Текст книги "Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург"
Автор книги: Елена Толстая
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 43 страниц)
Толстой и Иванов
Но луч играет и более важную, концептуальную роль в романе. Главная идея Толстого в «Аэлите» – это бесплодность чистого знания или духа, необходимость его нисхождения в плоть. «Нисхождение и преображение» – так называлась книжечка парижских статей Толстого об искусстве, вышедшая в том же 1922 году в Берлине. Правда, в ней о нисхождении и о преображении говорится не так много. Главная мысль книги в том, что «божественная тяжесть жизни» овладела искусством, придя на смену развоплощенному искусству революционных лет.
Тема эта, по всей видимости, пришла к нему из статей Вячеслава Иванова. В статье «Символика эстетических начал», посвященной Борису Бугаеву, Иванов писал, полемизируя, очевидно, с эссе Белого «Луг зеленый»:
Восхождение, то есть, отрешенный, белый разрыв с зеленым долом – еще не красота. Божественное благо нисходит, радуясь, долу <…> Нас пленяет зрелище подъема, разрешающееся в нисхождение <…> Нисхождение – символ дара <…> Восхождение – разрыв и разлука; нисхождение – возврат и благовестие победы <…> Восхождение Нет Земле; нисхождение – кроткий луч таинственного Да (Иванов 1909: 24–26).
Итак, идея нисхождения, одушевляющая «Аэлиту», воспринята Толстым из источника, исконно имевшего целью полемику с фанатическим отвержением всего, что не есть чистая духовность, в идейном творчестве и жизненных установках Андрея Белого – и со ссылками на него и даже с обыгрыванием его темы «белого» («белый разрыв»).
Напомнить об этой концепции Иванова, важнейшей для Толстого – его прямого ученика в 1909 году, а также одного из организаторов и слушателя «Поэтической академии», чьи заседания проходили на «башне», щедро уснащавшего свои рассказы и романы 10-х годов эпиграфами из Иванова, – могла другая важная культурная веха 1922 года: «Переписка из двух углов», в которой Иванов говорит: «Ни один шаг по лестнице духовного восхождения невозможен без шага вниз, по ступеням, ведущим в ее (памяти. – Е.Т.) подземные сокровища; чем выше ветви, тем глубже корни» (Гершензон – Иванов: 26). Несомненно, Толстой сочувствовал Иванову в давнем его споре с Белым – а Гершензона сам еще в 1918 году осудил за пораженчество и радикализм в отрицании культуры (Толстая 2006: 91–92) и в своей берлинской брошюре призывал к восстановлению культурной памяти.
Наоборот, Белый еще в 1918 году написал яростную отповедь Вячеславу Иванову: это брошюра «Сирин ученого варварства», в которой он бурно протестовал против тогдашнего тезиса Иванова, что революция протекает безрелигиозно. Он издал ее вскоре по переезде в Берлин, возможно, в ответ на «Переписку из двух углов», в которой Иванов продолжал декларировать свою верность гуманистическим ценностям. Впрочем, уже в апреле 1922 года Белый заявил о несогласии с самим собой: «Мы с покойным А. А. Блоком верили в близкое будущее: в народное творчество снизу. Ведь террор еще не разражался. Ведь миллионы не гибли с голоду. С той поры, как советская власть уничтожила духовную основу жизни “Советов”, фразы, подобные встречающимся в моей брошюре (с. 16–22), звучат анахронизмом. Будь они написаны в 1922 году, они прозвучали бы издевательством; теперь, когда хватают меньшевиков, правых и левых эсеров, когда от голоду гибнут миллионы людей, нельзя писать: “Революция протекает религиозно”… “Самоопределение народа в ней целостно”… и т. д.» (Белоус 2005-2: 328).
Конечно, и в этой полемике Белого с Ивановым Толстой был на стороне Иванова. Напомним, что Толстой с 1912 года, когда оба они переехали в Москву, находился в орбите Иванова, все более притягиваясь к нему. В 1915 году он входит в бердяевский кружок и даже чуть не публикуется в журнале кружка «Бульвар и переулок», который, однако, был запрещен к изданию. Летом 1916 года Толстой сам издал однодневную благотворительную газету в пользу инвалидов Первой мировой («Труд вновь даст тебе жизнь и счастье». Газета, выпущенная Об-вом «Трудовая помощь инвалидам мировой войны». Под непоср. наблюдением гр. Алексея Н. Толстого. 1916 <май>), в которой собрал главным образом писателей-москвичей и среди них чуть ли не весь бердяевский кружок. В газете печатались Вяч. Иванов («Сад» – «Если хочешь пройти сквозь меня…»), Н. Бердяев («Смерть и убийство на войне»), С. Булгаков («Подвиг терпенья»), И. Бунин («Песня» – «Там не светит солнце…»), В. Брюсов («Rico Franco» – испанская народная песня), М. Гершензон («Пушкин» – «Нравственное разумение Пушкина поразительно…»), Любовь Столица («Траурный марш»), А. Ремизов («Заклад» – народная сказка), М. Волошин («Я, полуднем объятый…») и др. Сам Толстой напечатал там один из своих английских очерков – «Бокс».
В 1917–1918 годах он сотрудничал в тех же либеральных изданиях, что и Иванов и Бердяев: «Народоправство», «Луч правды», «Понедельник власти народа». В своей журналистике революционных лет Толстой развивал эзотерические идеи, о которых узнавал из работ Иванова: идеи раннего эссе Иванова «Ты еси» откликаются в одесской статье «Не я, но ты», а идея «стража порога» из ивановской статьи «Революция и народное самоопределение» – в статье «Ночная смена» из московской газеты «Луч правды» начала 1918 года (Толстая 2006: 92–96, 297–302).
Нисхождение в «Аэлите»
Нисхождение является яблоком раздора в легенде об Атлантиде из рассказа Аэлиты у Толстого. Это и есть тот принцип, вокруг которой возникает фатальный раскол в Атлантиде: атланты разделяются на черных и белых. Черные считают, что зло – единственная сила, создающая бытие. Но зло было в том, что мир они считали порождением разума, его представлением, сном. Каждый считал мир плодом своего воображения. Отсюда борьба за единственную личность, борьба всех против всех и самоистребление – Толстой расставляет аллюзии на ходовые представления о Шопенгауэре и Штирнере. Белые же верили, что зло в том, что разум отклонился от природы и должен низойти в плоть, чтоб умереть и преобразиться в новую жизнь; они устраивали мистерии грехопадения, говоря: «Солнечный луч падает на землю, погибает и воскресает в плод земли <…> Таково же движение мирового Разума: нисхождение, жертвенная гибель и воскресение в плоть <…> Разум должен пасть в плоть и пройти через живые врата смерти. Эти врата – пол. Падение разума совершается силой полового влечения, или Эроса» (Толстой ПСС-4: 189). В ранней версии нет слов «полового влечения»: новому читателю надо было объяснить, что такое Эрос.
Черные, владеющие знанием, затевают братоубийственную войну; следует природный катаклизм, они грузятся в летательные аппараты и устремляются в космос – на родину абстрактного разума. Идея ясна – злой разум против живой жизни. Сюжет романа разыгрывает те же позиции. Власти Марса овладели забытым было древним знанием и с помощью его поработили вымирающее население. Герой с героиней восстают против такого знания. Здесь видно, что Толстой не так уж погрешил против своих принципов. Ведь в вещах периода революции он сражался с мертвыми формулами и силлогизмами, из-за которых погибала живая Россия. И у Магацитлов в левой руке меч, а в правой свиток с формулами, «которые погубили бедные, невежественные народы Тумы» (Там же: 168, в ранней версии то же). Толстой даже включает в дело известный рисунок Леонардо, который у него символизирует злое земное знание: в ранней версии марсианам является призрак: «На закате поднималась из-за края тумы (так!) тень человека – ноги его были расставлены, руки раскинуты, волосы как пламя» (109). Представление о знании Возрождения как сатанинском Толстой, по-видимому, наследует от Мережковского и Волынского.
Итак, в «Аэлите» выявляется смысловая структура, возможно, и представляющая основной миф Толстого: «тяжесть жизни», жажда жизни – земля, материя, природа, конкретика, личность – божественны. Наоборот, идея, дух, гипертрофированный разум, логическая абстракция, силлогизм, механическая цивилизация – агенты сатаны. Корней Чуковский в 1924 году писал о Толстом:
Чем дальше, тем буйнее восстает он против разума. Стоит только разуму ворваться в его Чудесную Страну Легкомыслия, он принимает все меры к немедленному изгнанию злого врага. Четыре раза в книгах Алексея Толстого появляется разум, и всякий раз Толстой встречает его, как злодея. В своей недавней пьесе «Смерть Дантона», Толстой предлагает нам формулу:
Дантон = любовь = радость = жизнь.
Робеспьер = разум = страдание = смерть.
В пьесе «День Битвы» точно такая же формула:
Русские = любовь = радость = жизнь.
Немцы = разум = страдание = смерть.
В последнее время он дал ненавистному разуму два генеральных сражения – в «Лунной сырости» и «Бунте машин» (Чуковский 2004: 263).
Покойный М. Агурский считал, что в теории происхождения на земле зла отражен глубокий мистицизм самого Толстого, являющийся духовной основой его национал-большевизма, и связывал эту позицию с влиянием русской религиозно-философской мысли, видящей корень зла в кантианстве (Агурский 1980: 90).
Губительной догме («формуле») Толстой противопоставляет побеждающий Эрос. Призыв любви пересекает межпланетные пространства и доходит по назначению. Революция на Марсе оказывается при этом сбоку припеку, носитель ее Гусев исполняет роль клоуна-слуги при герое-любовнике. Чудом уцелевшие земляне улетают, во все впутавшись и всему трагически навредив.
Суммируем: учителями Толстого были символисты Волошин и Иванов, сформировавшие его как писателя. Толстой написал роман, изобилующий символистскими мотивами и продолжающий символистские идейные споры. Символистское «нисхождение» он приспособил для апологии своего сменовеховства. Но значит ли это, что он написал символистский роман?
Петровская, отождествив роман Толстого с символистскими моделями, оговорилась, что, возможно, он достигает символизма спонтанно, помимо задания.
Малосведущий в символистской теории, Толстой зато вполне сознательно, судя по цитированному выше письму к Анненскому, культивировал свой бессознательный талант сновидца и визионера. Поощрял его и наставлял в этом Макс Волошин. В письме к Волошину от 5 декабря 1908 года Толстой, рассказывая ему о своей работе над сказками, между прочим заметил: «Снов пока не пишу» (Материалы: 39). Значит, Волошин учил его внимательно относиться к снам, проникая через них к глубинным слоям психики. Можно упомянуть в этой связи апокалиптический сон об «угольном мешке» из «Егора Абозова», сон о самоубийстве России из «Хождения по мукам», где человек лупит, как яйцо, и ест свою голову, и другие символические образы, многозначные и многозначительные. «Аэлита» полна и мифическими, и сновидческими, и символическими образами: порогами, пещерами, лабиринтами, иератическими интерьерами с круглыми залами, куполами и бассейнами, мрамором и бронзой, не говоря уже о загадочных древних статуях на каждом шагу.
«Аэлита», конечно, не была ни символистским, ни теософским романом. Но написал ее человек, прошедший символистскую школу. Ср. «символистскую» формулировку у современного филолога, написавшего о художественной победе «Аэлиты»: «Новая русская фантастика началась с умения описывать быт так, чтобы сквозь него просвечивало инобытие» (Ронен 2010: 225).
Литературные претексты
Но у «Аэлиты» имелись и более ранние литературные прецеденты. Слово «улла» Толстой заимствовал из «Войны миров» Уэллса, где это плач умирающего марсианина. У футуристов «Улла» ассоциировалась с боевым кличем губительных и враждебных Земле марсианских чудовищ: одна из их деклараций называлась «Улля, улля, марсиане!». В этом слове слышали призыв мусульманских фанатиков (Бар-Селла 2004: 131). Но Толстой исходит из уэллсовского печального ореола этого мелодичного слова: у него «улла» – это название священного музыкального инструмента.
Непосредственно предшествовал написанию «Аэлиты» роман Пьера Бенуа «Атлантида» (L’Atlantide, 1919, Гонкуровская премия; французская экранизация 1921), где есть круглые древние залы, гигантские сиденья, высеченные в скале, и прекрасная женщина – потомок древних атлантов. Правда, Атлантида Бенуа располагается в недоступной горной области в Сахаре. Имя героини Бенуа, Антинеа, почти зеркально имени Аэлита. Впрочем, можно услышать в имени Аэлита и отзвук библейского имени первой подруги Адама Лилит, о которой принято говорить как о нежити, демоне.
Сквозь текст Толстого просвечивает еще один прототипический текст об изнеженной и выморочной, прекрасной и девственной жрице, находящейся под властью жестокого старика-жреца и преступно влюбляющейся в варвара с горячей кровью, – это «Саламбо» Флобера. Со вкусом нарисованная марсианская роскошь, состоящая из древности и комфорта, одна бы не навела на эту параллель, но Толстой, как бы уточняя цитату, дает сцену, в которой Аэлита, как Саламбо, кормит своих рыб. У Флобера весь конфликт карфагенян и варваров начинается с того, что пьяные наемники жарят священных рыб, которых кормила и за которыми ухаживала Саламбо – принцесса-жрица. (Лось, думая, что потерял Аэлиту, с досады бросает в ее рыб камень.)
Роман читался на разных уровнях понимания, что находит сейчас отклик у современных исследователей: под маской приключенческого романа для подростков предлагают видеть роман, во-первых, во многом пародийный, а во-вторых, роман интеллектуальный, снабженный массивным идейным зарядом; обращение в нем к мифу для толкования истории сравнивается с стратегией больших модернистских романов 1920-х годов (Халил 2008). Многослойность и общедоступность были осью толстовской писательской и жизненной стратегии.
Нам трудно сейчас понять ту лютую враждебность, с которой на «Аэлиту» накинулись формалисты. Почему не стоит писать марсианских романов, как утверждал Тынянов? Почему Марс у Толстого скучен, как Марсово поле? (Тынянов 1977: 155–156). На деле Толстой шел впереди прогресса, угадав вектор развития литературы: в 1922 году прозвучал «социальный заказ», во многом подсказанный декларациями «серапионов», Замятина, формалиста Шкловского и даже Мандельштама, призывавших к остросюжетности; эта тенденция может восходить к статьям Жаботинского в «Русских ведомостях» 1916–1917 годов (Вайскопф 2006) – а у Толстого тем вернее, поскольку он был в 1916 году в Лондоне, общался и с Замятиным, и с Жаботинским. Уже в 1924 году советская литература стала осваивать приключенческие и научно-фантастические жанры. Переводчики взялись за бульварные романы и, в частности, в том же 1924 году выкинули на рынок четыре марсианских романа одного Берроуза. «Аэлита» оказалась пионерским проектом этой волны. В 1924–1925 годах Атлантида и Марс тиражировались и пародировались десятками авторов. Появился даже специальный жанр псевдопереводного романа (Маликова 2010).
Роман был техничен и мифичен, что потом станет принципом научной фантастики. Он был также красив и захватывающе остросюжетен – но одновременно и гуманен, и скептичен: в первой версии вернувшийся на Землю Лось работал над двигателем марсианского типа, но при этом мало верил, что «трагедию человеческого счастья» можно решить с помощью «какой бы то ни было комбинации машин» (229). Так что прав Ронен, говоря, что Тынянов недооценил роман (Ронен 2010: 225–226). О чисто художественной стороне романа восторженно писала Нина Петровская:
В «Аэлите»… с первых страниц А. Толстой вовлекает душу в атмосферу легкую, как сон, скорбную по-новому и по-новому же насыщенную несказанной сладостью. Гипербола, фантазия, тончайший психологический анализ, торжественно музыкальная простота языка, все заплетается в пленительную гирлянду, загорается самоцветными огнями, приобретает убедительную силу реальности. <…> В развитии своем, в сплетении тончайшими корнями надмирного и земного, – человеческого, слишком человеческого, роман «Аэлита» становится нужным, дорогим, обостренно современным, как исключительное современное явленье. <…> Как одному из немногих, Толстому присущ божественный юмор, – тонкий, печальный, смеющийся сарказм, – улыбка Божества на земле (Петровская 1923а: 7).
«Аэлита», тем более в первой версии, не была дурным поступком. Дурные поступки ждали Толстого на продолжении того пути, на который он вступил в Берлине. Свой экскурс в антропософию Толстой с лихвой искупил перед большевиками, написав в 1930 году, в обстановке массовых репрессий против антропософов, теософов и (нео)розенкрейцеров, антиантропософскую комедию «Махатма» (Толстой 1953: 193–254), в которой теософы изображены как богатые дураки и дуры, а их учителя – как проходимцы и шарлатаны. Агенты мирового империализма, пользуясь теософами, охмуряющими несчастного, наивного Рамакришну, мечтают с его помощью подчинить себе рабочее движение. Глава теософов сделан просто сатаной: припертый к стенке, он с грохотом и языками пламени проваливается в преисподнюю. Веселые парижские безработные, спасшие Рамакришну и соединившие его с любимой девушкой, ликуют, распевая «Марсельезу». Комедию театры все до одного отказались ставить.
С некоторым злорадством комментирует отказ театров от этой пьесы соседка и подруга Толстых по Детскому Селу Л. В. Шапорина-Яковлева: «[3.II.1930] Осмеяние загнанных на Соловки теософов мне показалось не слишком благородным и не очень своевременным, но я была уверена, что вещь эту наши arrivist’ы поставят с удовольствием – а между тем в Москве Корш и МХАТ отказались, отказал даже Мейерхольд» (Шапорина 2011-1: 85).
Шапорина приводит мнение, высказанное ей Н. В. Крандиевской: «Сколько я страдала из-за “Заговора императрицы”, сколько уговаривала не писать – а теперь из-за Махатмы мы совсем рассорились, он и на Вас дулся, чувствуя, что Вы правы. И я так рада, что пьесу не приняли; зачем ему это, когда он наряду с этим пишет такие вещи, как Петр» (Там же).
На мой взгляд, театрами двигало все же не одно сочувствие преследуемым антропософам, а и опаска. Начальству могло показаться, что в «Махатме» антропософские ритуалы, коллективные медитации занимают слишком много места и показаны с излишней подробностью. Там, кстати, фигурируют и полотняные тиары из «Аэлиты», и египетские уреи (изображения змеи на тиарах фараонов).
Кроме того, Париж у Толстого немыслимо прекрасен: трактирщики грезят о старике Верлене, попивая старое вуврэ. Видимо, режиссеры опасались, как бы после просмотра зрители не позавидовали парижским братьям по классу.
Роман с ключом
Спрашивая себя, есть ли все же связь между Белым в Берлине и толстовским берлинским романом, я вдруг понимаю, что ответ самоочевиден. Это портрет инженера Лося:
Густые, шапкой, волосы его были снежно-белые. Лицо молодое, бритое, с красивым большим ртом, с пристальными светлыми, казалось, летящими впереди лица немигающими глазами (Толстой 1948: 108).
Семантика «белого» заявлена в описании волос героя (у облысевшего Белого были редкие, седеющие, разлетающиеся волосы). Но молодое бритое лицо с красивым большим ртом и, главное, удивительные глаза, как бы живущие отдельной жизнью, подводят нас вплотную к портрету Белого. Глаза его многократно описывались. Ясные, синие, бирюзовые, а также белые (Н. Кузьмин), фиолетовые (О. Ресневич-Синьорелли), опрокинутые (Л. Д. Блок), волшебные (Ф. Степун), сверлящие (А. П. Остроумова-Лебедева) глаза Белого стали общим местом. О шедшем от него сиянии писала Цветаева в «Пленном духе». В особенности удачно эти глаза-излучатели получились на портретах К. П. Петрова-Водкина (1928) и Остроумовой-Лебедевой (1924). Их «отдельность» ощущалась. Остроумова-Лебедева вспоминала, как она убеждала Белого позировать, говоря, что все равно схватила его глаза и увезет их с собой в Москву (Наседкина 2005).
А. Остроумова-Лебедева. Портрет Андрея Белого
Еще одного персонажа романа, марсианского инженера, автор портретно связал – и тоже через глаза, но на этот раз с помощью узнаваемой цитаты – с другим берлинским знакомцем, своим сотрудником по «Накануне» А. Ветлугиным. Он снабдил его «ледяными глазами»: «Ледяные глаза» – так назвал свою рецензию на роман Ветлугина Иван Бунин (Бунин 1921). Двойное использование в романе ключевых черт узнаваемых фигур берлинской литературной эмиграции подкрепляет впечатление о неслучайности сходства толстовского изгнанника и мечтателя с центральной фигурой берлинской русской литературы.
Роман без ключа
По Интернету бродит интересная и пикантная, но, к сожалению, бездоказательная версия, запущенная самарской исследовательницей. По ее мнению, за «Аэлитой» стоит предполагаемая парижская любовь Толстого (Стрелкова: 98 – 105). Мы мало знаем о личных аспектах жизни Толстого в Париже. Из дневников Буниных видно, что в Париже Толстые несколько отпустили удила; но он мог свободнее располагать своим временем – Наталия Васильевна была связана детьми. Если в 1920 году Толстые прожили лето всей семьей на взморье в Бретани, то в 1921 году Толстой проводит лето в Париже, отдельно от жены с детьми, живущих в имении Земгора под Бордо; он изредка навещает их и ссорится с женой. У нее же, по всей очевидности, происходит там свой роман. Нелады с женой, как кажется, явились серьезным поводом в пользу отъезда Толстых из Парижа.
Гадая о его собственной возможной новой влюбленности в этот период, я предпочитаю думать, что Толстой, живя в эмиграции на глазах у всех, не мог рисковать, связавшись с эмигранткой, и в личных делах сохранял анонимность. Эпизод с французской мидинеткой в «Рукописи, найденной под кроватью» (писалась в конце 1921 года, вышла в 1922 году) подтверждает именно эту мысль.
З. Стрелкова предполагает знакомство писателя с прекрасной Ией Ге, дочерью знакомых Толстого, самарской актрисы Новиковой и петербургского драматурга Григория Ге. Ия с матерью оказались заграницей во время войны, еще до революции она вышла замуж за голландца Йонгеянса, но ненадолго. В 1921 году она появилась в Париже, однако обосновалась там (уже без мужа, но с матерью и сыном, впоследствии киноактером Геянсом) лишь в 1922 году, став манекенщицей у Калло. В 1923 году она вышла замуж за английского баронета Роберта Абди, но не перестала работать манекенщицей. С ним она рассталась в 1928-м, однако сохранила имя и титул и в качестве леди Абди прожила 95 лет (до 1992 года). В браке с Абди она побыла светской львицей, однако оставила по себе память прежде всего как член избранного художественного круга, приятельница Дягилева, подруга Миси Серт – доброго ангела русского искусства в Париже, а в период работы у Шанель – и как дизайнер одежды. Затем она стала актрисой, дебютировав в 1929 году в пьесе П. Сувчинского, позднее играла у Антонена Арто (гренадерский рост обрекал ее на характерные роли).
Леди Абди собирала книги – после ее смерти каталог ее библиотеки (1994) продавался в Лондоне за большие деньги – и картины (она поддерживала знаменитого художника Бальтюса, парижанина польского происхождения). Во время войны она работала переводчицей с английского, а также, по настоятельным слухам, была как минимум двойным агентом разведок, в том числе муссолиниевской.
Версия о том, что именно она явилась прототипом Аэлиты, якобы доказывается письмом Замятина. Факт знакомства Толстого с леди Абди действительно документирован в письме Замятина автору «Аэлиты» – но это письмо датировано 1936 годом! Замятин, в Париже интересовавшийся новыми семейными обстоятельствами Толстого, в 1935 году разведшегося, передает приятелю привет от «леди Абди (дочь Ге – помнишь?)» (Переписка-2: 251). По всей вероятности, он имеет в виду их общую с ней встречу в 1935 году, когда Толстой приезжал в Париж на конгресс писателей в защиту мира. Но из этого письма никак не следует, что Толстой знаком был с Ией Ге в Париже в 1921 году, когда она устраивала там свою независимую трудовую жизнь; у него была возможность с ней встретиться, но мы не знаем, имела ли эта встреча место. Скорее всего, нет, и их знакомство, с неминуемым разговором о ее родителях и других земляках, состоялось только в 1935 году. Кроме того, в 1921 году у Толстого не было уже ни тех заработков, ни того общественного влияния, как в начале эмиграции: Наталия Васильевна была вынуждена обшивать эмигрантских дам. Помочь Ге они никак не могли бы, а в конце октября 1921 года они вообще переехали в Берлин. Карьера же Ии Ге – будущей леди Абди – только началась в 1922 году, когда она стала работать у сестер Калло, так что за растущей популярностью своей самарской землячки Толстой мог следить лишь по газетам. Вполне может быть, что в описании эмигрантской вамп – Зои Монроз из «Гиперболоида инженера Гарина» (1926) Толстой и использовал кое-какие черточки карьеры Абди, но это не проецируется назад, на 1921 год и не может служить доказательством их знакомства и тем более романа.