Текст книги "Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург"
Автор книги: Елена Толстая
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 43 страниц)
«Под зябь»
Трудно было поверить – до такой степени быстро, неожиданно и смехотворно развивались события в доме Толстых. Шапорина иронизировала:
[8.ХI.1935]. Новый пятидесятитрехлетний Руслан нашел свою Людмилу. Я как-то возвращаюсь из города, мне звонит Старчаков: «Хотите знать последнюю новость: Алексей Николаевич женился, угадайте, на ком?» – «На Тимоше?» – «Хуже». – «На Людмиле??» – «Да, заходите, все расскажу».
Его вызвала Наталья Васильевна и показала письмо. А еще до письма А.Н. виделся с Николаем Радловым и просил передать Тусе, что он женился и разводную скоро пришлет!
Старчаков был потрясен: «Скажите мне, вы знаете жизнь, чем можно объяснить такой поступок? Что старик со мной делает? Ведь я выводил его в вожди, ведь послезавтра он уже был бы вождем, на месте Горького, послезавтра к нему стали бы уже ездить наркомы. Пока еще не ездили, он звал Бубнова, но тот не приехал. Завтра он бы уже приехал (Шапорина 2011-1: 200–201).
«Старомодная» Любовь Васильевна не одобряла прежде всего стилистическую составляющую поведения Толстого, которая казалась ей оскорблением всей его предыдущей жизни:
Очень важна форма жизни. Тут была форма – был загородный открытый дом – полная чаша, прекрасная хозяйка – дом, где можно было принять Уэллса [332]332
Уэллс приезжал в Ленинград и посетил дом Толстого летом 1933 г., для него в Детском устроили званый обед, он же, вместо того чтобы общаться с советскими писателями, проговорил весь вечер с А. Р. Крандиевской. См.: «Из Павловска была выписана оранжерейная клубника, в гостинице „Астория“ к приему Уэллса была „забронирована“ форель, куплены дорогие вина и коньяки. Когда в переднюю вошел Уэллс с переводчиком, толпа приглашенных на прием уже окружала его плотным кольцом. <…> Уэллс оказался маленьким лысым человечком, похожим на провинциального часовщика, а переводчик – высоким блондином с тонкими чертами одухотворенного лица. Разумеется, я их немедленно перепутал в воображении и огорчился, когда тот, кого я „наметил“ в Уэллсы, оказался переводчиком.
Предполагалось, что Уэллс пройдет через столовую в гостиную, где будут светские разговоры, потом будет обед, и после чая можно будет поговорить о чем-нибудь серьезном. Прославленный фантаст спутал все карты. Войдя в столовую, он посмотрел на часы, сел за стол и заговорил о политике. Он сказал: „Я был здесь двенадцать лет тому назад. Изменения грандиозные. Поражает размах строительства. Но – полное отсутствие свободы личности“. Во время обеда Уэллс подарил отцу экземпляр „Борьбы миров“ с надписью, а отец ему соответственно – первую часть „Петра“.
После обеда меня позвали играть. Я помню, что очень плохо играл Шопена. Уэллс снисходительно улыбался. Рядом с ним сидела бабушка Крандиевская и переводчик с бумагой и вечной ручкой. Уэллс был поглощен разговором с ней, и, по-видимому, никого не замечал. Прощаясь вечером, Уэллс сказал маме: „Больше всего мне было интересно говорить с вашей очаровательной матерью“. Конечно, после фальшивых дипломатических тостов, после полуофициальных и полуискренних признаний бабушка была для Уэллса отдушиной. <…> Ничего удивительного не было в том, что он почти весь вечер проболтал с нею, сидя на диване, в то время как остальные гости, на которых он не обращал никакого внимания, тщетно старались вступить с ним в разговор» (Толстой Д. 1995: 28–29).
[Закрыть]или Бернарда Шоу [333]333
Бернард Шоу, симпатизировавший большевизму, посетил СССР в 1931 г.
[Закрыть]. Эти формы нельзя разбивать. Лев Николаевич бежал из Ясной Поляны в поисках истины. Алексей Николаевич подцепил молоденькую фифишку и едет в Кисловодск, совсем как герой Лейкина. Ну, увлекись Улановой и уезжай в Ниццу. – Жест! А то Людмилу, спавшую с Никитой и многими другими везут в Кисловодск (Там же).
Шапорина и другие близкие Толстому люди были в ужасе, полагая, что подобного рода развратное и безответственное поведение политически неправильно, что власти на это плохо посмотрят и что Толстому придется скоро почувствовать новое отношение к себе: «Горький не станет его принимать с Людмилой», – писала Шапорина. Однако скоро до Ленинграда дошли слухи, что Толстой устроил в Москве грандиозный банкет в честь Людмилы, после чего последовал обед у Горьких в честь «молодоженов» (Там же). Такое ощущение, что власти только этого от него и ждали. Людмила оказалась вполне своей в Горках – может быть, даже больше, чем Толстой или сам Горький, который на этом пиру жизни вскоре оказался лишним. Толстой занял освободившееся место писателя № 1, поселившись в комфортабельном флигеле во дворе горьковского особняка. Все препятствия на пути его превращения в верного слугу режима исчезли. Он расстался с ленинградским кругом, помнящим его сменовеховство и по-путничество, с женой и детьми, стеснявшимися его литературного оппортунизма, и, поняв, как необходимо поступать, чтобы не погибнуть, вставил в трилогию повесть «Хлеб», повествующую о якобы выдающейся роли Сталина в Гражданской войне.
Шапорина после описанных событий полностью утратила уважение к Толстому. Мемуаристка приводит высказывание Александра Старчакова, который за неудержимым толстовским приспособленчеством середины 30-х следил с иронией и презрением. Он сказал ей в конце 1935 года:
[17.XII.1935]. Советскую литературу надо оставить под зябь, и писателей уничтожить, как сапных лошадей. Через 10 лет, не раньше, разрешить писать. Литература у нас заросла бурьяном: здесь пасся Лавренев, Федин, другие; чертополох вырос выше человеческого роста. Под зябь (Там же: 205).
В это время Толстой совсем бросил писать, только переделывал свои произведения для детей. Услышав, что Толстой взял заказ на переработку для детей «Петра Первого», Старчаков жестоко сострил на его счет. Шапорина записала: «Старчаков: Алексей Николаевич говорил ему, что переделал “Петра” для детей, Детгиз (Семашко) много ему должен. «Для кого вы еще теперь писать будете, Алексей Николаевич? – спросил его Старчаков. – Для жесткокрылых или для ластоногих?» (Шапорина-1: 187).
В следующем, 1936 году Старчакова арестовали и вскоре расстреляли, схватили и жену и отправили в лагерь. Тогда Шапорина взяла к себе обеих их девочек, Галю и Мару, и они жили с ней, жестоко бедствовавшей, до конца войны и возвращения их матери. Шапорина считала, что Толстой, возможно, был причастен к этому аресту.
Услышав фразу о ластоногих от меня в 1996 году, мой отец Д. А. Толстой заметил: «Вот этого ему и не простил А. Н. Эту фразу на следующий день все повторяли. Он и запомнил». По всей вероятности, и он, и Шапорина ошибались. Связь Старчакова, главы ленинградского отделения «Известий», с разгромленным партийным руководством кировского Ленинграда была более основательной причиной его трагического конца, чем недовольство им Толстого.
Шапорина склонна была винить Толстого в слишком многом. Она больше не считала его ни большим человеком, ни большим писателем. Ее можно понять: образ Толстого, сохраненный ею, это Толстой его морального надира, – первой половины 1930-х годов. 11 марта 1945 года, вскоре после смерти Толстого 23 февраля, она записала слова Федина, сказанные им о Шишкове:
«Поистине он дал нам много счастья. Это был Человек». О Толстом этого не скажешь. Это был не крупный человек и друзей не оставил. Он людей не ценил, не любил, они были ему не нужны. От скольких людей – друзей он отрекся на моих глазах – Замятин, Старчаков… (Там же: 468).
Она потеряла Толстого из виду в середине 30-х и и не знала, что еще до конца этого десятилетия ему предстояла новая метаморфоза и новая, более достойная общественная роль (Перхин 2000; Оклянский 2009; Толстая 2009). В начале 1952 года она (скорее всего, на семейном вечере в день смерти Толстого, 23 февраля) услышала воспоминания Вл. Дм. Бонч-Бруевича, где говорилось о том, как Толстой мечтал о послевоенной либерализации. Любовь Васильевна не согласилась с автором:
[24.11.1952]. Он приводит свои разговоры с Алексеем Николаевичем, причем, конечно, заставляет Толстого высказывать его собственные, бончевские мысли, свою неудовлетворенность настоящим режимом. «Наша великая Конституция выполняется на 5 %, и все наши помыслы должны быть направлены на осуществление ее…» Это главный лейтмотив воспоминаний. Это, конечно, не слова Толстого. Наталья Васильевна хорошо его знала, по ее словам, последнее время А.Н. скорее идеализировал все совершающееся, чтобы не нарушать своего покоя.
Он не был воителем, а шел на все компромиссы (Шапорина 2011-2: 20).
Но ведь и Наталия Васильевна потеряла связь с Толстым приблизительно в то же время, что и Любовь Васильевна: отношения теперь были плохие, она лишь несколько раз общалась с ним во время войны, устраивая дела детей, часто эти встречи кончались скандалом. Вряд ли она по своим впечатлениям середины 1930-х могла судить о Толстом последних лет. На самом деле записная книжка Толстого военного времени сохранила его мечты о послевоенной России:
После мира будет нэп, ничем не похожий на прежний нэп. …будет открыта возможность личной инициативы, которая не станет в противоречие с основами нашего законодательства и строя, но будет дополнять и обогащать их. Будет длительная борьба между старыми формами бюрократического аппарата и новым государственным чиновником, выдвинутым самой жизнью. Победят последние. Народ, вернувшись с войны, ничего не будет бояться. Он будет требователен и инициативен. Расцветут ремесла и всевозможные артели, борющиеся за сбыт своей продукции. Резко повысится качество. Наш рубль станет международной валютой. …Китайская стена довоенной России рухнет. Россия самым фактом своего роста и процветания станет привлекать все взоры (Толстой 1965: 345–346).
Толстовское противопоставление «бюрократического аппарата» и «новых государственных чиновников» наверняка означает замену старой, то есть партийной власти властью государственной. Наверное, это было написано до Сталинграда, перед тем как в войне обозначился русский перевес и Сталин почувствовал себя увереннее.
В 1935 году Шапорина исполнила свой замысел. Театр ее осуществился:
[1.VII.1935]. Жизнь идет, навертывается на человека как клубок, и нет ему времени ни думать, ни печалиться о других, только бы свои беды развести. Организовала я таки Кукольный театр, третий раз. Но как это все трудно, и удастся ли мне все то сделать, что хочется, уж и не знаю» (Шапорина 2011-1: 196).
В марте 1936 года она начинает работать над пьесой «Золотой ключик», которую Толстой стремительно переделал из романа и отдал ей параллельно с Детским театром в Москве. В 1937 году Любовь Васильевна, жившая на улице Петра Лаврова, бывшей Фурштадтской, в двух шагах от Большого дома на Литейном, слышит по ночам выстрелы. Она не может спать по ночам. В одну такую ночь она «в три ч<аса> ночи слышала выстрелы пачками» и поняла, что в этот час это могут быть только расстрелы. 10.Х.37 она записывает: «Куклы – убежище. Сказка. Живая сказка» (Шапорина-1: 215). Куклы спасали ее от ужасов действительности.
Этот третий ее театр просуществовал некоторое время, пока все же не слился с тем же театром марионеток Евгения Деммени. Позднее, после войны, возродить его ей уже не удалось. Пенсию ей дали, очевидно, за заслуги во время блокады (она ухаживала за больными), но через несколько лет отобрали. Любовь Васильевна поддерживала отношения с лучшей ленинградской интеллигенцией, как-то зарабатывала, переводила: Стендаля для Собрания сочинений, пьесы Пиранделло, а затем и «Книгу моей жизни» Стравинского, а главное – шила своих потрясающих кукол. Это были странные куклы, не «хорошенькие», а ироничные или зловеще-выразительные, совсем не похожие ни на что из того, что мне, маленькой, до того приходилось видеть: она дарила их бабушке Наталии Васильевне и всему семейству.
Любовь Васильевна пришла к Наталии Васильевне в конце 1950-х, когда та жила с Дмитрием Алексеевичем Толстым и его новой женой Татьяной Николаевной Пустоваловой. Т.Н. тогда поразилась: у нее на ногах были подошвы, привязанные веревочками. Сверху было навязано тряпье. Все пришли в ужас и нашли для нее – высокой, крупной, с большими ногами – Митины туфли. И она так легко взяла, улыбнулась: «Это мне подойдет». «Она была такая красивая, большеглазая, необыкновенно любезная, значительная», – вспоминала Т.Н.
Я помню ее, высокую, непримиримо горестную, измученно красивую старуху с огромными трагическими опухшими очами, всегда в неописуемом пальто (что бы ей ни дарили, исчезало без следа). Бабушка Наталия Васильевна приводила меня, маленькую, в ее темную, будто «подводную» квартиру на Петра Лаврова, увешанную старинным бисерным шитьем – она собирала бисер. Приемные дети уже давно оставили ее. Отношения с ними, кажется, были неважные; она жила теперь с внуком Петей, школьником, и запомнились ее жалобы на него, на его разбросанность и отсутствие твердых нравственных принципов, до странности похожие на жалобы на его отца и деда, которые я прочла в ее дневнике через полстолетия.
ГЛАВА 8. ЗОЛОТОЙ КЛЮЧИК К СЕРЕБРЯНОМУ ВЕКУ [334]334
Впервые: Толстая Е.О лазоревых цветах, пыльных лучах и золотых ключах // Толстая 2002: 201–224.
Когда данная книга уже была написана, появилась статья И. Уваровой со сходным названием «Золотой ключик и серебряный век», суммирующая ряд работ о «Золотом ключике» (Вопросы театра. 2011. № 2).
[Закрыть]
Инварианты Толстого и «Золотой ключик». – Символические цвета. – Часовые механизмы с секретом. – Что освещает пыльный луч? – Символизм золотого ключа. – Где протитип этого ключа? – Бураттино, или Петрушка. – Нисхождение без преображения. – К вопросу о новом герое. – «Золотой ключик» как очередная «смена вех». – Героини голубенькие и зелененькие. – Внутренний шов. – Железная крестная. – Барсучья нора. – Мальвинизация Кати. – В защиту Мейерхольда. – Реалии сказки.
Инварианты Толстого и «Золотой ключик»
Одновременно с «Аэлитой» в Берлине Толстой работал над еще одним проектом, который, как и эта вещь, активировал мистические и мифологические ассоциации из времени петербургского литературного ученичества Толстого и даже касался глубоко личных переживаний; частично те же мотивы, как было показано выше, переплескивались и в «Аэлиту». Речь идет о переводе «Приключений Пиноккио» Карло Коллоди, сделанном в Берлине Ниной Петровской. Перевод был отредактирован Толстым и вышел в Берлине в 1924 году, уже после его отъезда в Россию.
Можно быть уверенным, что именно Толстой рекомендовал Петровской для перевода повесть Коллоди, к которой он, очевидно, был давно неравнодушен и которую в 1935 году переработал и издал как свое оригинальное сочинение под названием «Золотой ключик, или Приключения Буратино. Новый роман для детей и взрослых».
В предисловии Толстого к «Золотому ключику» он так объяснил свое вольное обращение с текстом Коллоди:
Когда я был маленький, – очень, очень давно, – я читал одну книжку: она называлась «Пиноккио, или Похождения деревянной куклы» (деревянная кукла по-итальянски – буратино).
Я часто рассказывал моим товарищам, девочкам и мальчикам, занимательные приключения Буратино. Но так как книжка потерялась, то я рассказывал каждый раз по-разному, выдумывал такие похождения, каких в книге совсем и не было.
Теперь, через много-много лет, я припомнил моего старого друга Буратино и надумал рассказать вам, девочки и мальчики, необычайную историю про этого деревянного человечка (Толстой ПСС-12: 59).
Предисловие Толстого лишь отчасти было литературной мистификацией. Он действительно мог читать «Пиноккио» в детстве: переводы на русский язык сказки Коллоди начинаются с 1890-х годов, правда, имя Пиноккио в них не фигурирует. Этого нельзя проверить, зато нам кажется несомненным, что Толстой ознакомился с более новым переводом сказки Коллоди, который печатался в течение всего 1906 года в журнале «Задушевное слово» для младшего возраста, начиная с № 1 (с. 14–16), под следующим заголовком: «Приключения деревянного мальчика. Повесть для детей К. Коллоди. Перевод с 15-го итальянского издания Камилла Данини».
Напомним, что летом 1906 года Александра Леонтьевна внезапно умерла от менингита. Первую половину этого года Толстой провел в Германии и плохо знал, что писала в последнее время мать. Нет сомнения, что он с особенным вниманием читал еще неизвестные ему произведения последнего года ее жизни. Помимо ее книги о своем детстве в комплекте «Задушевного слова» за 1906 год для старших у нее были также опубликованы в комплекте для младшего возраста за тот же год рассказы о маленьком мальчике Орте и его детстве: это были эпизоды его собственного детства. Чтобы выудить рассказы Александры Леонтьевны, которые печатались по одной странице в номер, Толстому приходилось листать весь журнал – тоненькую, большого формата брошюру, наполненную коротенькими материалами. Пролистывая вслед за ним комплект «Задушевного слова» для маленьких за 1906 год, я увидела, что во втором номере «Задушевного слова», где на с. 28 был напечатан рассказ его матери А. Л. Толстой «День проказника», на соседней же странице шел второй эпизод сказки Коллоди «Приключения деревянного мальчика», и так повторялось еще три или четыре раза. Отсюда вывод: прорастающее собственными замыслами воспоминание о материнской детской прозе переплеталось у Толстого с тогда же заодно прочитанным «Пиноккио».
Сюда же, в этот клубок, могли вплестись и другие материалы. Рядом с одним из эпизодов «Пиноккио» Коллоди в «Задушевном слове» была помещена следующая сказочка, подтверждающая, как кажется, знакомство Толстого со всем этим блоком текстов:
ЗАВЕТНАЯ ДВЕРЬ.
Сказка М. Бродовского
Жила-была маленькая принцесса.
В самом отдаленном конце дворца, в котором проживала принцесса, была одна дверь, которая всегда оставалась наглухо запертой.
– Когда ты станешь постарше, – часто говорил ей отец, – я тебе дам ключ от этой двери, ты ее отопрешь, и за ней ты найдешь свое счастье. <…>
Принцесса побежала со всех ног, дрожащими от волнения руками открыла дверь, вошла – и остолбенела: в комнате стояла прялка с начатой пряжей, на столе лежала развернутая книга[,] и больше ничего не было в комнате.
В слезах принцесса прибежала к отцу.
– Ты говорил, что за дверью мое счастье, а там только прялка и книга! – жаловалась она.
– Дочь моя, – сказал отец, – прялка – для работы, для труда; книга – для чтения, для знания. А труд и знание – единственное верное счастье человека (Бродовский: 35).
Тема двери с ключом и счастья, обретаемого в любимом труде, была в сознании Толстого так давно, что он мог забыть о ее точном адресе – непритязательной сказочке известного русского педагога и методиста.
Детские сказки, которые Толстой писал в 1910-х годах, создавались с установкой на фольклор в ремизовском, несколько чересчур взрослом, «темном» тембре и с опорой на разговорный русский язык. Тогда воспоминание о «Пиноккио» не пригодилось.
Русский текст «Приключений Пиноккио», вышедший в 1924 году в Берлине, отличается от предшествующих русских переводов сказки Коллоди именно русификацией и «зощенковской» стремительной краткостью – по резонному предположению Мирона Петровского, эти качества были результатом толстовской обработки (Петровский 2006: 238–239).
Но текст Петровской – Толстого отличался от предыдущих русских обработок для детей и по содержанию. Петровская и/или Толстой не захотели снимать оккультные моменты, которые есть у Коллоди и которые обычно выбрасывались из ранних переделок. Впрочем, так же поступали и позднейшие советские переводчики. Вот сцена первого появления Феи у Коллоди, которая выпущена даже из новейшего «полного» русского перевода Э. Казакевича и для русского читателя звучит полнейшим сюрпризом: у окна беленького домика в ночном лесу стоит
una bella Bambina, coi capelli turchini e il viso bianco come un’immagine di cera, gli occhi chiusi e le mani incrociati sul petto, la quale senza muover punto la labbra, disse con una vocina che pareva venisse dall’altro mondo:
– In questo casa non c’e nessunto; sono tutti morti.
– Aprimi a meno tu! – grido Pinocchio piangendo e raccomandosi.
– Sono morta anch’io.
– Morta? e allora che cosa fai costi alia finestra?
– Aspetto la bara che venga a portarmi via (Коллоди 1911: 85).
В переводе Петровской – Толстого это выглядит так:
В окне домика появилась хорошенькая девочка с голубыми волосами, с закрытыми глазами, с ручками, сложенными на груди, с восковым личиком. Раскрыв посиневшие губки, она сказала: – Не стучи! В этом доме никого нет. Все умерли.
– Отопри. За мной гонятся разбойники! – крикнул Пиноккио.
– Я не могу тебе отпереть, потому что я тоже умерла. Меня скоро повезут на кладбище (Коллоди 1924: 36–37).
Здесь опущены детали: по-итальянски Фея (Волшебница у Петровской – Толстого) говорит, не шевеля губами, и голос ее доносится как бы с того света. Опущен и иронический вопрос героя: «А что ты тогда делаешь у окна?» и ответ: «Жду, чтоб меня отвезли на кладбище».
Но все главное сохранено. Видимо, рефлексом этого эпизода в «Золотом ключике» является затрудненное пробуждение «девочки с голубыми волосами». Из-за него (как и у Коллоди) разбойникам удается повесить Буратино вверх ногами на дереве.
Интереснее всего то, что у Петровской – Толстого добавлен эпизод, которого нет у Коллоди, а в нем как раз подчеркивается оккультная природа Феи. В конце 14-й главы «Приключений Пиноккио» герой узнает свою Фею в «доброй девушке», которая предлагает ему помочь ей нести кувшин. В начале 15-й главы она объясняет ему, что надо учиться и работать: тот, кто не работает, кончает больницей или тюрьмой. Вместо полезных нравоучений, которые на героя не действуют, в берлинском «Пиноккио» Волшебница пугает его своими страшными превращениями в духе то ли «Вия», то ли «Страшной мести», а поскольку у него любящее сердце, это срабатывает. Похожими путями впоследствии будет очеловечиваться и Буратино:
– Во-вторых, – сказала Волшебница и прищурилась, – надо начать учиться, ходить в школу.
– У меня что-то живот очень заболел, – слабым голосом проговорил Пиноккио. – Может быть, об ученьи мы как-нибудь в другой раз поговорим.
Волшебница, поджав губы, молчала.
– Я бы рад учиться, да у меня, как только примусь учиться, – живот страшно болит…
Волшебница сидела, молчала, щеки у нее начали синеть, глаза проваливаться, нос вытягивался, подбородок лез вперед, лицо становилось таким страшным, точно ей было уже не меньше тысячи лет… И вдруг она начала пропадать, сквозь нее даже стала видна спинка стула. Пиноккио ужасно перепугался и закричал:
– Да буду я учиться… сию минуту в школу побегу, только не пропадайте.
Волшебница засмеялась и опять стала похожей на девочку с голубыми волосами (Коллоди 1924: 64–65).
Следы подобного осовременивания гоголевской метаморфозы отыскиваются в военном очерке Толстого «Макс Вук» (осень 1914 года): у немецкого обывателя, ставшего рьяным патриотом, «нос вырос и наклонился на сторону, вместо карих забегали зеленые огни, губы засинели, подбородок задрожал и заострился, как копье, изо рта выбежал клык» (Толстой ПСС-7: 112).