Текст книги "Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург"
Автор книги: Елена Толстая
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 43 страниц)
Из текста выясняется, что Белому уже три раза предлагали сотрудничать в «Накануне», в том числе однажды – сам Толстой, и он все три раза отказывался. В этот раз он действительно дал Толстому согласие на сотрудничество в его литературном журнале, зная, но не считая, видимо, столь уж важным, что Толстой связан со сменовеховской политической газетой. Он полагал, что Толстой свободен, как он сам: сотрудничает тут и там, в том числе и в «Накануне», а вдобавок еще и редактирует «какой-то журнал», как сам он – «Эпопею» или как Ященко «Новую русскую книгу». Но Белому тут же «разъяснили» настоящее положение вещей. Только что казавшееся естественным согласие опубликоваться у Толстого в его журнале вдруг оказывалось фатальным, компрометирующим нарушением границы и должно было быть немедленно взято назад под страхом огласки и позора [260]260
Тот же сюжет: взятие обратно своего обещания сотрудничать из-за связей с «Накануне» – прослеживается и в письме Белого А. С. Ященко (Флейшман и др. 2003:209). Дело в том, что свою переписку с Гессеном по поводу организации третейского суда (который в конце концов не состоялся) Ященко опубликовал в газете «Накануне» 1 мая 1922 г. Вполне возможно, что именно эта публикация или слухи о ее появлении могли встревожить Белого. В начале 1922 г., до появления «Накануне», Белый поместил в «Новой русской книге» три заметки. Однако приблизительно тогда же, когда он отказался от сотрудничества с Толстым, Белый написал и Ященко, уведомив, что не будет публиковаться в «Новой русской книге» – по крайней мере, в ближайшее время (письмо не датировано, но предположительно относится к весне 1922 г.). Свой отказ он объясняет занятостью и обещает возобновить сотрудничество позднее, ср.: «Милый Александр Семенович – предоставьте мне право, когда я буду здоровее, не так затормошен, когда кончу свою книгу о Блоке, без приглашения написать в „Новую Русскую Книгу“, где мне так хотелось бы сотрудничать, то, что обещал; если „Новой Русской книге“ тогда не понадобится статья, я напечатаю ее в другом месте» (Там же). Вполне резонно предположить, что причиной отказа Белого публиковаться у Ященко в «Новой русской книге» послужили сведения о том, что Ященко собирается или уже начинает сотрудничать у сменовеховцев. Неизвестно, что именно Белый обещал Ященко: в августовском номере «Новой русской книги» за этот год выходит его статья «К юбилею Максима Горького», она же опубликована и в «Голосе России» 24 сентября, а кроме того, еще и открывает 3-й, декабрьский номер его собственной «Эпопеи», причем все эти тексты почти полностью идентичны (Крюкова: 299 сн. 3). Не исключено, что весной Белый перестраховался – особенно если наша гипотеза верна и отказы Толстому и Ященко были написаны в результате одной и той же встречи и в одно и то же время; позднее же убедился, что Ященко, в отличие от Толстого, все же не воспринимался как одиозная фигура, хотя и продолжал сотрудничать с «Накануне» и в 1923 г. редактировал ее «Иностранное приложение».
[Закрыть].
Может быть, стремясь все-таки по мере сил сохранять видимость аполитичности, Белый, отказывая Толстому по принципиальным соображениям в собственной статье, тем не менее опубликовал у себя в журнале его историческую повесть «Краткое жизнеописание Блаженного Нифонта. Из рукописной книги князя Тургенева». Она вышла во втором, сентябрьском номере, который готовился весной – летом 1922 года.
Белому виделся Берлин «серо-бурым, с коричнево-серыми и зловещими полутенями атмосферы, его обволакивающей», он восклицал: «О, ужаснейший, серый и гаснущий город», но эту окраску городу сообщило не что иное, как болезненная реакция на соплеменников, «утверждающих серобурое политиканство» (Белый 1924–1925: 6, 8).
В августе 1922 года газета «Накануне», за исключением нескольких гуманных пожеланий, никак не протестует против возмутившего всю мировую общественность процесса эсеров. В это же время и, возможно, в раздражении именно на эти слабые проблески гуманности из газеты вытесняют Ключникова, и единоличным редактором становится Кирдецов, при котором она стремительно теряет лицо в глазах читателя. Следующий удар по престижу газеты наносит скандал в ноябре 1922 года с памфлетом И. Василевского об И. Эренбурге «Тартарен из Таганрога», который резко отражается на тиражах газеты. Очевидно, с этим связано возвращение летом 1923 года большей части редакции в РСФСР. Но «Накануне» продолжала выходить до конца 1924 года (651 номер).
По следам этого инцидента Белый вместе с Ходасевичем, Берберовой, Осоргиным, Муратовым, Чаяновым и другими выходит из «Дома искусств»; создается альтернатива – Клуб писателей, тут собираются писатели, близкие к Горькому, сюда же вливаются и высланные осенью 1922 года на «философских пароходах». Все они дистанцируются от Толстого и его окружения.
Белый в это время тяготеет к Горькому, занимаясь подготовкой материалов для литературного, общественного и научного журнала «Беседа» [261]261
«Беседа» (1923–1925, Берлин) – журнал литературы и науки, руководимый Горьким, А. Белым, В. Ходасевичем, профессорами Ф. А. Брауном и Б. Ф. Адлером.
[Закрыть], издателем которого стал тот же хозяин издательства «Эпоха» С. Г. Каплун-Сумский. Вспомним, что весной 1922 года Горький активно поддержал разрыв Толстого с белой эмиграцией, сочувствовал ему во время «травли» его в эмигрантской прессе. Но ни тогда, ни позже он не одобрял участие Толстого в «Накануне» и постоянно подталкивал его к формальному разрыву отношений со сменовеховской газетой (Толстая 2006: гл. 13). Толстой пытался выйти из газеты и в августе 1922 года, и в начале 1923 года, но безуспешно.
Итак, на протяжении 1922 года отношения Толстого и Белого постепенно разлаживаются. При этом оба писателя подготавливают возвращение – Толстой вернется в Россию 1 августа, а Белый 23 октября 1923 года. По возвращении Белый изредка навещал Иванова-Разумника [262]262
Иванов-Разумник Разумник Васильевич (1878–1946) – русский литературный критик, левый эсер, идеолог «скифства». В советское время неоднократно подвергался преследованиям. Оказавшись после войны на Западе, опубликовал книгу мемуаров «Тюрьмы и ссылки». В 1920–1930-х гг. жил в Детском Селе, однако с Толстым не общался.
[Закрыть], соседа Толстого по Детскому Селу, где тот снимал дачу. Иванов-Разумник к Толстому относился плохо: в 1924 году он писал Белому: «Клюев очень бедствует. Алексеи Толстые благоденствуют. Все в порядке вещей» (Белый – Разумник 1998: 301); в 1929 году настроение еще хуже: «Одна беда: село наше стало за последний год слишком шумным литературно-художественным центром. Живут здесь “оседло” – А. Н. Толстой, В. Я. Шишков, К. С. Петров-Водкин, не считая minorum deorum; у каждого свой jour fixe, в том числе и у нас собираются по субботам. А не-оседло, но продолжительно все же – обитают здесь О. Д. Форш, заневестившаяся невеста большевизма, Е. И. Замятин, К. А. Федин – и прочие, прочие, прочие. Иногда шумно – и не весело. Дух жизни отсутствует; чувствуется лишь “прочее время живота” [263]263
«Прочее время живота нашего в мире и покаянии скончати у Господа просим». – Просительная ектения на вечерне, 7.
[Закрыть]. А иногда и пир во время чумы» (Там же: 622). Белый в ответных письмах настроен ничуть не менее негативно: «К тому же: говоря откровенно; я в таком настроении, что не только не хотел бы видеть Толстого, а и… Спасских [264]264
Белый сдружился с сестрой своего будущего издателя С. Г. Каплуна и чиновника Петросовета Б. Г. Каплуна, Софьей Гитмановной Каплун, позднее женой советского поэта С. Д. Спасского (1898–1956), и коллегой по работе в Вольной философской ассоциации в 1920–1921 гг. в Петрограде. Она была антропософкой, позднее подвергалась репрессиям.
[Закрыть]» (Там же: 666). Однако летом 1930 года он пишет Разумнику из Судака: «У нас тут бывали А. Н. Толстой и Шишков; с обоими было очень уютно и хорошо» (Там же). То же самое Белый пишет П. Н. Зайцеву: «Одно время навещали нас Алексей Толстой и Вячеслав Шишков; и мы вместе отдыхали от жары на нашей террасе, с ними было неожиданно легко, интересно и просто» (Там же: 669). В начале следующего, 1931 года Белый заканчивает очередное послание Разумнику: «Передайте от меня привет А. Н. Толстому» (Там же: 695). Понятно, что Толстой очаровывал Белого, мечтая о том, чтоб вернуть себе любовь и признание старой интеллигенции.
Но мечтания начала 30-х о всеобщем примирении не осуществляются. В 1935 году, почувствовав резкое изменение политического климата, Толстой порывает с прежней семьей и переезжает в Москву; еще до того он сближается с придворной литературно-чекистской кликой, сосредоточившейся вокруг Горького: фактически это разрыв с прошлым.
«Аэлита» как ответ Белому?
В Берлине Белый был, несомненно, центральной литературной фигурой. Его присутствие значило неимоверно много для Толстого.
С большой вероятностью Толстой присутствовал на лекции Белого «Культура в современной России», первой из цикла, которую поэт прочел 14 декабря 1921 года перед аудиторией только что организованного ими обоими «Дома искусств». В январе 1922 года Бунин записал свою парижскую беседу с Л. Шестовым об этих лекциях Белого: «“Жизнь в России, – говорит Белый – дикий кошмар. Если собрались 5–6 человек родных, близких, страшно все осторожны, – всегда может оказаться предателем кто-нибудь”. А на лекциях этот мерзавец говорит, что “все-таки” (несмотря на разрушение материальной культуры) из России воссияет на весь мир несказанный свет» (Бунины 1981-2: 78). В отличие от Бунина Толстой, строивший себе новую, компромиссную платформу, должен был благоговейно внимать Белому. Представляется, что рисуемые Белым в этих лекциях и статьях картины голода и разрухи, на фоне которых происходит невероятный духовный взлет, воздействовали на толстовское художественное воображение; немаловажно было и то, что Белый утверждал, что якобы в России уже произошла переоценка всех – и революционных, и контрреволюционных лозунгов:
…Эта переоценка происходила под огнем гражанской войны, когда близкие по крови уничтожали друг друга на фронтах, проклинали и мучили друг друга за фронтами; в лицо всем глядела смерть: холодом, годом, тифом; и люди, сидящие в температуре ниже 0, вынужденные колоть дрова и тайком растаскивать деревянные заборы, люди, измученные стоянием в хвостах, – вечерами тащились по темным улицам Москвы, Петрограда погреться духовными интересами (тепла материального не было); множество частных кружков, студий, приватных курсов существовали вопреки всякому вероятию; вопросы о Вечности и Гробе поднимались теперь людьми, стоящими перед лицом Вечности и Гроба; конечно же, – эти вопросы и ставились и разрешались не так, как того хотели эмигранты из жизни <…>; в вопросах, и ставимых, и разрешаемых по-иному, впервые обнаружился тот подлинный сдвиг сознания, о котором многим не перескажешь ни заграницей, ни внутри границы, ибо этот сдвиг был выстрадан всею сложностью противоречий, сосуществующих в одном сознании… (Белоус 2005-2: 265).
Белый адресовал свои слова о невиданных духовных прорывах, происходящих в нищей революционной России, прежде всего, полемически, – Штейнеру и европейским антропософам, игнорировавшим российских коллег. Но для Толстого они прозвучали как благая весть из уст ведущего культурного деятеля, только что приехавшего «оттуда»; Белый как бы подтверждал рождение новой России, свидетельствуя так убедительно: «Весной 1920 года повеяло вдруг какой-то бурной, полной новых возможностей весной: это “независимые”люди новой, духовной революции перекликались друг с другом, пока безымянные; это Иванушка Дурачок оказался умнее братьев» (Там же: 266; курсив автора). Великая, вечная русская мечта «оказаться умнее братьев», исполнение которой провозгласил Белый, Толстому, чей изначальный умеренный национализм только усилился после трех лет в эмиграции, должна была быть близка как никогда. К весне 1922 года Толстой переходит на «скифскую» платформу, с которой с самого начала отождествлялся Белый: это происходит в повести «Рукопись, найденная среди мусора под кроватью», начало 1922 года. Можно предположить, что именно в увлекательных миражах Белого Толстой черпал уверенность, что шаг его в сторону сменовеховства правилен и морален.
Толстой должен был истолковать концепцию Белого как близкую себе и, казалось бы, мог рассчитывать на его сотрудничество. Однако ничего подобного не произошло. Белый в Берлине на сближение с Толстым не пошел, а постепенно превратился в его неприятеля. Видимо, пережить это Толстому было нелегко. Как мог Белый, сам еле вырвавшийся из России, ставить ему, Толстому, на вид его якобы правизну и щеголять своей левизной? А с другой стороны, если уж Белый отождествлял себя с революцией, то почему он швырнул Толстому, присоединившемуся к революции, в лицо слова о мародерах? Правда, он сказал о мародерах, приспосабливающихся в России, – но кто обращает внимание на оттенки? [265]265
В газетной статье, появившейся 2 апреля в «Голосе России», С. Г. Каплун-Сумский обвинил в приспособленчестве младших «накануневцев» – Ветлугина и Илью Василевского-Небукву.
[Закрыть]
Несмотря на личное расхождение с Белым, его концепция России как высочайшего духовного взлета посреди отчаянной нищеты и разрухи была, на наш взгляд, одним из идейных импульсов, воплощенных в «Аэлите». Наверное, не единственным: возможно, подтолкнула фантазию Толстого статья Белого «О духе России и о “духе” в России» из газеты «Голос России» от 5 марта 1922 года, повествующая опять о новых духовных явлениях в России: «Сознание русских в России – расширено». В ней рассказывается об опыте выхождения из себя, о сознании, что «все – во мне; и я – во всем…», и о складывающемся изо всего этого «космическом сознании России»; а далее говорится вот что: «но о сознании этом сказать здесь – решительно утверждать, что каналы на Марсе – произведения марсиан (“Но позвольте, ученые до сих пор еще спорят”. – Ученые не были там, а я – был…») (Белоус-2: 312). Здесь интересно и соположение России и космической темы, и само отождествление России и Марса, и, более всего, утверждение автора о том, что он до всех ученых побывал на Марсе и точно знает все о тамошних каналах и о марсианах.
Сюда же подключается и отповедь Белого с его ремарками о духе и материи в цитированном выше споре на вечере памяти Набокова. Толстой ответил тогда каламбурно: «Да при чем здесь дух, когда люди с голоду дохнут». Покинувший бедствующую, голодающую, преданную землю бескомпромиссный высоко воспаривший «дух» – то есть Андрей Белый – должен был понять его, толстовскую, правоту прощения, снисхождения, приятия этой земли, заявленную им в письмах Николаю Чайковскому и Андрею Соболю.
Ранние версии
Первоначальный текст «Аэлиты» Толстой печатал, сидя в Берлине, в советском журнале «Красная новь», организованном в 1921 году специально для литературы не советской, но и не враждебной, для так называемых «попутчиков». [266]266
Аэлита (Закат Марса) // Красная новь 1922. № 6; 1923. № 1, 2.
[Закрыть]В 1923 году он выпускает два книжных издания «Аэлиты», одно в России [267]267
Аэлита (Закат Марса). М.; Пг.; Недра, 1923.
[Закрыть], другое в Берлине [268]268
Аэлита. Берлин: Изд. И. П. Ладыжникова, 1923.
[Закрыть]. Далее все цитаты, кроме специально оговоренных, даются по этому последнему, берлинскому изданию; номера страниц приводятся в тексте статьи.
Между тремя этими версиями очень мало разночтений. Вот одно из них. В журнальном тексте дважды говорится «Земля не знает пощады», – а уже в книжных текстах 1923 года этой фразы вообще нет. Главное расхождение – это то, что обе российские версии имели подзаголовок «Закат Марса», в берлинской книге отсутствующий и впоследствии вообще снятый. Так что три этих ранних текста 1922–1923 годов можно считать одной версией. Но эта ранняя версия сильно отличается от текста, знакомого современному читателю, то есть вошедшего в Полное собрание сочинений и с тех пор перепечатывавшегося без изменений. Этот канонический текст – результат последней авторской правки 1938 года, но до того было и несколько промежуточных правок. Редактура велась по нескольким направлениям.
Во-первых, выброшен был целый кусок, характеризовавший политические надежды героя, показывавшие всю меру берлинского скепсиса Толстого по отношению к тому, что творилось в России:
Столицы мира погибли в анархии. Никто ни во что и никому не верил. Земля еще не видела подобных бедствий. Но вот в каждой стране стало собираться ядро мужественных и суровых людей, они называли себя «Справедливыми». Они овладели властью и стали строить мир на иных, новых законах справедливости, милосердия и законности желания счастья, это в особенности важно, Алексей Иванович: счастье. А ведь все это так и будет когда-нибудь (54).
Эти политические упования на нормализацию и чуть ли не прямая ссылка на второй параграф американской Декларации независимости: «We hold these truths to be self-evident that all men are equal, that they are endowed by their Creator with certain unalienable Rights, that among these are life, liberty, and pursuit of happiness» («Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми Правами, к числу которых относится жизнь, свобода и стремление к счастью») – были из романа убраны. Они противоречили классовой доктрине: ни законности желания счастья для всех людей, ни милосердия советская власть признать не могла. «Ядро мужественных и суровых людей» в условиях конца 20-х – начала 30-х могло ассоциироваться с фашистскими режимами.
В последующих версиях и причины отчаяния Лося, заставившие его покинуть Землю, перестали быть политическими – вначале же он бежит не только в отчаянии после смерти любимой, но и потому, что «Земля отравлена ненавистью, залита кровью. Недолго ждать, пока пошатнется даже разум, единственные цепи на этом чудовище» (37). Как сказано выше, в версии «Красной нови» дважды повторялась фраза: «На земле нет пощады» (№ 6: 8), отсутствующая в книжных версиях. Разум бежит с Земли, «политой горячей кровью (в берлинском изд., с. 67, убрано. – Е.Т.) и все же любимой». В описании религии Пастуха была убрана первоначальная фраза: «Закопай свою ненависть под порогом хижины» (105), потом смяченная так: «Закопай свое несовершенство». Советский строй культивировал классовую ненависть и отказ от нее не одобрил бы.
А вот причины, побудившие Лося участвовать в восстании марсиан, в ранних версиях были не политическими, а отчетливо личными. В самый острый момент у него «В ушах пело: к тебе, к тебе, через огонь и борьбу, мимо звезд, мимо смерти, к тебе, любовь!» (189).
Во-вторых, убрана большая часть упоминаний Бога, Духа, даже креста на могиле жены героя: ранний Лось верил в Бога, уважительно упоминал Хозяина вселенной, чье отражение – человек, а свой побег понимал как духовное заболевание и осмыслял его как отрыв от Духа. «Быть может, этот красноватый шарик Земли – лишь живое, плотское сердце великого Духа, раскинутое в тысячелетиях», а он сам «своей безумной волей оторвался от Духа» и «вот, как унылый бес, презренный и проклятый, один сидит на пустыре» – из этого пассажа убран был «великий Дух» и заменен «родиной», а вместо «унылого беса» и т. д. Толстой поставил «унылый пес» – без других эпитетов. То есть вначале Лось понимался как разум, взбунтовавшийся с отчаяния (ср.: «гонит меня безнадежное отчаяние», 37) и отпавший от Бога в богоборчестве, имевшем техническое выражение – в русле «фаустианского» толкования современной цивилизации. В поздних же версиях он превратился всего лишь в унылого бездомного пса-эмигранта!
В-третьих, в ранней версии гораздо больше мистицизма. Магацитлы пользовались для движения своих летательных аппаратов «растительной силой семян» (107), что было изменено на «силой распадения материи». В ранней версии в Атлантиде правят иерофанты, но этого термина автор в дальнейших версиях будет избегать. Вместо него он использует термин «сыны Аама» (то есть Авраама – Бар-Селла 2004: passim), хотя речь о более ранней культурной формации. Их потомки, Магацитлы, в ранней версии действительно управляют стихиями с помощью заклинаний: «Они призвали на помощь стихии природы. Начались бури, задрожали горы и равнины, выступил из берегов южный океан. Молнии падали с неба. Деревья и камни носились по воздуху, и громче грома разносились по воздуху голоса Магацитлов, читавших заклинания» (108). В поздних версиях это превратилось в фигуры речи: Магацитлы стали «свирепы, как буря» и т. д.
В-четвертых, убраны были наиболее разительные бытовые признаки советской нищеты. Так, в сцене запуска аппарата разговор между оборванными зрителями шел о том, будут ли выдавать ситец и по сколько вершков – а то рубаха истлела, ходят голые; шли разговоры о продаже валюты и т. п. (35).
В-пятых, Гусев был еще грубее и забавнее: на Марсе он тащил в карман золотые штучки и драгоценные камушки, а в финале становился чем-то вроде авантюриста: приземлившись в Америке, он «завел себе собаку, сундук для одежи, мотоциклет» (229), полгода разъезжал с импресарио по Америке и Европе», читал лекции о Марсе, молол чепуху. «Изолгался, вконец заскучав» (Там же), вернулся и, видимо, американизировавшись, основал «Ограниченное капиталом акционерное общество по переброске на Марс военного отряда для оказания помощи трудовому населению» (Там же).
В-шестых, в поздних версиях ничего не говорится о нэповском Петербурге (в ранней версии нет Петрограда). По возвращении из путешествия герои, после какого-то времени, проведенного в Америке с момента приземления, возвращаются в царство новой экономической политики, при которой выезд за границу и въезд фактически стали свободными. Очевидно, путешествие, как и рассчитывал Лось, заняло три с половиной года. Начинается полет летом, ведь жена Гусева ходит по-летнему босиком. Это 1920 год, потому что Гусев успел принять участие в Польской кампании. Он и говорит в ранней версии: «Это не то что губернию какую-нибудь оттяпать у Польши – целиком планету» (90). До объявления нэпа весной 1921 года остается полгода – границы еще закрыты.
Новый же Петербург, куда герои попадают в финале, характеризован совершенно в марсианском духе, с многолюдным Невским, залитым светом, с тысячами «окон, огненных букв, стрел, крутящихся колес под крышами» (232) – то есть нэп Толстой представлял себе в Берлине по рассказам и, очевидно, преувеличил масштабы перемен; так или иначе, сходство с гибнущей Атлантидой и Марсом в ранней «Аэлите» не закреплено было за одним только Западом.
Вот тонкий, но наиболее характерный для правки «Аэлиты» штрих. В ранней версии Лось перед отлетом говорил корреспонденту: «До Марса ближе, чем до Стокгольма» (10). Смысл этой фразы совершенно ясен. Из наглухо закрытой Советской России до наступления нэпа действительно легче было податься на Марс, чем выехать в Стокгольм и вообще на Запад. В поздней версии это изменено на туманное «пешком, например, до Стокгольма». Возможно, текст намекал, что покинуть Россию было возможно в то время, только бежав из нее пешком, по льду – в Финляндию и далее.
Так что в ранней версии «Аэлита» вовсе не была такой просоветской и материалистической, как нам привычно, и звучала гораздо гуманнее.
Идеология в «Аэлите»
Толстой с энтузиазмом читал научную фантастику Брюсова. Желание властителя марсиан Тускуба достойно и спокойно встретить неминуемую гибель своей вырождающейся планеты, которому вождь восставших противопоставляет надежду на вливание юной, мятущейся земной крови, звучит эхом основного конфликта утопической драмы Брюсова «Земля. Драматические сцены» (1904): планета, лишенная воды и воздуха, вымирает, человечество уходит под землю, мудрецы желают достойно встретить или даже приблизить конец, в то время как юные безумцы призывают выйти наверх, к солнцу, которое, как они думают, принесет спасение. Толстой высоко оценил «Землю»: 22 октября 1910 года он написал Брюсову, получив от него «Земную ось» – сборник рассказов, в котором эта вещь была напечатана: «“Земля” открыла бы новые области в театре. По-моему, фантастика – коренная и мало примененная область театра». Толстой предполагал, что современный театр от фантастики положений, как у Мейерхольда в «Шарфе Коломбины», перейдет к преувеличению и богатству «уже не положений, а ума; такой пантомимой ума и представляется мне Ваша пьеса в грядущем» (Переписка 1: 172). Вполне допустимо, что Толстой еще в Москве в 1918 году, служа под начальством Брюсова в Наркомпросе, узнал о его научно-фантастическом замысле о путешествии на Марс. К 1918–1919 годам относится незаконченный брюсовский научно-фантастический рассказ «Экспедиция на Марс», где описан «междупланетный корабль», на котором советский человек совершил путешествие на Марс [269]269
НИОР РНБ. Ф. 386, № 250. См. об этом: Бритиков 1970: 12–15.
[Закрыть].
Еще в Париже, заканчивая «Хождение по мукам» и отказавшись от мысли немедленно продолжать роман, Толстой увлекся тематикой космических полетов. Свидетельством чтения литературы о звездоплавании и близкой тематике уже летом 1921 года, когда он заканчивал «Хождение по мукам», могут быть жюльверновские замыслы анархиста Жирова, в конце первой версии мечтающего о том, чтобы сбить Землю с орбиты (Толстой 1921-7: 11 – Толстая 2006: 373–374). Космическая тема была находкой для его сменовеховства. Полет на Марс, осуществленный из Советской России, в качестве сюжета позволил бы ему провести (в соответствии с первоначальной идеей сменовеховства как неполитического движения) неполитическую апологетику России: страна с такой высотой утопических мечтаний заслуживала к себе нового, более серьезного отношения. Так возникла «Аэлита», главный его берлинский проект.
На исходный звездоплавательный энтузиазм наложились, по мере осуществления замысла, несколько идейных слоев.
Еще в 1983 году в эссе «Гуси-лебеди» Зеев Бар-Селла остроумно и изящно написал о том, что в «Аэлите» путешествие на Марс символизирует эмиграцию и возвращение: «от метерлинковых погонь за синекожей принцессой Марса к верхарновым зорям» (Бар-Селла 2004: 130).
Марс у Толстого предстает раем лишь вначале: это для Толстого глубоко личный и одновременно архетипический образ [270]270
Об архетипизированной воде см.: Башляр 1990 passim.
[Закрыть]влажной страны Азоры. Для Толстого мелкая вода связывалась со счастьем: вначале с детской свободой – рос он в засушливой Самаре и все детство просидел на речке (ср. прозвище Кулик в одноименном во многом автобиографическом рассказе из романа «Егор Абозов»), а затем с любовью к женщине: в 1915 году он написал Крандиевской загадочное визионерское стихотворение, в котором мир менялся от прикосновения ее руки, взор становился вещим; кончалось оно: «Покрылись улицы столицы / Пленой таинственных озер» (Переписка-1: 223). Прорезанная каналами, покрытая «веселыми канареечными лугами, Азора походила на те цыплячьи, весенние луга, которые вспоминаются во сне, в далеком детстве» (Толстой 1948: 149). При семантическом ореоле романтического, неотмирного голубого слово Азора означает живое, желтое, канареечное и цыплячье: это толстовский «луг зеленый». Сказочная игрушечность Азоры потом откликнется в описании Немецкой слободы в «Петре Первом».
Но вскоре Марс оказывается чем-то вроде роскошно разлагающегося послевоенного Парижа «ревущих 20-х» или мрачного Берлина, где трудящиеся голодают, в то время как высшие слои (среди которых были и русские эмигранты, с небольшими деньгами чувствующие себя в Берлине вольготнее многих местных жителей) предаются лихорадочным, извращенным развлечениям, полностью утратив волю к жизни.
С 1918 года, когда вышел первый том «Заката Европы» (1918–1922) Освальда Шпенглера, стремительно росла популярность главной идеи книги – упадка Запада. Книга Шпенглера, вернее первый ее том, переведена была на русский язык только в 1924 году, уже после выхода «Аэлиты» в свет. Правда, в 1922 году в Москве вышла книжечка эссе о шпенглеровском контроверсальном сочинении [271]271
Освальд Шпенглер и Закат Европы. М.: Берег, 1922.
[Закрыть]. Сюда вошли статьи Бердяева, Франка, Степуна (высланных осенью того же года) и Я. Букшпана (оставшегося в России и расстрелянного в 1939 году), излагавшие основные положения Шпенглера и их оценивавшие. Толстой, возможно, перелистал ее; однако о противопоставлении культуры и цивилизации – а это главная мысль Шпенглера – в «Аэлите» ничего нет. Смена древних цивилизаций дается по теософским моделям. Так что, по всей видимости, знакомство автора со Шпенглером осталось вполне «шапочным» – в журнальной версии и следующей за ней первой российской книжной он добавил подзаголовок «Закат Марса», цитирующий заглавие Шпенглера «Die Untergang des Abendlandes», что точнее было бы перевести не «Закат Европы», а «Закат западного мира».
В «Аэлите» Толстой с запозданием обратился к скифской идеологии и метафорике, расцвет которой пришелся на 1917–1918 годы. Подкрепленная идеями евразийцев, Устрялова, эта идеология получает в сменовеховстве и близких ему в России настроениях национал-большевизма (Пильняк и др.) вторую жизнь. Сам Толстой в 1917 году был левее кадетов, но правее правых эсеров. Тогда он был настроен решительно антискифовски: в 1917 году оппонировал Иванову-Разумнику в рассказе «День Петра», в 1919–1921 годах боролся со скифством в романе «Хождение по мукам» (Толстая 2006: 50–52, 388–392). В «Рукописи, найденной под кроватью» он еще подает скифский соблазн амбивалентно, как неодолимо влекущий и одновременно гибельный. Но в «Аэлите» уже провозглашается правота варварской горячей крови на фоне распада «переутонченной» старой марсианской цивилизации. Подтверждается эта мысль «более близким» примером – историей усталой, изнеженной Атлантиды накануне вторжения желтых племен с безумной, тревожной кровью, в которых читатель узнавал сегодняшние «скифские» и евразийские отождествления – от «Грядущих гуннов» Брюсова, «Куликова поля» Блока, «Петербурга» Белого до того же модного Пильняка и т. п.
Центральным посылом романа, его моральной позицией – противовесом евразийству и сменовеховству – выглядит поэтическая, печальная и стойкая религия коренных марсиан, слабых и невежественных, но прекрасных душою, попавших в рабство к злым и могущественным Магацитлам. Возможно, это что-то вроде собственной программы поведения «в красных тисках», итог раздумий Толстого, который только что заявил о необходимости возвращения в Россию, о том, как сохранить себя под гнетом. Это программа катакомбного непротивленческого христианства, ср. вердикт современного исследователя: «Эта мистика Марса и таинственна, и наглядна, благодаря ее связи с религиозным или художественным опытом Земли. Гейзер Соам, очищающий от зла, соответствует Силоамской купели» (Ронен 2010: 226).
Вразрез с престижной формалистской традицией Ронен считает, что роман был литературной удачей, ср.: «Оккультизм “Аэлиты”, при известной банальности ее теософских источников, благодаря суггестивности имен и отраженной узнаваемости религиозных мотивов, обладал художественной убедительностью старого мифа на новый лад, это был миф о зле и о проповеди доброго пастыря…» (Там же).