можно было догадаться, что он испустил дух, поклоняясь пресвятой Рекламе. Это и была, вероятно, обещанная ясновидящим панацея от всех зол.

Даже после смерти Пьер Ландри остался покорным слугой объявлений. Он завещал похоронить себя и гробу, который мгновенно бальзамировал труп, по способу, запатентованному одним шарлатаном-аптекарем. На кладбище этот гроб раскололся, несчастный покойник вывалился в грязь и был похоронен вместе с обломками своего гроба.

Только одну зиму надгробный памятник из картонного камня и имитации мрамора сопротивлялся непогоде; вскоре на могиле не осталось ничего, кроме кучи отвратительной гнили.

Если бы я был моралистом, я бы произнес над этой грудой мусора громовую речь и вывел бы полезное нравоучение из истории Пьера Ландри: эта плачевная жертва рекламы показывает нам, ротозеям современности, во что мы обратимся, если будем наивно верить объявлениям, сулящим нам счастливую и приятную жизнь. Так как дельцы злоупотребляют свободой, предоставляемой им рекламой, и, в ущерб нам, зазывают нас в свои лавки, не поддадимся на щедрые посулы, не позволим себя надувать. Будем стойки, не уподобимся Пьеру Ландри.

Перевод Т. Ивановой


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю