355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Толстая » Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург » Текст книги (страница 39)
Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:27

Текст книги "Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург"


Автор книги: Елена Толстая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 43 страниц)

Ташкент

Непосредственно Толстого с Ахматовой столкнула эвакуация в Ташкент в ноябре 1941 года. Ахматову вывезли из осажденного Ленинграда в конце сентября 1941 года в Москву, в октябре она поехала к Лидии Корнеевне Чуковской в Чистополь, а в ноябре 1941 года обе они оказались в Ташкенте. Толстой переехал в Ташкент из Куйбышева в конце ноября 1941 года.

С началом Отечественной войны Толстой вообще стал действовать решительнее. В Ташкенте у него возникли большие возможности влияния. 17 декабря 1941 года Н. А. Ломакин, секретарь ЦК КП(б) Узбекистана, в секретном донесении сообщал:

3 дня тому назад в ЦК КП(б)Уз пришел Алексей Толстой и от имени всех московских писателей, находящихся в Ташкенте, поставил вопрос о необходимости «полной реорганизации и обновления руководства Союза Советских писателей СССР», имея в виду получить у нас поддержку в такой постановке вопроса. Алексей Толстой заявил, что Фадеев и его помощники растерялись, потеряли всякую связь с писателями, судьбой их не интересуются <…> Он, в частности, высказал свое возмущение тем, что т. Фадеев, под пьяную руку, выдает безответственные мандаты отдельным писателям на право «руководить» различными отраслями писательской работы в Узбекистане. Такие мандаты, по заявлению Толстого, были выданы Фадеевым тт. <В.Я.> Кирпотину, <П.Г.> Скосыреву, <С.Я.> Маршаку и <А.> Ниалло. <…> Явно неправильное поведение московских писателей нашло свое яркое выражение в проекте их письма в ЦК ВКП(б) на имя товарища <А.А.> Андреева и товарища <А.С.> Щербакова. В этом письме, написанном Алексеем Толстым, Николаем Вирта и Иосифом Уткиным, делаются прямые намеки на необходимость отстранения Фадеева от руководства Союза писателей и ставится вопрос о создании нового «полномочного органа Союза Советских писателей с тем, чтобы он находился в одном из крупных центров СССР». В этом письме утверждается, что «организация (Союз писателей) по сути дела распалась и не представляет из себя целостной политической группы» (Бабиченко 1994: 71–72; цит. в: Перхин 2000: 182).

Толстому пришлось признать свои ошибки и отказаться от своих предложений. Кажется очевидным, что Толстой, как и в 1938 году на посту председателя московского Клуба писателей, только более решительно, покушался на авторитарный характер Союза писателей, намеревался изменить систему писательской жизни, возникшую после I съезда советских писателей. Он предлагал создать альтернативную Союзу организацию, звал к децентрализации художественной жизни, по сути к возрождению ситуации начала 1920-х годов (Перхин 2000 passim).

Именно с недовольством такими самовольными и опасными действиями Толстого Перхин связывает повторный арест Куйбышевским НКВД Георгия Венуса, которого Толстой в 1935 году попытался спасти от высылки. Это не удалось, но Толстые тогда облегчили Венусу условия, собрали деньги и вещи. В 1938 году из Венуса старались выбить показания против Толстого, но хрупкий Венус держался героически и патрона не сдавал. Толстой вновь пытается спасти своего протеже и пишет Ежову. И вновь дело ограничивается новыми и новыми бесплодными петициями и сбором денег и вещей для семьи Венуса, который, измученный, умирает.

В Ташкенте Толстой пишет пьесу об Иване Грозном. Идея написать о Грозном пришла ему еще в 1935 году, в 1938-м, вслед за выходом на экраны второй серии фильма «Петр Первый», его телефонным звонком вызвал к себе Сталин, которому вторая часть понравилась больше. Толстой на этой встрече обменялся со Сталиным трубками (Оклянский 2009: 461–462). Видимо, тогда и состоялся разговор об этом новом проекте. За зиму 1941/42 года Толстой в основном завершил пьесу, которая вначале так и называлась «Иван Грозный», а впоследствии, когда появилась вторая часть, стала известна как первая часть драматической дилогии «Иван Грозный» – «Орел и орлица». В феврале 1942 года он отправился в командировку в Куйбышев, где должен был участвовать в работе Комитета по Сталинским премиям. Во время этой командировки он закончил пьесу и роздал ее членам Комитета. Пьеса была восторженно встречена в кулуарах и еще до опубликования текста выдвинута на Сталинскую премию. В ожидании хороших новостей, в которых он почти уверен, Толстой возвращается в Ташкент.

Этой зимой он часто видится с Ахматовой и помогает ей. Между ними происходит некоторое сближение. В конце февраля Ахматова присутствует на чтении Толстым в Наркомпросе новой пьесы о Грозном. На следующий день, обсуждая пьесу с Лидией Чуковской, она сказала: «Я хочу сделать ему одно замечание: у него сказано: многие крестятся и снимают шапки. Разумеется, все, а не многие. А то выходят так: одни крестятся, а другие берут девок и идут в кусты» (Чуковская 1997: 402). Где-то в это же время Толстой в Союзе писателей поднял тост за Ахматову – «за первого русского поэта» (Там же). Лидия Чуковская записала 27 февраля 1942 года о том, что Ахматова была приглашена к Толстому в гости читать «Поэму без героя», очень не хотела, но я ее уговорила. <…>

Вечером она зашла за мной, и мы вместе отправились к Толстому. Левик [350]350
  Переводчик В. Левик. Имеется в виду баллада Готфрида Бюргера «Ленора» (1773).


[Закрыть]
читал Ленору и Ронсара. Толстой – сказку о Синеглазке. Очень глупый композитор Половинкин исполнял музыку на стихи Уткина, предварительно исполняемые автором. NN читала поэму; Алексей Николаевич заставил ее прочесть поэму дважды, ссылаясь на все ту же знаменитую трудность и непонятность. По-моему, он и после двух раз не понял. Говорил об общности с символизмом – неверно. Помянул «Было то в темных Карпатах» – некстати. Одно он сказал верно, что эта поэма будет иметь большую историю (Там же: 403).

Обсуждая этот разговор с Чуковской, Ахматова «возмущалась очень горячо словами Толстого за столом о “ясности Пушкина”» (Там же: 406).

Толстой ахматовскую поэму не только сам хвалил, но и от других требовал к ней лояльности; в записках Чуковской упоминается эпизод, когда Толстой напустился на Липскерова за то, что ему поэма не понравилась; это свидетельство Чуковская дает в пересказе самой Ахматовой:

Вчера на улице Костя Липскеров [351]351
  Липскеров Константин Абрамович (1889–1954) – поэт, с конца 1920-х гг. занимался переводами восточных поэтов.


[Закрыть]
учинил мне скандал: зачем я сказала Тихонову, что ему, Липскерову, не нравится моя поэма? А дело тут вот в чем: Тихонов, очевидно, где-нибудь в high life’истом месте об этом упомянул – у Пешковых или у Толстых – Костя же там вращается и страшно этим гордится, думая, что эти дамы и в самом деле высший свет, в то время как…

Я ему ответила: – Голубчик, я не пойму, если это не секрет от меня,то от кого же это еще может быть секретом? А если хотите ругаться – идемте ко мне в комнату, здесь холодно… Он пошел, но не ругался, а оправдывался (видно уж Толстой его при дамах пристыдил!) «мне поэма понравилась, только я не хотел, чтобы в Вашем творчестве было что-нибудь литературное (Там же: 370).

6 марта 1942 года Ахматова с Чуковской были на вечере у Е.П. и Н. А. Пешковых: «…пили, ели, попросили NN читать. Публика была самая разная. NN все спрашивала меня, “что читать”, через стол, а я, как всегда, не знала» (Там же: 407). По подсказке Чуковской Ахматова, в числе прочих, прочла поэму «Путем всея земли». Чуковская записала тогда же: «Толстой сказал: – Хотите вы или нет, знаете об этом или нет, но Вы сейчас двигаете вперед русскую поэзию этими двумя вещами, “Поэмой” и “Путем”. Они совершенно новы и пр.

То есть, то самое, что сказала ей я после первого куска поэмы. И по поводу “Путем”» (Чуковская 1997: 407).

В 1953 году Чуковская напомнила Ахматовой об этом вечере; из записи ее явствует, что на нем произошел конфликт:

Я напомнила Анне Андреевне, как в Ташкенте мы были с ней вместе у Толстых; там, после ужина, Алексей Николаевич просил Ахматову читать стихи; она отнекивалась, не знала что, и, наконец, недовольно спросила меня: «Скажите, Лидия Корнеевна, что читать?» Я посоветовала «Подвал памяти». Она прочла. И тут вдруг Толстой на меня напустился: «Зачем вы такое подсказываете? К этому нечего возвращаться!» Мне хотелось ему ответить как в анекдоте: «Простите, господин учитель. Не я написал “Евгения Онегина”» (Чуковская 1997а: 80).

В ташкентских записях Чуковской от этого эпизода сохранилась только тень в виде замечания о «своей неуместности» и пушкинской цитаты о «неотразимых обидах» из стихотворения «Воспоминание» (Чуковская 1997: 408). Обидой дышат и тогдашние записи Чуковской о Толстом: «Толстой похож на дикого мужика. Нюхом отличает художество, а когда заговорит – в большинстве чушь, как в прошлый раз о простоте Пушкина и о том, что поэма “воскрешает символизм”» (Там же: 407).

В 1965 году Ахматова в «Прозе о поэме» писала:

Вы не можете себе представить, сколько диких, нелепых и смешных толков породила эта «Петербургская повесть». Строже всего, как это ни странно, ее судили мои современники, и их обвинения сформулировал в Ташкенте X., когда он сказал, что я свожу какие-то старые счеты с эпохой (10-е годы) и людьми, которых или уже нет, или которые не могут мне ответить. Тем же, кто не знает некоторые «петербургские обстоятельства», поэма будет непонятна и неинтересна (Ахматова 1965).

Возможно, речь идет здесь о реакции Толстого (а кто еще из «ташкентцев» был «современником» Ахматовой, знающим «петербургские обстоятельства»?) на «Поэму» в духе его реакции на «Подвал памяти», выраженной не публично, а с глазу на глаз.

Есть несколько свидетельств о темах их ташкентских бесед с Толстым. Они опять вспоминали самоубийство Гумилева – об этом Ахматовой сделана запись в Записной книжке № 22. Л. 10 об.: «См. рассказ Т<олст>ого о самоуб<ийстве> в 1908 г., я знаю очень давно. Т<олст>ой подтверд<ил> его в Ташкенте (1942)». В Записной книжке № 17 есть запись «К Моди…», т. е. к очерку о Модильяни, где возникают парижские реалии: «Вернувшись в Москву, я узнала, что <…> Виктор Гофман, с кот<орым> я встречалась в Париже и который оказался тринадцатым на чтении рассказа Ал<ексея> Толстого в “Closerie de lilas”, застрелился в извозчичьей пролетке», и к ней примечание: «Об этом вспоминал и сам Ал<ексей> Толстой в Ташкенте» (Л. 126 об.) (Ахматова 1966: 730, 442).

Вопреки страху Толстого перед спуском в «подвал памяти» Ахматова все-таки вызвала в нем какое-то оживление старых, вытесненных частей его личности, «опоминание». 7 марта 1942 года Чуковская записывает: «По-видимому, NN окрылена похвалами Толстого. Она какая-то возбужденная, рассеянная, помолодевшая, взволнованная» (Чуковская 1997: 409). Видимо, это и есть эффект ее эмоциональной вовлеченности в отношения с Толстым. 8 марта она с Чуковской опять посещает Толстого, присутствуют Н. А. Пешкова, К. Чуковский, В. Левик, но уже нет Уткиных и композитора, и этот вечер нравится посетительницам больше, атмосфера более раскованная (Там же: 411, 414, 416).

Заметки Чуковской подробно повествуют о толстовских действиях по улучшению быта Ахматовой. С самого начала она пытается мобилизовать Толстого и на то, чтоб принять участие в судьбе осиротевшего, оголодавшего Мура – Георгия Эфрона. Мур описал ее в это время:

Тогда <в феврале> я уже был знаком с Ахматовой, которая деятельно за меня ратовала. Она написала изумительную поэму; пользуется необыкновенным почетом и уважением, часто выступает, вообще «возродилась». <…> Ахматову всячески протежировал Ал. Толстой (и протежирует) <…> в Ташкенте живет Ахматова, окруженная неустанными заботами и почитанием всех и особенно А. Толстого (Эфрон 1995: 37–40).

В середине марта Толстой хлопочет о ее переезде в «Дом академиков», где комфортно, но дорого, и Ахматова отказывается. Ей шлют от него продукты, которые она раздает, и дрова.

Но самое главное все-таки то, что после совсем еще недавнего выхода сборника «Из шести книг» Толстой берется за издание очередного ахматовского сборника – впоследствии т. н. «азиатки» – в специально созданном местном филиале издательства «Советский писатель», где его голос многое решает. Ахматова «вопреки воле Толстого» поручает отбор стихов для сборника Чуковской. Он доводит начатое дело до конца, и в 1943 году книга выходит.

Как же Ахматова чувствует себя в этой новой и неудобной ситуации «протежируемой»? Судя по запискам Чуковской до записи 7 марта, она участвует во всем этом неохотно. Другое впечатление предстает из мемуаров Дмитрия Толстого:

Более всего меня удивило то, что А. А. Ахматова, известная своей гордостью и независимостью, придя однажды к нам в дом, держалась так смиренно и почтительно и так осыпала отца комплиментами, как может только страстная почитательница. Это не вязалось со знакомым всем обликом Ахматовой, казалось, ее творчество имеет мало общего с творчеством Алексея Толстого, и аура у них разная, и, можно сказать, они – антиподы. Но Анна Андреевна весь вечер глядела на отца с обожанием. Скоро все выяснилось. Когда Ахматова прочла свою поэму, после минуты завороженного молчания гости стали выражать восхищение. Как хозяин дома в заключение также восторженно высказался отец. Анна Андреевна, не теряя царственной осанки, слегка улыбаясь, непрерывно глядела на отца. Выслушав все похвалы, она сказала: «Я очень рада, Алексей Николаевич, что вам понравилась моя поэма». И прибавила, что имеет к нему просьбу. Он сказал: «Я слушаю вас, Анна Андреевна». И тогда она стала его умолять его вмешаться в судьбу несчастного Льва Николаевича Гумилева, поговорить с кем нужно в Москве, чтобы пересмотреть дело сына, совершенно невинного человека, уже более пяти лет томящегося в концлагере. Эту просьбу она излагала, не стесняясь присутствия гостей (может быть, преднамеренно), которые умолкли, слушая ее. Отец был в некоторой растерянности. Не мог же он сказать, что своим вмешательством он только ухудшит участь Льва Николаевича – подобные примеры были в недавнем прошлом, – что пытаться влиять в этих делах на Берию или Сталина бесполезно и очень опасно. Но нужно было как-то ободрить мать, страдающую за сына. Отец сказал, что сделает все, что возможно и что в его силах, но не ручается за успешный результат и потому не может ничего обещать. И Анна Андреевна просияла, уцепившись за проблеск надежды, она поверила в то, что отец сможет сделать что-то для Левушки (Толстой Д. 1995: 210, 253–254).

Тут, скорее всего, запечатлено первое чтение поэмы у Толстых, имевшее место в конце февраля. Мемуаристу в тот момент было 19 лет, к тому времени он с отцом уже пять лет не жил, но оказался рядом с ним, потому что был вывезен из блокадного Ленинграда в Ташкент – и настроен по отношению к Алексею Николаевичу был крайне критически, как он сам пишет, «фрондерски». Вряд ли он знал историю борьбы Толстого за сборник «Из шести книг» и за выдвижение его на Сталинскую премию – судя по его «черно-белой» картине, вряд ли он представлял себе «подводную» часть отношений двух писателей. Это объясняет недоумение по поводу поведения Ахматовой, показавшегося ему неискренним. Ни на минуту он не допускает мысли, что его отец не во всем был для Ахматовой «антиподом».

«Некрологический разговор» с Исайей Берлином

Существует устная легенда, что Толстой в Ташкенте якобы сделал Ахматовой предложение. Ни в одном письменном источнике эта версия не упоминается. На то, что она могла пойти только от самой Ахматовой, указывает ее разговор с Исайей Берлином во время их знаменитой встречи в Ленинграде. Перевод с английского мемуарного очерка Берлина был сделан группой ученых кафедры славистики Иерусалимского университета с его разрешения и при его жизни и был им авторизован. Это повышает статус русского текста, но не снимает многих вопросов и неясностей.

Ахматова сказала Берлину: «Толстой меня любил»; в английском оригинале (Берлин 1980: 194) стоит «liked», но отражено здесь явно русское «любил» со встроенной великолепной многозначностью. Продолжение прославленной цитаты не менее амбивалентно: «Когда мы были в Ташкенте, он ходил в лиловых рубашках a la russe и любил говорить о том, как нам будет вместе хорошо, когда мы вернемся из эвакуации» (Берлин 1981: 627). По-английски: «and spoke of the marvellous times he and l would have together when we came back» (Берлин 1980: Там же).

Но в каком смысле «вместе»? У Толстого была новая, молодая и очень красивая жена, ему самому было почти шестьдесят. Следует ли видеть здесь намек на семейный разлад? Оказывается, и на это могли быть причины. Через два года в подмосковной Барвихе, когда он был уже очень болен, Д. А. Толстой отметил ликующее выражение на лице Людмилы Ильиничны, которое он понял так, что она оставалась богатой и независимой и ей уже не надо было больше скрывать свои романы. В другом месте его мемуаров говорится, что уже в Ташкенте у Людмилы Ильиничны были, как он выражается, «шашни» с сыном историка Виппера, отраженные в тогдашней эпиграмме Чуковского: «Старик терпел большой урон / Пока щенка не виппер вон» (Толстой Д. 1995: 210–211). Вряд ли уместно упрекать мемуариста за чересчур жесткое суждение о супруге отца. Надо принимать во внимание, что сыновья Толстого очень близко знали Людмилу Ильиничну с 1935 года, до ее романа и брака с Толстым, и о нравственном облике ее имели достаточно полное представление еще с тех пор.

В ранней, газетной публикации мемуарного очерка Светланы Сомовой об Ахматовой в Ташкенте «Мне дали имя Анна» описано чтение Толстым первой части дилогии (происходившее, как мы помним, в конце февраля), также намекается на его ощутимую неудовлетворенность, которую почувствовала Ахматова:

Толстой был весьма значителен со своей львиной, откинутой назад головой и то мягким, то рокочущим голосом. Особенно запомнилось, как он читал ласковые, обращенные Грозным к жене слова «лебедушка», и поглядывал на потупившуюся Людмилу Ильиничну. <…> Анна Андреевна на обратном пути сказала задумчиво: «Вот как будто благополучный и уверенный в себе человек, а внутри – такая тоска по любви. Добротная речь и острый сюжет – все, что нужно для счастья» (Сомова 1984; Оклянский 2009: 476–477).

Этот эпизод не приведен у Сомовой в версии, попавшей в «Воспоминания об Анне Ахматовой». «Поглядывание» и «потупливание», скорее всего, были слаженной работой на публику, и вряд ли с целью обнародовать внутренний конфликт, а просто чтоб создать связь «Людмила – Темрюковна». Но внутреннее неблагополучие Толстого было и без театральных эффектов ясно Ахматовой, знавшей его тридцать лет и навидавшейся «секретарш нечеловеческой красоты».

Фактически Ахматова «распубликовала» через Берлина секрет о своем «романе» с Толстым в Ташкенте. Всеобщее отношение к этому сюжету недоверчивое. Ахматовой свойственно было преувеличивать и мифологизировать отношение к ней современников, в особенности тех, которые ей нравились, – а монолог ее, запечатленный у Берлина, специально подчеркивает, что Толстой ей нравился при всех своих недостатках:

Он был удивительно талантливый и интересный писатель, очаровательный негодяй, человек бурного темперамента. Его уже нет. Он был способен на все, на все, он был чудовищным антисемитом, он был отчаянным авантюристом, он был ненадежным другом. Он любил лишь молодость, власть и жизненную силу. Он не окончил своего «Петра Первого», потому что говорил, что мог писать только о молодом Петре. «Что мне делать с ними всеми старыми?» Он был похож на Долохова и называл меня Аннушкой – меня это коробило, – но он мне нравился, хотя он и был причиной гибели лучшего поэта нашей эпохи, которого я любила и который любил меня (Берлин 1981: Там же).

В подлиннике, между прочим, фразой «мне нравился» переведено то же самое «I liked», переводчики в этом месте сняли опасную двусмысленность, не дав симметричное «любила». Зато о Мандельштаме Ахматова в английской версии говорит «whom I loved and who loved me», притом что озвучено было, конечно, все то же слово «любил»: «которого я любила и который любил меня», и при этом речь об отношениях вовсе не романических, что по аналогии задним числом несколько ослабляет и ее применение в ее фразе «Толстой меня любил».

Обычно читатель не обращает внимание на следующую странность: Берлин спросил ее о Мандельштаме, а не о Толстом, она же свернула с него на Толстого и ответила знаменитым вышеприведенным монологом, и только под конец вспомнила и довольно неуклюже завернула его обратно к теме первоначального вопроса – о Мандельштаме.

Почему она вообще завела речь о Толстом? Наверное, потому, что Толстой совсем недавно, в феврале того же 1945 года, умер, что для Ахматовой не могло не явиться поводом для воспоминаний. Мы знаем, что в восприятии Ахматовой и Н. Я. Мандельштам пощечина, данная Мандельштамом Толстому, означала начало катастрофы для поэта (вне зависимости от действий или бездействия самого Толстого); возможно, что ее собственные отношения с Толстым в Ташкенте требовали объяснения?

В этом монологе вообще много странного. Он должен произвести впечатление частых встреч, повседневной близости: эффект упоминания в одной фразе рубашек и излюбленного им уменьшительного ее имени, вещей совсем неравнозначных, несомненно взят из поэтики светской беседы – это так называемый name dropping: «ходил в лиловых рубашках… и называл меня Аннушкой». Даже если склеил их сам Исайя, то в память той светской интонации пренебрежительной интимности, которую он уловил в речи своей собеседницы.

Кстати, о рубашках a la russe – этот вид одежды был привычен Толстому с детства: такую рубашечку дарят Никите («Детство Никиты»), она потом отзовется в детской рубашечке, вспоминаемой Рощиным во втором томе трилогии. В русской литературе за блузой без воротника или со стойкой, носимой навыпуск, в честь введшего ее в моду Льва Толстого закрепилось название толстовки. Такую блузу из тонкой шерсти, шитую у лучшего портного, носил Горький. В жарком Ташкенте весной и летом толстовка была единственно возможной для одышливого толстяка одеждой. Лиловая толстовка была сшита из того сатина, какой имелся в скудном ассортименте военных лет. Но ахматовский Алексей Толстой в лиловых рубашках à la russe – это и стилизатор фальшивого русского язычества, и стилизатор собственного имиджа, и ушкуйник, нечестивец, Васька Буслаев, и так далее.

Однако было ли ей нужно постфактум приближать к себе Толстого и преувеличивать его отношение к ней? Мы убеждены, что нет. Конечно, спонтанный Толстой, возможно, когда-то ею эмоционально задетый, потянулся к ней и, разумеется, вслух мечтал о том, что война все изменит. Мы знаем, он надеялся на то, что война принесет России избавление от тоталитарного строя: в одном из доносов на него цитируются его высказывания 1943 года: «Толстой А. Н., писатель: <…> В близком будущем придется допустить частную инициативу – новый НЭП, без этого нельзя будет восстановить и оживить хозяйство и товарооборот…» (Артизов, Наумов).

Тогда, в той, другой России, им, сейчас разделенным социальными перегородками, будет возможно «быть вместе». И наверняка Ахматова инстинктивно давала ему понять, что она в восторге от его отношения, от его образа, от его таланта – потому что это во многом так и было.

Отвечая на мой вопрос о возможном романе Толстого в Ташкенте, Дмитрий Алексеевич Толстой бурно запротестовал. Он утверждал, что Ахматова на его глазах просила Толстого заступиться за ее сына таким образом, чтобы связать его обещанием, данным при многих свидетелях. По его мнению, такая принудительная стратегия совершенно не вязалась с гипотетическим романом. Кажется, однако, что этот эпизод относится к одной из их первых, зимних встреч, до начала какой-либо эмоциональной вовлеченности. Ахматова не могла не использовать этот шанс: принудительность заключалась в самой ее ситуации. И то, что она использовала свое влияние на Толстого, на наш взгляд, не отменяло человеческого притяжения.

Одно несомненно: когда Толстой опекал Ахматову, ей было это тягостно и неудобно. Чуковская записывает слова Ахматовой 11/1-42: «“Меня так балуют, будто я рождественский мальчик. <…> Утром открылась дверь и шофер Толстого принес дрова, яблоки и варенье. Это мне совсем не понравилось. Я не хочу быть обязанной Толстому”» (Чуковская 1997: 373). Рождественского мальчика кормят раз в году для очистки совести. Вряд ли это справедливо описывает интенции Толстого. Однако ташкентская жизнь была прозрачна для посторонних, и Ахматова, несомненно, чувствовала нужду оправдать и занизить свои отношения с Толстым перед своим окружением, в первую очередь перед явно не одобряющей Толстого Чуковской. Таким же образом она в мае того же года будет оправдываться перед Чапским.

Каков был эмоциональный фон этих отношений для Ахматовой? Разительный контраст. Главным горем была неотвязная мысль о сыне-узнике, но не единственным: не получая вестей от оставшегося в блокадном Ленинграде Владимира Гаршина – предмета ее последнего серьезного увлечения, она приходит к выводу, что его нет в живых; в марте проезжает через Ташкент эвакуированная из Ленинграда в Самарканд Академия художеств и с ней – тяжело больной Н. Н. Пунин (его считают умирающим), отношения с которым у Ахматовой давно прерваны. Ахматова встречает на вокзале его эшелон, и они прощают друг друга, как бы предсмертно (Там же: 417–418). На этом фоне то, что шло от Толстого, выглядело неправдоподобно и непростительно.

А. Ахматова

Самое удивительное то, что уже в конце марта беды начинают сыпаться и на Толстого – как будто ахматовское неблагополучие, которому он попытался помочь, оказалось заразным. Отклики на «Ивана Грозного» оказываются вовсе не положительными. Историки совершенно справедливо возмутились чересчур свободным обращением писателя с фактами. На обсуждении пьесы старый зоил Толстого В. И. Немирович-Данченко весьма критично отзывается и о художественной стороне пьесы, говоря о ее неровности. Отзывы были суммированы в докладе председателя Комитета по Сталинским премиям М. Б. Храпченко. На основании этого доклада и последующего совещания Щербаков предложил Сталину не только отклонить пьесу для представления на премию, а вообще запретить как извращающую исторический облик Ивана IV. По Храпченко, Толстой показал царя лишь в личном быту, но не отразил его кипучей деятельности по «собиранию» земли русской, государственных пребразований, не показал роль опричнины: Храпченко обиделся за коллег-опричников. Он рекомендовал запретить пьесу к постановке и к публикации, которые усугубили бы путаницу в головах историков и писателей. (Оклянский 2009: 481–482).

Пьеса была снята с репетиций и изъята из списков произведений, представленных на премию. В это же время она была издана тиражом 200 экземпляров – для ведомственных нужд. Оклянский обнаружил еще одно неучтенное издание: Иван Грозный. Первая часть трилогии. Ташкент: Советский писатель, 1942. Вспомним, что председателем художественного совета издательства был сам Толстой.

Провал Толстого выясняется в конце марта (Артизов, Наумов: 478, 486; Сарнов: 206–246). Положение его незавидное. Он-то был уверен в себе, думая, что поддержка власти пьесе обеспечена, власть же, как он ее понимал, не гналась за исторической точностью, ей была нужна новая мифология. Почему же пьеса потерпела фиаско? Наверняка он встревожен. И Ахматова наносит визит Толстому, желая его утешить. Зато советские писатели злорадно ликовали: Вс. Иванов в дневнике отмечает, что Погодин ругал Толстого за приспособленчество (Иванов Вс. 2001: 89).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю