355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Толстая » Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург » Текст книги (страница 26)
Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:27

Текст книги "Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург"


Автор книги: Елена Толстая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 43 страниц)

Оккультизм в романе

Уже в романе «Хождение по мукам» немало сказано о таинственных причинах трагических событий в России и показаны их виновники, подпавшие под власть оккультных сил, трактованных по Белому. В Берлине Белый находился в центре литературной жизни, и, возможно, оккультный всплеск в творчестве Толстого был связан с тем, что Толстой с любопытством и пиететом глядел на Белого и на теоантропософскую жизнь, кипевшую вокруг него. Именно сейчас он впервые (если не считать эпизода с «Зеленой палочкой») ненадолго оказался сам себе голова: освободился от парижской эмигрантской редактуры и цензуры и еще не почувствовал цензуру своих московских хозяев. И тут, именно сейчас он по-настоящему увлекся литературным оккультизмом: тогда была написана и «Лунная сырость», посвященная похождениям Калиостро в России (1922), тогда были созданы и «Похождения Невзорова, или Ибикус» (1923; советские библиографы почему-то не замечают первопубликации этой повести в течение 1923 года в берлинском журнале «Сполохи» А. Дроздова), где есть и карты гадалки Ленорман, и говорящий череп Ибикус, и явление Вечного жида. В этот же ряд должна быть включена и «Аэлита» с ее оккультными мотивами.

Во всех тогдашних толстовских вариациях на оккультные темы налицо отторжение таинственных сил, иногда в ироническом ключе, как в повести «Лунная сырость» (в другом варианте «Посрамленный Калиостро»). Толстой отнюдь не недооценивает серьезность оккультных сил, не разоблачает их как фокус; они у него реальны, опасны и враждебны. В повести действуют суккубы, творятся заклинания и присутствует настоящая, тяжелая чертовщина. Предположительно, в «Калиостро» Толстой, зная, что Белый в это время находится в тяжелом душевном кризисе из-за конфликта со Штейнером, предлагает как бы некую солидарность против заграничного «мага». Толстовское отторжение оккультизма находится в русле уже состоявшегося к концу войны высвобождения авторитетных для него московских философов из-под обаяния Штейнера: Толстой вполне мог быть в курсе антиоккультистских публикаций Бердяева, например пассажей в его книге 1916 года «Смысл творчества» (Бонецкая 1995: 79–97). Но как раз в «Аэлите» оккультный элемент серьезен и художественно обаятелен.

«Аэлита» произвела глубокое впечатление на бедствующую, постаревшую Нину Петровскую, которую Толстой пригласил стать сотрудницей своего литературного приложения к «Накануне». Петровская уехала из России в 1911 году и обосновалась в Италии. Благодарная Толстому за поддержку, она транслировала свою экстатическую преданность ему через посредство того же органа. В не слишком складывающихся отношениях Толстого с Белым это могло стать еще одним неожиданным и обостряющим фактором. Петровская расположила Толстого на генеральном направлении, ведущем в будущее: «…огромные преодоления Алексея Толстого, каждой строчкой распинающего “канунную литературу”… – разве все это уже не колокольные звоны грядущего искусства?» (Петровская 1922: 7). Она написала рецензию, в которой высоко оценила «Аэлиту», увидев в ней образцовое символистское произведение нового типа (возможно, достигшее символизма спонтанно, помимо задания), а главное, свободное от недостатков символистской прозы, читай – от недостатков Белого, встреча с которым в Берлине была для Нины тяжела и травматична:

Неповторимая фигура в русском искусстве – весь антитеза крика, моды, вылезания из самого себя, надуманности, эффектов, подозрительной новизны и всех тех аксессуаров писательства, которые сводят с ума молодое воображение. В последних главах «Аэлиты» развертывается во всю ширь щемящая образами какой-то неземной тоски, его колдующая фантазия. Надмирные видения ужаса и счастья, борьбы и гибели, силы и ничтожества, – запечатлены в образах совершенно неподражаемых, красочно углубляющихся до значительности символа, может быть, помимо их первоначального замысла, как это бывает в произведениях, где перед творческой силой, переплескивающейся через край, открываются дали несказанных просторов (Петровская 1923: 6).

Петровская заняла эту демонстративно антибеловскую позицию, очевидно желая поддержать своего мецената Толстого в его публичном конфликте с Белым. Она даже усмотрела в Толстом нечто подлинное (правда, с оговоркой «как будто»: «Приходило на память даже, как будто, что-то совсем подлинное, повитое элегическими воспоминаниями о прошлом, когда на председательское место усаживался Н. М. Минский в соседстве с З. Венгеровой, а Алексей Толстой, весь новый и пленительно прежний, читал свои рассказы» (Петровская 1924). События конца 1921 года, то есть читка Толстого в берлинском Доме искусств, напомнили ей нечто «совсем подлинное», то есть ту пору, когда она была участницей символистской «бури и натиска», это они «повиты элегическими воспоминаниями». Петровская наполняла письма своей итальянской подруге дифирамбами Толстому, вроде следующего: «Я его люблю тоже больше всех: в нем заложены всякие чудесные возможности» (Петровская 1992: 101). Характерно, что в своей рецензии она украшает образ Толстого именно романтико-символистскими добродетелями: «Подражать А. Толстому – это значит быть равным ему по размеру таланта. Значит, быть творцом, уметь вдыхать живой дух в земной прах, значит, измерить опытом мудрость жизни, видеть миры в капле воды» (Петровская 1923: 7).

«Аэлита», как почувствовала Петровская, до некоторой степени вписывается в символистскую струю.

К 15-летию литературной деятельности Толстого Петровская опубликовала большую статью о писателе, которая почему-то обойдена нашими исследователями. Статья начинается личными воспоминаниями Петровской о дебюте Толстого и постепенно переходит в разбор его произведений. «Формула писательской личности А. Толстого, – писала Петровская, – определилась сразу и одним только словом: художник. Чистый, кристаллизованный художник, связанный с предшествующими литературными школами лишь благородной культурной преемственностью, но самобытный в методах творчества» (Там же).

Толстой и антропософы

Толстой пытался здесь оседлать волну тогдашних теоантропософских увлечений. Посредующим членом сравнения современного Запада и умирающего Марса он сделал легенду о гибели Атлантиды, якобы прародины марсианской элиты. Эта идея лежала на поверхности – всякий, кто читал или просто слыхал о Шпенглере, неминуемо сталкивался с этой параллелью.

Атлантида находилась в центре внимания символистов. Брюсов, изучавший в университете египтологию, с юности интересовался проблемой Атлантиды: в 1917 году в обзорном сочинении «Учители учителей» в горьковской «Летописи» он суммировал существовавшие на тот момент научные представления. Теософская традиция считала Атлантиду источником тайной мудрости. А. Р. Минцлова связывала с Атлантидой розенкрейцерскую традицию (Обатнин 2000: 90–92). Волошин писал, что картина Бакста «Древний ужас» описывает гибель Атлантиды (Волошин 1909: 48). Вячеслав Иванов считал, что гибель Атлантиды оставила следы в глубинных уровнях сознания (Обатнин 2000: 129–130).

Сочное, насыщенное изложение мифа об Атлантиде в рассказах Аэлиты у Толстого изобилует художественными находками: даже смена исторических формаций в рассказе Аэлиты получает живую и волнующую силу и убедительность (Ронен 2010: там же). Что же читал Толстой для своей Атлантиды?

Теософская литература была частью символистской культуры, в которой вырос Толстой. Он вряд ли читал «Тайную доктрину» Е. П. Блаватской целиком, во-первых, потому что в ней 2000 страниц, во-вторых, потому что она вышла полностью по-русски только в 1937 году в Риге. Но в этом не было никакой необходимости. Переводы, а чаще – пересказы и автопересказы ее писаний, написанных в оригинале по-английски, заполняли журнал «Вестник теософии», начавший выходить в 1908 году, а также издавались в России в виде отдельных брошюр. В России в 1910-х годах появились и переводы сочинений Штейнера, печатные и рукописные. Переписывались и передавались из рук в руки его лекции. Тынянов не зря полагал, что для «Аэлиты» Толстой воспользовался популярными брошюрами. По сути, по-русски, кроме первых книжек Блаватской, ничего и не было – остальное были брошюры, журнальные статьи и самиздат для посвященных. Возможным источником информации мог быть и «журнал нового типа» – то есть дайджест – «Бюллетени литературы и жизни», издаваемый с 1911 года отцом Наталии Васильевны Василием Афанасьевичем Крандиевским (1861–1928), большим любителем всяческой отреченной духовности, одно время близким горьковскому кругу, а потом тяготевшим к московским религиозно-философским кругам (особенно к Е. Н. Трубецкому). В журнале он уделял почетное место популяризации оккультных сочинений.

В поиске информации Толстому вполне могла помочь жена Наталия Крандиевская, увлекавшаяся теософией с 1912 года, когда она слушала в Петербурге лекции Петра Успенского. (В 1950-х годах в книжном шкафу ее еще были книжки мусагетовского журнала «Труды и дни» за 1915 год, оставшиеся от первого года жизни с Толстым в Москве.)

Но, скорее всего, первым популяризатором теософской традиции для Толстого был все же Максимилиан Волошин, который, став в 1905 году масоном, увлекся Блаватской, прочел гору литературы по оккультизму, конспектировал Штейнера и т. д. Волошин превратил тайные доктрины в предмет своего small talk, рассказывая про оккультизм всем кому не лень: Кузмину он поведал об оккультизме и Атлантиде на извозчике по пути в театр – тот «чуть не засыпал» (это было 28 октября 1906 года – Купченко 2002: 166). В 1908 году в Париже Волошин развивал русскую художественную молодежь, в том числе Толстого, давая им изучать диалоги Платона: «Увлекаюсь Платоном, вот был мерзавец ядовит на язык», – сообщал Толстой отчиму в июне 1908 года (Переписка-1: 130) и Книгу Дзианов, комментарием к которой является «Тайная доктрина». Ср. описание разговора в парижском кафе с молодым художником В. Белкиным и его друзьями – кружком, центром которого был Волошин:

– Мы пришли читать книгу Джянов.

– Но у меня только выписки из статьи Макса.

Толковал и читал выписки и стихотворения (Толстой 1908: л. 14).

По мнению неверующего Белкина, Волошин также не вполне серьезно разделял теософские верования: «Не верю. Вон Макс[,]когда говорил о книге Джянов[,] у него в глазах веселые огоньки бегали (наблюдение его жены)» (Там же: л. 15). Толстой прожил в атмосфере волошинских разговоров петербургскую зиму 1908/09 года и несколько длинных коктебельских сезонов – весну и лето 1909-го, весну 1911-го, весну и лето 1912-го, весну и лето 1914-го. В Коктебеле он мог листать теософскую литературу, в обилии имевшуюся у Волошина, который ее сам переводил.

И все же с теософией Толстому крупно не повезло. Разыскивая в Берлине в конце 1908 года по просьбе Волошина М. Сабашникову, Толстой попал на лекцию Штейнера: «Мне велели протискаться и сесть за печкой. Сел. Синие стены, спокойные лица углубленные и голос. Ничего не понимаю. И было так два часа». Однако Штейнера он разглядел и розенкрейцерские символы отметил: «Один раз я увидел лицо его: черные глаза горящие, стиснутый рот и две морщины на смуглых щеках, худой, в черном, около алые розы, на стене распятие…» (Переписка-1: 135 и сл.).

Плохо зная немецкий, он ничего не понял – достаточно обычная ситуация с русскими антропософами (Фон Майдель: 214–239) и по той же причине постеснялся знакомиться со Штейнером, как предлагала Сабашникова. Тогда же, в Берлине, он встретился с Белым, рассказывавшим ему об антропософии. Но Толстой слушал его без малейшей подготовки и оконфузился при попытке воспроизвести на «башне» у Иванова что-то из услышанного. Мы знаем о его фиаско из анекдота, который кто-то рассказал Волошину, а тот пересказал его Эренбургу: «После этого на “башне” зашел разговор о Блаватской, о Штейнере. Толстому захотелось показать, что он тоже не профан, и вдруг он выпалил: “Мне в Берлине говорили, будто теперь египтяне перевоплощаются…” Все засмеялись, а Толстой похолодел от ужаса» (Эренбург 1982: 83–84). Сам Толстой об этом написал Волошину так: «Алексей Михайлович [Ремизов] ругает меня каждый день за оккультизм. И Вячеславу Ив. я такую штуку ляпнул, что тот рукой закрыл, и чуть не упал под стол. И попало же мне от Алекс. Михайловича» (Переписка-1: 150).

Из всего этого ясно, что в конце 1908 – начале 1909 года Толстой живо потянулся к оккультизму, непонятному и интересному, которым жили друзья вокруг него, и эта тяга легла в основу его строившейся тогда художественной личности (Чулков 1930: 38–39): в письмах к отчиму 1908–1909 годов он спорит с позитивистским пониманием человека (Переписка-1: 134), а в письме к И. Ф. Анненскому (критиковавшему его, как понятно из контекста, за мистицизм) заявляет: «К мистикам причислить себя не могу, к реалистам не хочу, но есть бессознательное, что стоит на грани между ними, берет реальный образ и окрашивает его не мистическим, избави Бог, отношением, а тем, чему имени не знаю» (Переписка-1: 154). Конечно, это те самые слои психики, к которым искали доступ и символистское искусство, и теософия, и юнгианская психология. (Забегая вперед, скажем, что на этом именно пути Толстому продвинуться удалось.)

Получив тогда на «башне» болезненный щелчок, он решил впредь быть осторожнее. Такое ощущение, что теперь, в Берлине, его прорвало. Как будто бы он всю жизнь только и ждал этой возможности – популяризировать теософскую легенду об Атлантиде – и именно в приключенческом романе!

Но как раз так и было. Впервые тема Атлантиды возникает в самом начале его парижского ученичества. Волошин пока еще не появился, они познакомятся только летом 1908 года. Всю зиму и весну этого года Толстой посещает кружок Гумилева, несмотря на жесткую критику в свой адрес, сохраняет невозмутимость и дружелюбие, близко сходится с Гумилевым, разделяет многие его увлечения – в частности, увлечение архаикой. Именно Гумилев был первым мистиком и оккультистом, повлиявшим на Толстого до Волошина. Для Гумилева это были приключения. Толстой вспоминал в своем некрологическом очерке о нем:

Мы сидели за столиком кафе, под каштанами, летом 1908 года. Гумилев рассказывал мне <…> глуховатым, медлительным голосом. Он, как всегда, сидел прямо – длинный, деревянный, с большим носом, с надвинутым на глаза котелком. Длинные пальцы его рук лежали на набалдашнике трости. В нем было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость, Только рот у него был совсем мальчишеский, с нежной и ласковой улыбкой.

В этом кафе под каштанами мы познакомились и часто сходились и разговаривали – о стихах, о будущей нашей славе, о путешествиях в тропические страны, об обезьянках, о розысках остатков Атлантиды на островах близ южного полюса, о том, как было бы хорошо достать парусный корабль и плавать на нем под черным флагом… (Толстой 1922: 10).

Париж, стихи, Атлантида, корабли, путешествия, Гумилев и дружба с ним – все это было для Толстого его собственным золотым веком, когда он стремительно впитывал культуру и начинал раскрываться в творчестве.

С Гумилевым, в особенности после его конфликта с Волошиным, у Толстого отношения испортились. Связью с несомненно продолжавшим интриговать мистическим миром для будущего автора «Аэлиты» по-прежнему оставался Волошин. Толстой постоянно пытался популяризировать волошинские идеи, начиная с романа «Две жизни» (1910) и неопубликованной пьесы «Геката» (1914). Волошин учил его записывать сны, и Толстой развивал в себе эту способность. Волошинскую идею войны как диктата демонов машин, захвативших власть над создавшим их человечеством и перестраивающим его по своему образцу, он также развил в «Хождении по мукам» (Толстая 2006: 393).

Он и в «Аэлите» прибегает к посредству своего главного литературного учителя. Загадочный бледно-зеленый шарик на ладони Аэлиты, живое изображение земного шара, телепатически отражающее представления героя, происходит из стихотворения Волошина «Европа (Ангел мира)», написанного в мае 1918 года:

 
Держа в руке живой и влажный шар,
Клубящийся и дышащий, как пар,
Лоснящийся здесь зеленью, там костью,
Струящийся, как жидкий хризолит,
Он говорил, указывая тростью:
Пойми земли меняющийся вид <…>
 
(Волошин 1989: 233)

Наиболее вероятным и полным источником, откуда Толстой мог почерпнуть детали легенды об Атлантиде, стала книга английского теософа Уильяма Скотта Эллиотта «История Атлантиды», вышедшая в 1896 году по-английски и в 1910 году по-русски в Петербурге, в издании журнала «Вестник теософии». Сведения же о существовании этой книги Толстому проще всего было взять из книги В. Брюсова «Учители учителей». Возможно, что в том же 1917 году, служа под начальством Брюсова в Наркомпросе, Толстой участвовал и в каком-то устном обсуждении этой темы.

Книги Блаватской (вторая часть «Тайной доктрины») и «История Атлантиды» Скотта Эллиотта во многих деталях совпадают. («Атлантида и Лемурия» Штейнера в основном следует за ними, поэтому мы здесь ее не обсуждаем.) В основе обоих описаний лежит «Тимей» Платона. Из Блаватской к Толстому пришли белая, желтая, красная и коричневая раса, третий глаз, врожденное ясновидение и познание сущности вещей у первых рас, а также позднейший конфликт верных духу природы с интеллектуалами-строителями. Многократно и невнятно в обоих сочинениях описываются чисто интуитивные и чувственные ранние расы и приход им на смену рас, умеющих рассуждать. Остальные детали взяты Толстым прямиком из Скотта Эллиотта: имена ранних рас атлантов Рмоагалы, Тольтеки и Тлаватли с их характерно мексиканским звучанием (тольтеки – название реально существовавшего племени) можно различить в марсианских именах Талцетл и Магацитлы (потомки «плохих», черных магов). Распря между «белыми» и «черными» магами Атлантиды (вспомним, что и А. Р. Минцлова твердила о современном существовании некоего Белого братства, с которым якобы была связана), идея воздухоплавания атлантов и описание их воздушных кораблей с ракетными двигателями восходят к Скотту Эллиотту.

Идея переселения верхушки атлантов на Марс во время катастрофы принадлежит Фредерику Спенсеру Оливеру в романе «Житель двух миров» (1894), а популяризировала ее для русского читателя Вера Крыжановская-Рочестер, писательница и медиум, в романах «На соседней планете» (1903) и «Смерть планеты» (1910).

«Голова спящего негра», которая была, по Толстому, в центре культа атлантов, видимо, восходит к загадочным находкам в 1860-х годах гигантских высеченных из черного базальта голов негроидного типа в Мексике.

Из Штейнера пришла идея освобождения атлантами энергии семян для приведения в движение воздушных экипажей (в ранней версии).

Кое-какие марсианские «реалии» – в частности, предполагаемая сине-зеленая и желтая окраска марсианской флоры, гипотезы о высыхании Марса, о сети каналов, об оазисах в их узлах, о деятельности тамошних разумных существ и о «легкой силе тяжести», позволяющей им жить «воздушной жизнью», т. е. летать – взяты были Толстым из сочинений знаменитых астрономов Камиля Фламмариона («Les Terres du Ciel» и «La Planete Mars») и Персиваля Лоуэлла («Марс и жизнь на нем»), выжимки из которых печатались в русском переводе в 1916 году в петербургском теософском журнале «Ребус» в рубрике «Эволюция души».

Можно суммировать: Толстой воспользовался для превосходной оснастки своего космического путешествия не только современными техническими достижениями и научными открытиями, но и теософской мифологией, на которой развился и к которой в конце концов частично конвергировал символизм.

Символистские мотивы

Но, кроме того, живая плоть романа насыщена «живыми» оккультными мотивами, романтическими по происхождению и задействованными в символизме. Толстой реконструировал оккультно-романтическую героиню. Оккультный мотив «мертвой (звездной, лунной) невесты» расшифрован здесь как инопланетная возлюбленная, перегруженная звездной мудростью, но наделенная слабой витальностью.

Это и есть то главное, почему Аэлите не нужны прототипы, – героиня мертва. Главный ее прототип – русалки из ранних рассказов Толстого: это у них пепельные волосы и бело-голубоватая кожа. Костюм Аэлиты, черный широкий плащ и острый колпачок, суггестирует то ли ведьму, то ли гнома. Глубокие глазные впадины ее заметил Бар-Селла, первым отметивший, что героиня «скорее мертва, чем жива». За приключенческим романом Толстого маячит оккультный сюжет оживления «мертвой» героини, Коломбины-Смерти или Эвридики-Лидии, воплощенный в «Балаганчике» Блока и в стихах Вячеслава Иванова.

Символическая бутафория «Аэлиты» отрабатывалась уже в 1920 году в «Повести о многих превосходных вещах (Детство Никиты)», где Толстой употреблял голубой цвет для романтической подсветки. Лазурью в «Аэлите» Толстой пользуется щедро. В этот период то, что было узкосимволистской частной поэтикой, – символические цвета – уже широко эксплуатируется в массовой литературе: в 1922 году даже пролетарские писатели уже увлекаются каламбурами типа «голубая глубина» – ср. стихотворение С. Обрадовича и название книги юношеских стихов А. Платонова. Горький берет на вооружение символику голубого в «Голубой жизни» (тоже 1922). Толстой делал это несколько раньше и тоньше в «Детстве Никиты»; позже он уже тематизирует голубизну как признак революционно-утопической мечты в рассказе «Голубые города» (1925).

«Аэлита» задействует все же несколько иной, более традиционный круг коннотаций голубого цвета. Дом марсианки стоит «в лазоревой роще» (название главы). Утром она присылает «охапку лазоревых цветов». Портрет самой Аэлиты также включает «бело-голубоватый» цвет кожи (она потомок «голубого племени Гор»), пепельные волосы. Толстой прорисовывает связь своей героини с этими цветами: она «нежная и легкая, как те с горьковатым запахом цветы» (98). У этих цветов, что важно, «восковые лепестки» (97), то есть неживые – это потом снято. Так суггестируется и у героини некоторая выморочность.

Толстой выстраивает связь своей зазвездной героини с центральным образом немецкого романтизма, «голубым цветком», т. е. с романом Новалиса (Фридриха фон Гарденберга) «Гейнрих фон Офтердинген», этим «евангелием романтизма». Голубой цветок связан с личным мифом Новалиса – любовью к умершей невесте, Софии фон Кюн. Апофеозом «Гейнриха фон Офтердингена» должно было быть, по замыслу Новалиса, преодоление грани между жизнью и смертью. В отличие от своего романтического прототипа бледненькая вырожденка Аэлита оказывается двужильной и выживает в совершенно невероятных передрягах (впрочем, то же происходит и с декадентствующими дворяночками – героинями «Хождения по мукам»).

Центральным символическим мотивом в романе является образ «солнечной пыли в луче». Ср. у Вяч. Иванова в 1907 году: «Так в золотой пыли заката / Отрадно изнывает даль»; у Блока в «Крушении гуманизма» «широкий пыльный солнечный луч» символизирует закат Европы. У Толстого пыль в золотом луче в некоем ценностном смысле появляется в ранней прозе – сияющее золотой пылью небо» в «Аггее Коровине» (1910; ПСС-1: 313). А позже Толстой использовал этот образ в рецензии о гастролях в Париже театра Балиева «Летучая мышь» («Последние новости», 5 декабря 1920 года): «Этот зверек вылетел из самых недр русского искусства и сюда в Париж принес на крыльях ту радужную пыль, о которой мы с тоской вспоминаем в изгнании, чудесную пыль искусства, пыль московских кулис» (Толстой 1920).

Этой радужной пыли русского искусства, восхищающего и животворящего Запад – о чем говорится дальше в статье Толстого, – в «Аэлите» соответствует тема солнечной пыли, космической пыли, которые представляют собой споры жизни, носящиеся по космосу, оплодотворяющие мертвые пространства.

Тема луча света, конечно, света духовного, падающего в мертвую материю и ее оживляющего, – распространенный символический общерелигиозный мотив, и гностический, и христианский: в теософских писаниях он встречается много раз по разным поводам.

В «Аэлите» на прекрасную женщину, будущую любовь героя, падает золотой солнечный луч: пыль в луче, оптически усиливая световой эффект, напоминала о семенах жизни – частицах солнечной энергии, горячей, хаотической силы. В ранней версии это было прямо сказано: «Пыльный свет с купола падал на желтоватые с золотистыми искрами стены» (Толстой ПСС-4: 137). Это заброшенный дом, напоминающий гробницу, в котором хранятся запретные книги древней цивилизации. Вскоре мотив пыльного луча повторяется: «Лучи света с танцующей в них пылью падали сквозь потолочные окна на мозаичный пол» (Там же: 158). Это инженер Лось попал в действующую марсианскую библиотеку, и видит он «пепельноволосую молодую женщину в черном платье», воплощающую всю эту запредельную премудрость. В ранней версии мотив луча усилен, чтоб сообщить ей гало, нимб: «Над высоко поднятыми ее волосами танцевали пылинки в луче, упавшем, как меч, на золоченые переплеты книг» (102, в тексте опечатка «мяч»). Игра «луч – меч» явно навеяна пьесой Блока «Незнакомка».

Луч жизни – враг абстрактного знания. Полная космической мудрости София-Аэлита обретает высшую мудрость в живой любви; в 1922 году сакральная «цель всех дорог» – это живая любовь, окончательный смысл жизни и преодоление смерти. Место в центре сакрального пространства, «в луче», физически занимал Бог живой, Эрос – прекрасная женщина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю