Текст книги "Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург"
Автор книги: Елена Толстая
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 43 страниц)
В защиту Мейерхольда
Мирон Петровский предположил, что в «Золотом ключике» выражены и театральные предпочтения Толстого. «Свирепо-режиссерский» кукольный театр тиранического Карабаса Барабаса он соотнес с театром Мейерхольда, а театр, который в конце сказки с помощью золотого ключика находит Буратино и в котором убежавшие от злого «кукольного владыки» деревянные человечки начинают играть самих себя, с Художественным театром. Толстой много раз пытался прорваться во МХТ, последняя из таких попыток относилась к 1913 году, когда Станиславский замышлял создать импровизационную студию. Его пьесы до революции шли в Малом театре и у Корша, после возвращения в том же «театре б. Корша», а позднее во МХАТ-2. Отношений с МХАТ не было. Принимая во внимание тогдашнюю реальную степень свободы этого театра (вряд ли Толстой не знал о том, что творилось там с пьесами Булгакова, запрещаемыми, возвращаемыми на сцену и снимаемыми опять), мне кажется невероятным, чтобы желанный театр, в котором хозяева – актеры, в 1935 году все еще мог отождествляться с МХАТ, – особенно если вспомнить об авторитарной атмосфере и о режиссерском произволе, которые живописал Булгаков в «Театральном романе».
Традиция, идущая от работы М. Петровского, отождествляет тиранического директора театра с Мейерхольдом. Действительно, в середине 1920-х годов, когда в театре царил авангардный эксперимент, Толстой на волне антиавангардных чувств отрицал «эстетизм» Мейерхольда. В ранние 20-е, в эмиграции, Толстой писал: «Я не принимаю эстетизм ни тогда, когда он выявляется в лордах Брюммелях и бесполых девушках с хризантемой в руке, ни тогда, когда он через огонь революции трансформировался в конструктивизм и доведенные до гениального опустошения сверхизысканные постановки Мейерхольда» (Толстой 1984: 86). Правда, чтобы реагировать не обязательно восторженно на Мейерхольда 20-х, а отвергать его как презрительно-эстетского, вовсе не надо было быть непременно ретроградом, предпочитающим «акварели Чехова» и «пиджачные драмы» МХТ. Достаточно было принадлежать к предыдущему, символистскому поколению модернистов. Статья Толстого «Голубой плащ», составленная из нескольких парижских театральных рецензий и перепечатанная в его книге «Нисхождение и преображение» (Берлин, 1922), написана вовсе не с «реалистической», а, наоборот, с антинатуралистической позиции, и подчеркивается в ней условность и идеализм театра. В ней автор объявляет «первородным знаменем театра» голубой плащ Миши Бальзаминова – то есть мечту, восклицает: «Идите, идите, мечтатели, мы покажем вам небо в голубом лоскуте».
Вначале, исторически, МХТ вместе с Комиссаржевской противостояли тому, что тогда виделось как ложная театральность, – в частности, Малому театру А. И. Сумбатова-Южина (соученика Вл. Немировича-Данченко по Тифлисской гимназии), который был театром романтическим. Ср.: «Южин – то увлечение, романтика, мелодрама, контраст, декорация. Кавказ <…> наложил на Южина неизгладимую, как кавказская природа, печать <…> Он всегда был мелодраматичен, как и Кавказ – эта географическая, этнографическая, художественная мелодрама <…> Здесь месторождение русского романтизма» (Кугель 1926: 107).
Но на рубеже 1910-х годов все опять сдвинулось. Теперь Мейерхольд и Евреинов утверждали забытую условность театра, и театральность в старом смысле перестала быть жупелом. В это время менялся и сам МХТ, после крэговских «Гамлетов», после яростных споров 1913 года о постановках Достоевского, после стилизаторской режиссуры Бенуа, после написанной именно по заказу Художественного театра символистской «Синей птицы».
В 1910-х годах, переехав в Москву, Толстой – выкормыш Мейерхольда ставил в Малом театре свои гротескные комедии, по сути фарсы, нравившиеся старому романтику Сумбатову-Южину. Впоследствии Толстой определял тот «свой» Малый театр предреволюционных лет, в котором он дебютировал, как театр быта «нетленного и огнеупорного», перегоревшего в символ, в маску, в прием, театр «человеческой трагикомедии», «нетленных масок». Это то, что осталось от искусства после прошедшего катаклизма: «Мопассан умер, Виктор Гюго жив. Чехов выцвел, как акварель. Гоголь бьет неиссякаемым, горячим ключом жизни» (Толстой 1984: 93).
После революции Толстой утверждал вечное и общечеловеческое в искусстве – он понимал его как мелодраму. В этом он продолжал Южина, видевшего в театре «самодовлеющее, самостоятельное, управляемое своими собственными законами искусство», поддерживаемое душой толпы – она, как женщина, вынашивает в себе плод творчества режиссера и актеров. С этим же упором именно на рецепцию, на манипуляцию зрителем Толстой в парижских театральных рецензиях писал: «Театр уже не вымысел, не притворство, не обольстительный обман. Театр – высшее человеколюбие… Театр – это реальное преображение зрителя, “магическое” управление его эмоциями, то есть – “колдовство”, высшая точка его, преображение души – чудо» (Толстой 1984: 69). Символизм в 20-х и 30-х исследовал психологию, искал архетипы, а наследовавший мелодраме кинематограф учился управлять эмоциями. Закономерен успех Толстого в кино 1930-х, закономерна его теория жеста (Цивьян 2010).
Но самое главное – в тех 1933–1935 годах, о которых идет речь, и сам Мейерхольд уже отказался от биомеханики и конструктивизма и ставил «гармонизированные», цельные спектакли, с обостренным психологизмом, дающие простор для сольных актерских номеров: «Свадьба Кречинского», «Дама с камелиями», «Пиковая дама», «33 обморока» (Рудницкий 1969: 149–150). Это вовсе не были угнетающие эксперименты в духе 20-х – скорее их можно было назвать монументальными реставрациями, как в случае со знаменитой «Дамой с камелиями», ср.: «В этом спектакле он, быть может, единственный раз за всю жизнь в искусстве, выступал не как экспериментатор, а только как мастер» (Там же: 151). Применять же понятие «свирепо-режиссерский» к Мейерхольду 1930-х, которого актеры его театра почитали как Бога, и вовсе некорректно. Липовецкий тоже недоумевает, зачем было нужно Толстому писать завуалированную пародию на Серебряный век в 1935 году, когда модернистские эксперименты были официально заклеймены как формализм и буржуазное вырождение? Петровский, например, интерпретирует театр Карабаса Барабаса как пародию на Мейерхольда с его теорией актера-сверхмарионетки и даже усматривает в молнии на занавесе театра Буратино намек на чайку на занавесе МХТ. Но Толстой, близкий кругу Мейерхольда в молодости, открыто полемизировал с ним в 1920-х годах. Тайные, замаскированные нападки на Мейерхольда (к 1935 году уже ставшему главной мишенью официальной кампании против «формализма»), якобы скрытые в «Золотом ключике», выглядят бессмысленным анахронизмом (Липовецкий 2008: 130).
И там же Липовецкий делает альтернативный вывод, который мне кажется ближе к истине: «Нет, завуалированные ассоциации с Мейерхольдом и символизмом, скорее всего, нужны были Толстому для того, чтобы в известной степени вернуться к эстетическому опыту этих традиций, к их пониманию искусства как свободной, незаинтересованной игры» (Там же).
«Золотой ключик» – итог работы «символиста без символизма», каким был Толстой: это и был его возврат к «огнеупорным», вечным и «нетленным» маскам и ситуациям.
Реалии сказки
Коротенькие мысли и долгая память.Черепаха Тортила называет Буратино деревянным дурачком «с коротенькими мыслями». Выражение «коротенькие мысли» пришло из «Дневника писателя» Достоевского: русские, говорящие по-французски, «по неразвитости, короткости и скудости своих мыслей ужасно пока довольны тем материалом, который предпочли для выражения этих коротеньких своих мыслей» (Т. 13: 245). Возможно, Толстой вспомнил, как фразу Достоевского в 1909 году использовал его тогдашний друг Георгий Чулков: «<…> Около трех лет (боюсь перепутать сроки) Максим Горький сидел за тюремной решеткой коротеньких мыслей о своем бутафорском безличном человеке. Теперь, слава Богу, он вновь полюбил землю <…>» (Чулков 1909: 15).
Чулков приветствовал религиозные искания Горького (т. н. богостроительство), отраженные в знаменитой его повести того же 1909 года «Исповедь». По контрасту Чулков вспоминал о его предыдущей, социал-демократической фазе, запечатленной в «очень своевременной книге», по выражению Ленина, – повести «Мать» (1906). Вспоминал без всякого сожаления, как о плене «за решеткой коротеньких мыслей».
В 1935 году Толстой как никогда сблизился с Горьким, вернувшимся в Союз и возглавившим советскую литературу, и стал своим человеком в его кругу; это пик влюбленности Толстого в Н. А. Пешкову. Толстой стремился в Горки, подолгу там жил. По поведению Горького он сам поверял свои действия; был многим ему обязан. Однако как он на самом деле относился к двуличному Горькому? Был ли он уверен в лояльности Горького к нему самому? Семья Толстого знала, что он не прощал Горькому его художественных срывов: высоко ценя «Детство» и «На дне», о «Жизни Клима Самгина» он говорил: «Как он мог написать такой плохой роман?!» (Толстой Д. 1995: 55).
Почему бы, в знак всех этих недоговоренностей, не проскользнуть озорной реминисценции, напоминающей о крайне низкой котировке во времена толстовской литературной юности и в кругах, ему близких, именно той фазы Горького, которая оказалась в середине 30-х канонизированной?
Прокат лебедей.Впечатления Толстого от Италии, кроме Сорренто, включали посещение Рима, куда он возвратился после Сорренто. Здесь, обозревая памятники христианской культуры, построенные на фундаментах античных храмов, он остро почувствовал вертикальный характер итальянских культурных напластований. Из Рима его возили на посольскую экскурсию на знаменитое озеро Неми.
Озеро, вокруг которого разбойники ночью гонятся за Буратино, быть может, «отражает» увиденное Толстым озеро Неми. В записных книжках Толстого ему посвящен отдельный фрагмент: «41. Кастель Гондольеро. Озеро. Бродят зеленые тени. Озеро Неми. Парки Каракаллы. Кастель Неми. Обрыв, внизу долина, огороды, виноградники. Солнце, прохладный ветерок» (Толстой 1963: 332).
Это то самое колдовское озеро Неми, место загадочного культа, взятого за отправную точку исследования Дж. Фрэзера в его «Золотой ветви». Фрэзер реконструировал центральный эпизод этого культа – убийство ритуального царя-жреца, которое имело вид ночной погони нового претендента за старым жрецом и их поединка, причем часто один или оба в прошлом были разбойниками. Первый русский перевод Фрэзера появился в 1928 г. – вышли 4 выпуска, так что сюжет с озером Неми, с которого начинается исследование Фрэзера, мог быть известен и широкому русскому читателю. Как мы помним, Буратино ночью преследуют разбойники, гоняющиеся за ним вокруг озера.
Но Буратино хватается за лебедя, и тот переносит его через озеро. Мальчик, лебедь, озеро – всю эта ситуацию забавно было бы также соотнести и с такой центральной для символистского театра картиной, как появление Лоэнгрина верхом на лебеде, ср.: «По третьему плану сцены на маленьком лебеде плывет мальчик лет пяти, а по второму на большом лебеде мальчик лет двенадцати, и только по первому на лебеде в натуральную величину торжественно вплывает на сцену сам primo tenore. О, Байрейт, Байрейт, всему нас научающий! (Мейерхольд, Бонди 1914: 26).
Мальвина любит Пьеро.В номере четвертом «Любви к трем апельсинам» за 1915 год, в статье актера Вл. Лачинова [344]344
Лачинов Владимир Павлович (1865–1929) – петербургский филолог, переводчик, артист, историк и теоретик театра, режиссер, плодовитый театральный критик. Консультант Мейерхольда, эксперт по старинному театру, энтузиаст экспериментальных начинаний начала века. После революции выживал в провинции, в 1920-х гг. работал на Украине.
[Закрыть]«Гаспар Дебюро» (о знаменитом актере парижского театра пантомимы 20-х годов XIX века), возникает мотив кукольного треугольника в том самом виде, в котором он явится у Толстого, – Коломбина предпочитает Пьеро Арлекину:
Именно тогда, у Дебюро, маска Пьеро приняла современную форму: рабочая блуза с длинными рукавами, скуфейка, неподвижное лицо, взятую за данность неоромантиками и символистами (вслед за культом традиционного театра у Гонкуров). В пантомиме «Кит» Дебюро заставил Коломбину любить не Арлекина, а Пьеро. К несчастью, Пьеро беден. Но однажды, во время уженья рыбы, его проглатывает кит и внутри этого чудовища Пьеро неожиданно находит шкатулку с золотом <…> Выйдя, наконец, из своей темницы через заднюю дверь. Пьеро захватил и шкатулку… <…> – и женится на Коломбине (Лачинов 1915: 144).
В этом озорном сюжете нам интересно и то, что Пьеро уравнивается с Пиноккио (эпизод в чреве китовом) и что он, пройдя через смерть, находит счастье.
«Почтеннейшая публика!»Обращения к «почтеннейшей публике» в театре Карабаса также можно возвести к петербургскому околомейерхольдовскому журналу «Любовь к трем апельсинам» (ред. Сергей Бонди [345]345
Бонди Сергей Михайлович (1892–1983) – знаменитый литературовед-пушкинист.
[Закрыть]), пропагандировавшему театральные знания, в особенности в том, что касалось старинного театра. Режиссер Владимир Соловьев, соратник Мейерхольда, которого Толстой знал по «Дому интермедий», писал о персонажах старинного театра, завлекающих зрителей: «Это два фарсера, назначение которых быть зазывателями. С барабанами в руках они вскакивают на возвышение и, перебивая друг друга, кричат: “Почтеннейшая публика! прекраснейшие и прелестнейшие дамы! благородные кавалеры!”» (Соловьев 1914: 3).
Котовасия.Лиса Алиса взялась из фольклора – там, правда, она Алисава, то есть Элишева. От того же библейского имени произведено имя Элисавета в разных его формах, перешедшее в русский язык уже через западное посредство. Имя Алиса, которого нет в русском языке, непосредственно подсказано блоковской Алисой – служанкой Изоры в драме «Роза и крест» и, конечно, «Алисой в Стране чудес».
Но откуда взялся кот Базилио? У Тика в пьесе «Кот в сапогах» в ее первом русском переводе Василия Гиппиуса (Гиппиус В. 1916) сказочного кота зовут Васька; «романтический» кот в «Детстве Никиты» зовется Василием Васильевичем, возможно, в честь самого Василия Васильевича Гиппиуса (а может быть, и Розанова); отступления от этой традиции быть не может, только легкая итальянизация, наподобие того как учителя в «Обращенном принце» Зноско звались Цыфиркино и Кутейкадо.
Таинственная дверца.В третьем томе трилогии Толстого появляется песенка о блужданиях по старому дому в поисках неизвестно чего, где важнейшее место отводится дверце:
Пойдете вы направо и налево, а потом
Темным коридором обогнете вы весь дом.
Пред вами будет дверца, а за дверцею чердак —
И то, что вы искали, не найдете вы никак…
Мой отец вспоминал: «Это уличная, хулиганская песня, я ее слышал – ее еще пели в двадцатых годах». Может быть, это ее упоминает Кузмин в стихотворении «А это хулиганская – сказала…»? («Хулиганскую» пела Ольга Глебова-Судейкина). Слышанную Толстым песенку пела Телегину в Новой Деревне цыганка (там была цыганская слобода). Вспомним кульминацию «Золотого ключика»: герои находят дверцу, вереницей, держась друг за друга, спускаются в подземелье старого дома в поисках неизвестно чего и находят – счастье. Но ведь и в той пьесе, которую все видели в детстве, герои, держась друг за друга, гуськом идут с факелами, распевая: «Мы длинной вереницей / Пойдем за Синей птицей…»
Франция вместо Италии.Толстой Италию знал мало: ездил туда на несколько недель в 1907 и 1932 годах. Поэтому он систематически подменяет в своей итальянской сказке итальянские литературные и бытовые реалии, не слишком известные ему, реалиями французскими, которые он знал прекрасно, по частым своим приездам в Париж, а также по трехлетнему пребыванию во Франции в качестве эмигранта. Даже Карабас Барабас, по общему консенсусу, синтезирован из французского маркиза Карабаса, как предлагает называть своего хозяина герой сказки Перро «Кот в сапогах» (может быть, Толстой помнил об этом имени в связке со стихотворением Гумилева 1909 года: «Ведь я маркиз де Карабас, / Потомок самых древних рас»), и французской же злой феи Карабос из «Спящей красавицы» того же Перро (воспринятой через балет Чайковского). Сам папа Карло в бархатных штанах и с шарманкой, хотя и скопирован с итальянца, добряка Виталиса, но ведь и этот герой фигурирует все-таки во французской детской книжке – замечательной повести «Без семьи» Гектора Мало. Напомним, что впервые старый бродячий музыкант с виолой и с ним мальчик в лоскутном наряде (motley) – символе театральной профессии появляются в первом, «парижском» романе Толстого «Две жизни» перед попыткой самоубийства героини: сказочный, детский мир как будто старается удержать ее от пагубного намерения.
Французского, а не итальянского происхождения и баранья похлебка с чесноком, которая является в «Золотом ключике» пределом мечтаний героев и символизирует обеспеченную старость для папы Карло. Она пришла из парижских ночных кабачков для кучеров, посещениями которых Толстой увлекался в 1908 году в компании Волошина и Кругликовой. Сюда же относится и хлопающее на ветру полотно театра, к которому влечет Буратино. Это парижские впечатления 1919 года, ностальгически упоминаемые в романе «Эмигранты»: там хлопает на ветру полотно цирка шапито.
В «Золотом ключике» Толстой легко и бегло, прощальным и любовным жестом, посмеиваясь, как посмеиваются над собой прежним, прикоснулся к миру своей театральной и литературной юности, воскресив тысячи интонаций и образов, задействовав многозвучное эхо несметных аллюзий и реминисценций. В сказке запечатлелся первоначальный импульс обиды, но он стерся и забылся: сказка исцелила травмы. Благородный и великодушный, несмотря на свою вечную инфантильность, герой победил злых и спас добрых; пройдя тайным ходом по мрачному подземелью, выбрался из него немыслимым «выходом с другой стороны» и нашел счастье. Через полвека мы можем сказать, что в сказке о Буратино Толстой не только описал «выход» своего героя, но и сам, может быть в этом единственном случае, нашел силы вырваться из «барсучьей норы» своего страшного времени в освещенное закатным солнцем вечности бессмертие.
ГЛАВА 9. «АЛЕШКА» И «АННУШКА»: ЛИТЕРАТУРНЫЕ ОТНОШЕНИЯ АХМАТОВОЙ И ТОЛСТОГО
Первое знакомство. – «Женская темная сила». – «Фантастическая женщина». – Лунная барыня. – Клеопатра Невы. – Женщина в ложноклассической шали. – Поклонение. – Помощник. – Ташкент. – «Некрологический разговор» с Исайей Берлином. – «Суди. От тебя стерплю». – Ахматовское в образе Вяземской. – «Эх, ты…» – «Желаю вам другую». – Финал.
Первое знакомство
Тема «Ахматова и Толстой» неудобна и аллергенна с обеих сторон. Это неудобство заслоняет от нас целый литературоведческий пустырь, на котором обильно всколосились вопросительные знаки. Отношения Толстого и Ахматовой в 40-х годах, как они описаны в последних сочинениях компилятивного жанра, например в Оклянский 2009, отнюдь не исчерпывают эту сложную главу литературной истории, в которой поражает обилие резких поворотов и переоценок.
Начинается эта тема еще до знакомства протагонистов, в 1908 году в Париже, когда Гумилев сближается с Толстым и рассказывает ему о своей попытке самоубийства в конце 1907 года на парижском городском валу. В посмертном очерке Толстого о Гумилеве говорится, что причин самоубийства ему тот так и не открыл. Но из позднейших (1963) записей Ахматовой об их встречах в 20-х годах видно, что Гумилев рассказал ему все: «…как он рассказывал Ал<ексею> Толстому, что из-за меня травился на fortifications (это было записано со слов Толстого). Свидетелем его парижского отчаянья и самоубийства был Алексей Николаевич Толстой» (Ахматова 1966: 362, 387).
Анна Горенко впервые увидела Толстого в конце 1909 года, когда он вместе с Гумилевым (сразу же после нашумевшей дуэли того с Волошиным) и Михаилом Кузминым приезжает в Киев выступать на вечере «Остров искусств»; вечер не имеет большого успеха у публики, но на Анну Горенко, очевидно, производит впечатление новый литературный имидж Гумилева: она наконец принимает его предложение. В ореоле новой столичной литературы, надо думать, ей предстает и молодой Толстой, который, впрочем, в Киеве занят блицроманом с красавицей актрисой Лидией Рындиной (наст, фамилия Брылкина, 1883–1964) [346]346
См. недавнюю публикацию дневников Рындиной Н. Богомоловым: 4 декабря 1909 г., после концерта петербургских поэтов в Киеве, она записала: «А эти дни мне дали кучу каких-то диких переживаний. Был концерт, приезжали гр. Толстой, Кузьмин <так!>, Гумилев и Потемкин. Читали, я со всеми с ними познакомилась. Кое-кто обратил на меня свое внимание. Гр<аф> показался мне интересней всех, день был здесь. Ездили по церквам, у Врубеля в Кирилловской больнице. Михайловский и Софийский соборы, там несколько часов была одна, а вечер опять вместе. И что-то помнится, что-то осталось. Думал, все забудется, как сон… „Разве не сладко?“ – Теперь поднялась волна, хотят опутать тиной, говорят, что слышны были слова „Было две жены, когда захочу – будет 3-я“. Ложь, ложь, не верю. Пусть ничто, все кончено, но что было – было хорошо, и не дам ничему прикоснуться» (Рындина 2010: 387). 10 мая 1913 г. она записала: «Вспомнила Толстого Алексей Николаевича – вот встречаюсь, жму ему руку, – любовник. Мой любовник бывший. Да! Как странно – прошлое. А Алексей Николаевич помнит ли что? Как никогда не было» (Там же: 396).
[Закрыть]. Кем бы ни был навеян образ «блистательного графа» в трех стихотворениях Ахматовой 1909 года, очевидно влияние на них «аполлоновской» стилизации. Знакомство ее с Толстым произошло в Петербурге на масленицу 1910 года, см. запись Лукницкого 1927 года (к 22 ноября): «1910. Масляная неделя. Приезжала на несколько дней из Киева в Петербург. Встречи с Н. Гумилевым, с B. C. Тюльпановой. Была с визитом у Гумилевых в Царском Селе и познакомилась у них с Ал. Толстым, В. Мейерхольдом, М. Кузминым и Зноско-Боровским» (Лукницкий 1997: 316).
Толстой присутствует на праздновании свадьбы Гумилева и Ахматовой в Москве (венчались они в Киеве). Присутствует Толстой и на прощальном вечере 13.09.1910 – перед отъездом Гумилева в Африку.
Ахматова потом рассказывала Лукницкому: «Вернулась, проводила Николая: (10 г.)… 12 декабря – в Ц.С. – это “Сероглазого короля”, кажется дата. 8 января – опять в Киеве… Кажется, я с января, честно, уж больше не ездила в Киев… Вот так, в конце января, я вернулась из Киева и жила в Царском. Бывала у Чудовских, у Толстых, у Вячеслава Иванова на “башне”» (Лукницкий 1990: 98–99). В конце 1910 года Гумилев затевает «Цех поэтов», в котором поначалу участвует и Толстой. Жена Толстого Софья Дымшиц дружит с Ахматовой и ходит с ней вместе в гости. Русалки и мавки из стихов Толстого 1909 года, несомненно, отразились в «Русалке» Ахматовой (1911).
В записной книжке Ахматовой № 4 есть набросок:
Языческая Русь
начала 20-ого века.
Н. Рерих.
Лядов. Стравинский.
С. Городецкий («Ярь»…)
Ал<ексей > Толстой («За синими реками»).
Вел<имир> Хлебников.
Я к этим игрищам опоздала.
(Ахматова 1966: 70)
В подготовительных материалах к «Поэме без героя» этот список еще сокращен и развернут в эпизод, но Толстой в него входит и там: «Языческая Русь (Городецкий, Стравинский “Весна священная”, Толстой, ранний Хлебников). (Они на улице. Таврический сад в снегу, вьюга. Призраки в вьюге. (М.б., даже – двенадцать Блока, но далеко и не реально.)» Обе эти записи сделаны в 1959 году. Последняя вошла в «Либретто балета» без изменений (Там же: 87; также Ахматова 1986-2: 233). Литературные и музыкальные реконструкции русской архаики оказываются повинны в «расколдовываньи» страшных сил, приведших к катастрофе революции. Впрочем, Толстому в этом зловещем, но престижном контексте отведено почетное место.
Выражение «женщина нечеловеческой красоты», мелькающее в прозе Толстого начала 1910-х годов (например, в рассказе «Девушки», где красавиц сестер, сидящих взаперти, называют «женщинами нечеловеческой красоты»; или в рассказе «Синее покрывало», где герою мерещится «неуловимая, но он знал, нечеловеческой красоты женщина»), было принято Ахматовой на вооружение – вплоть до «секретарши нечеловеческой красоты» в пьесе «Пролог» (Энума элиш), написанной в Ташкенте, сожженной и восстановленной автором по памяти (Ахматова 1998-3: 364).
В 1911–1912 годах Толстой помогает Ахматовой публиковать ее первые стихи. Ср. запись в позднем дневнике Лукницкого «Acumiana» 1928, 19 мая:
<…> Рассказывала, что первое ее напечатанное в П-ге стихотворение было напечатано при посредстве Ал. Толстого. Ал. Толстой отнес его в редакцию журнала, и оно было принято. Будто, это относится к зиме 1910–1911 (когда Н.С. был в Африке) (Лукницкий 2002: 475).
Вероятно, речь идет о публикации в журнале «Аполлон» (1911. № 4. С. 21–22) стихотворений Ахматовой (первых из опубликованных в России) «Мне больше ног моих не надо…», «Сероглазый король», «Над водой», «В лесу». Ср. запись суждений Ахматовой о своих ранних стихах: «…их тогда уже хвалили все (Толстой, Маковский, Чулков и т. д.), они были приняты в “Апол<лон>”» (Хейт 1991: 224). Возможно также, что к этому периоду относится дарственная надпись А. Толстого на его книге «За синими реками» (1911): «Анне Андреевне Гумилевой с надеждой на ее дарование. А. Толстой» – Толстяков 1989: 170 (цит. в Лукницкий 2002: 475).