412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Блонди » Татуиро (Daemones) » Текст книги (страница 18)
Татуиро (Daemones)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:52

Текст книги "Татуиро (Daemones)"


Автор книги: Елена Блонди


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)

35. МОСКВА. АЛЬЕХО И НАТАША

– А ты со мной все, как с маленькой… Илья… Ты свое имя пробовал на вкус?

Она сидела в полутемной небольшой комнате, короткие волосы лучиками вокруг головы стреляли в темноту и терялись в ней. По левой щеке плыло и мелькало синее зарево телевизора, будто дрожащий кисель. И был виден темной тенью очерченный короткий нос и линия щеки.

– Илль-йа… Как ногой по мелководью, да? Шлепать…

– Ишь как заговорила.

– Как взрослая, да?

– Как свободная…

Откинулась на спинку старого кресла. Голубой блик пробежал по зубам.

– А я и есть – свободная. Вот только имя поменять, что ли? Ну, что за имя – На-та-ша? Как ниток катушка.

Мужчина сложил руки на животе, поверх растянутого вязаного жилета, вытянул под столик ноги. Один из растоптанных тапочков свалился и он нехотя поискал его ногой в шерстяном носке.

– Все равно ты дура, Наташа. Дура Наташа. Если говоришь – Иллья, то ты ведь – Наталлья. А если Наташа, то тогда уж – Илюша. Вот по уму.

Наклонял голову, рассматривая наполовину видное лицо, скользил взглядом по иголочкам волос.

– Где загар такой взяла, Наталлия-лья? Почему губы обветрены? И кто блестит твоими глазами?

Голубые вспышки сменились розовыми, зелеными. Но вот забавно, подумал Илья, хоть и цветов в телевизоре множество, а все равно отсвет от него – голубой все больше.

Наташа усмехнулась:

– Опять ты со мной, как воспитатель в детсадике. Что я там должна нараспев ответить? Прости, не буду. Не хочу. Сказала уже все давно.

– Жестка. Может, скажешь снова? Чем смотреть с упреком, упрекни…

– Не хочу!!!

Слезы в голосе, как битые друг о друга игрушки на елке, – подумала, еле удерживаясь, чтоб носом не шмыгнуть. Разозлилась на себя за пришедшее в голову сравнение. Это было из их прошлого, когда знала, все может сказать ему, как угодно: театрально или по-книжному; срифмовать любые слова, спеть их песенкой, тут же изобразив руками и лицом. Из шкафа – все старинные тряпки на себя и потом в ворохе их смеяться, сидя на полу, с поднятым к объективу лицом.

Из двери пролился через темный коридор обычный, кухонный свет лампы под пластмассовым белым плафоном. С ним вошел в комнату голос старой женщины.

– Наташенька, Илюша, я чай заварила. Ну, детки…

– Придем, мама, спасибо. Прикрой пока дверь, мы поговорим.

Кухонный свет исчез. Наташа оторвалась от спинки кресла, оперла о низкий столик ладони. Из широких рукавов свитера затемнели запястья, пальцы легли на столешницу тонкими ровными ветками. И голос был темным, без солнца:

– Я же сказала, никаких разговоров о прошлом.

– Тогда никакого чаю. Сколько там сегодня на улице? Минус двадцать? А ты любишь тепло. И любила.

Телевизор молча дрожал мертвыми красками. Наташа перегнулась через ручку кресла, дернула из розетки провод. Из окна пролился свет вечернего снега, подкрашенный фонарями и праздничными уличными гирляндами. Илья вертел в руке пульт, разглядывал совсем темную теперь фигуру, ловил на краю зрения блеск глаз, там, где лицо. Ниже, на уровне столешницы сверкнуло серебро кольца на ее пальце.

– Хорошо, – сказала темнота Наташиным голосом, – давай снова поговорим. В который раз? В сотый? Что ты мне скажешь?

– Ты скажи.

– Я все сказала, давно уже.

– Потому и дура. Ты меняешься, девочка. Мне интересно, как ты это скажешь – сейчас.

– Ах, тебе интересно!

– Ведь пять лет прошло.

– Шесть. Почти.

– И пойдем пить чай. Свет включить?

– Нет.

В слабом свете из окна не видно, как там у Наташи руки и лицо. Стискивает ли кулаки, готовясь ответить, и может быть, закушена губа? Не улыбается, потому что блики, узкими скобочками лежащие на всем в комнате: на чашках в серванте, на ключике в дверце шкафа, краешках глянцевых листов фикуса, – не лежат на невидимых зубах. И не блестят глаза на опущенном лице.

– Я тебя очень любила. Я тебе верила. Будто летала, понимаешь? Ты был мне – всем. И то, что ты старше, что умен и что, прости уж, некрасив, – все было мне в гордость. А тебе и не надо. Когда звал, сто раз хотела не приходить. Думала помучить, пусть попросишь, накричишь. Хоть как-то покажешь, что я тебе нужна! Помнишь, упала в гололед и не смогла приехать? Не помнишь. Конечно! Я сидела в травмпункте на холодной клеенке, с гипсом на щиколотке, рыдала, потому что уже было восемь часов ровно, а врач говорил по телефону, что-то срочное. Смогла позвонить только в десять минут девятого! Плакала… А ты спросил, когда же я приеду в следующий раз. И – все. Господи, я тебя ненавидела тогда.

…Я могла бы жить у тебя в прихожей! Молодая, красивая и совсем твоя! На все готова была, только тебе, служить и только жить для тебя. И ты меня прогнал…

– Нет.

– Да! Ты меня не остановил. Я уходила, а ты меня не остановил. Взял бы за руку, назвал Наташей, дурой, попросил остаться! Но ты переступить через себя не смог. Скотина ты. Я была бы – тебе…

Тишина упала на них, как дверь захлопнулась. И в тишину пришли глухие звуки заоконной жизни, машины, крики детей и рваная музыка из соседнего ресторана. Илья слушал, как плачет Наташа и думал, что она его видит лучше. Молода, зрение хорошее, а у него нет такого загара и потому лицо белеет в темноте, шея видна в вороте рубашки. А вот жилет уже не виден, только сплетенные поверх темноты руки.

– Ну, что ты молчишь?

– Слушаю.

– Нет, ты смотришь. Как всегда, только смотришь… В рамочку вставляешь. Тебе всегда – только снять, моделька, хорошая послушная моделька. Я даже знаю, что ты мне ответишь. Старик, да? Незачем мне было с тобой и ты меня отучал? От себя? Так?

Замолчала, выключив срывающийся голос, как еще один выдернув из розетки шнур. И вдруг, оглядывая памятью тех, кто бередил, рвал, тревожил ей сердце – всю жизнь, с того еще времени в сонном маленьком городке, в котором ничего не происходило, кроме летних засух и зимних штормов, впервые увидела… Замерла, пораженная простотой увиденного. Не успев подумать, выговорила медленно и удивленно:

– Вы все… Вы такие все! Вокруг меня.

Последние слова прозвучали, колеблясь между утвердительной интонацией и вопросом. И наблюдавший за ней Альехо кивнул, когда, схватившись за ручки кресла, подалась вперед, позой, все-таки, спрашивая, а не обвиняя.

– Ответить тебе, Наталлия? Или сумеешь сама?

За деревянной белой дверью слышались тихие шаги старой женщины и слова, обращенные к рыжему коту. А комната, погруженная в темноту, казалась Наташе яйцом, из которого ей вылупляться, разбивая локти о края скорлупы, оскальзываясь и сминая внутри себя тошноту – от собственной нелепости и беспомощности. Но сидеть внутри теплого сытного давно не стало сил и надо надо двигать по осколкам руками, обрезаясь запястьями, искать опору ногой, думать о том, что снаружи… Думать. Просто надо думать!

– Я что, выбираю несчастья? Я сама себе выбираю несчастья, да?

Привыкнув быть у подножия, она продолжала думать вопросами, ища и нуждаясь в подтверждении. Но массивный силуэт напротив был неподвижен, белело пятном лицо и сплетенные в странный иероглиф руки на темноте живота. И она шла дальше, нащупывая верный путь во внутренних потемках.

– Нет… Я выбираю особенных людей, Илья. Я недавно писала об этом Витьке, болтая, почти в шутку. Но сейчас вижу, это правда. Это что, мое предназначение? Жить для тех, кто никогда не будет обычным? Я, обычная, живу для вас, не себе, а вам, сумасшедшим, ненормальным, с тараканами…

Он пошевелился на последнем слове и Наташа замолчала. Потом поправилась:

– Извини, про тараканов это пошло, да? Но я сказала все верно. Я, наконец, вижу не куски, Илья, и не чужие общие выводы на себя примеряю. Я увидела… Это как будто сверху посмотреть на… на поле и лес своей жизни…

– Ты полетела, милая. Впервые. Я рад, что увидел это.

– Так значит… Значит, все, кто был… Костик в девятом, и безумная Маша с ее старыми журналами. Сережка… И потом, Виктор… А Нинка? Смешная Нинка в прекрасном платье, и она? Конечно, она!

Перекрывая свет из окна, Наташа встала. Прошла, изогнувшись, отводя рукой наощупь длинные ветки китайской розы, и плавно опустилась у ног Ильи, приближая снизу светлое в темноте лицо и положив руку ему на колено.

– Илья… Илюша мой. А ты? Не верю, что я нужна тебе, слишком ты сильный. Но если говоришь – полетела, то может быть, хоть чуть-чуть? Хоть капельку я к тебе ближе?

И замолчала, свернув тишину в клубок напряженного ожидания, внутри которого криком исходило желание услышать нужный ответ.

Илья разнял сплетенные пальцы, подавив внезапное стариковское желание покрутить ими на животе. И положил в темноту комнаты мягкие слова:

– Это не твое небо, милая.

– Но я…

– Пойдем пить чай. Мама ждет. Расскажешь мне об этом своем Викторе.

В желтеньком свете кухни Альехо сидел, прислонившись плечом к холодным обоям и смотрел. Наташа кусала от горячего еще пирога, подхватывая рукой падающие тестяные плетенки, улыбалась Ольге Викторовне. Сказал:

– Ты мой солдат. Храбрый солдатик.

Тогда она бросила пирог на стол и ушла, закрывая лицо локтем, все быстрее по коридору, в маленькую прихожую, уткнулась в мокрую шубу.

– Иди, мама, иди пей чай, – говорил он прибежавшей следом Ольге Викторовне, отводя руки Наташи от ее заплаканного лица. И мать, подхватив кота, ушла к себе, в дальнюю по коридору комнатку. Дверью хлопнула несильно, показать, что больше не вмешивается.

– Останься, – сказал. Повернул Наташу и, держа за напряженные локти, смотрел сверху в уворачивающееся лицо.

Обхватывая его руками, прижалась к жилету. Слушая размеренное сердце и дыша мужским запахом, проговорила, справляясь со счастьем:

– Ты растолстел. Мамины пироги?

Не услышав ответа, добавила:

– Останусь. Сегодня.

Утром Наташа проснулась затемно, оделась, пожимаясь от прохладного воздуха, мороз все наваливался и даже раскаленные батареи не справлялись с ночным холодом. Подошла к широкой тахте и укрыла Альехо лохматым пледом поверх одеяла. Подождала, когда скорченная фигура выпрямится, согреваясь.

Пила кофе с Ольгой Викторовной и, кивая на ее новости, удивлялась, ахала, покачивала головой.

Прощаясь, поцеловала сухую щеку, вдохнув еле заметный запах старости, и засмеялась, вспоминая, как боялась прийти, боялась, что Альехо, ее Илья – вдруг старый. Дура, он прав, она – дура.

Мороз стоял сам-один, поверх всего, наступая на глотки и нужно было убегать куда-нибудь, чтобы не перервалось дыхание в ледяных его пальцах. Она ходила по равнодушному вечному дню супермаркета, брала из памяти одну за другой бусины и монетки прошедшей ночи, рассматривала медленно и спокойно, снова роняя в память, чтоб закрыть крышкой, а после, снова и снова, открывать и погружать туда руки…

– Он сейчас важнее всего для нас, – сказал Илья, покачивая рукой под ее головой на подушке, – я живу осознанно, давно, ты лишь хранитель, временный. А он – рождает в себе человека.

– Мастера?

– Больше. Нельзя вырастить талант, не став человеком, и нельзя этому научить. Ты его за руку взяла, сразу же, как встал он на эту дорогу. И провела, сколько нужно. Показала меня.

– Теперь твоя очередь?

– Нет. Ко мне ему рано, Наталлия-лья. Его тропа только начинается. И берегут его сейчас другие хранители. Мир поворачивается разными гранями, показывает ступени, подает руки.

– А мы? – сказала и замерла, думая, есть ли «мы».

– Мы? Ты пойдешь тем путем, который он помог тебе увидеть. В этом сила таланта, Наталлия, он дает свет всем. А я встречу его, потом. Еще нескоро.

– Так ты не поедешь? Туда, где он сейчас? А вдруг ты ему нужен?

– Нет, милая. Не поеду. Я нужен ему, но там, где его тропа смыкается с небом.

…В остывшем за ночь автомобиле на переднем сиденье лежал снимок в рамке, тот, что выбрала, когда сидела на колючем ковре, смеялась, как раньше, вся в ворохе фотографий и, перебирая, пила жадно из отпечатков их бесконечную силу, глядя на Мастера ясными глазами любви к его таланту.

Когда выбрала и отложила в сторону, прижав рукой – «только этот», Альехо перестал улыбаться и посмотрел на нее внимательно. Чувствуя себя за стеклом, она спросила, все еще звонким от смотренного голосом:

– Как это, жить, все зная наперед, а? Печально, да?

Он покачал головой, сидя в низком кресле. И Наташа, как прежде, вздохнув от счастья, прижалась плечом к его ноге, положила руку на толстый шерстяной носок, затихла, готовясь слушать.

– Я не знаю наперед. Просто вижу, кто для чего. А выбор всегда неизвестен до конца. Оптимальное будущее – не значит единственное возможное.

…Снимок в рамке лежал на сиденье и фонарь через лобовое стекло светил на черную тучу утеса под небом в ребристых облаках. И в свете его почти не видна крошечная светлая точка: на фоне мощной стены птица, летящая вверх, но за край этого кадра.

36. АЛЬЕХО-ИЛЬЯ

Щелкнул замок. Отрезала дверь запах кошек с лестничной площадки. Ольга Викторовна ушла в кухню, взяла полотенце, вытереть руки, но посмотрела на них, на сухие и села, положив полотенце на колени.

За дверью комнаты спал ее сын. Так странно. Не просто взрослый, а почти старик, иногда казалось ей – брат, ровесник, а то и постарше, чем сама. Старые люди часто вспоминают детей маленькими. Илюшу она старалась не вспоминать. Слишком больно, будто он умер, а этот молчаливый мужчина за дверью своей спальни с фикусом, старым шкафом и телевизором – чужак, пришел и поселился, стал жить. Когда же он пришел? И что тому причина?

Серое заоконье обещало день, где-то там, с другой стороны, уже встало солнце, а тут будет лишь к вечеру. …Хорошо, что дворник новый, она не знала какой национальности, с медным лицом и узкими глазами, осенью сметал все листья, и, как в ее детстве, во дворе горели вкусно пахнушие костры, а сейчас, как выйдешь, зимние дорожки посыпаны рыжим песочком. В центре не так, там все химию меняют каждую зиму, и вместо снега – грязная каша с противным запахом. Нет, хорошо, что дворник новый, теперь вот их двор, как тот давний, где она девочка. У нее были бурочки с калошками, на голенищах аппликация – цветочки. И самые лучшие санки, с загнутыми по-лебединому полозьями. Это было, когда ей десять? Двенадцать. Да. Вот до такого же возраста Илюшенька был еще ее сыном. А потом уже – чужой. Как-то сразу, вдруг. …Стал много молчать.

Нагнувшись, налила в кошачью миску супа с размятой картошкой и кусочками курицы. Подняла упавшее с колен полотенце, снова расправляя его на коленях.

Читал много, но все ведь читают. Семья такая у них, все в книгах. До того у него были друзья, мальчишки. И девочки иногда приходили вместе делать уроки. А потом как-то все один и один. Брал фотоаппарат, что подарила ему на тринадцать лет и уходил на весь день. Вечером запирался в туалете менять пленку и кричал сердито, если вдруг забывала и включала свет. Ох, кричал. Два раза она ему засветила пленку. Отходил долго, днями.

Когда записался в студию, повеселел и за ужином рассказывал, ложкой размахивая, о том, что там ему. Она слушала напряженно внимательно и следила, чтоб вовремя кивнуть, мало что понимала, но раз говорит, то хорошо ведь. Но один раз пришел, тоже зима была, уже стемнело, хлебал горячий рассольник и стал жаловаться, говорить, что видит, видит, но как это снять, вот то, что фонарь бросает на снег желтую тень на белизну и она дробится на осколки, так и сказал, красиво, поэтично, на осколки, брошенные по одному к каждой снежной горке, каждому следу подошвы. И она, не вслушиваясь, улыбнулась снисходительно, покачивая головой, дивясь, вот, ее малыш, а говорит, как по книжке. И тогда снег появился у него в глазах. На полуслове смолк, доел суп и ушел к себе. Не вышел даже спокойной ночи сказать.

Утром она с ним ругалась. Кричала, что раз их двое, то должны друг друга поддерживать, быть внимательнее, а он усмехался над яичницей и на каждый упрек отвечал «Да ну? А сама?». И так был похож на отца, что она вдруг возненавидела его, его светлые холодные глаза и бесцветные волосы, узкие плечи и сутулую юношескую фигуру. И снова заметил. Усмехнулся, замолк.

Потом уже все время молчали. Нет, конечно, говорили: о еде, погоде и о том, что надо бы курточку сдать в химчистку, и, Илюшенька, будь осторожен, говорят в парке хулиганят, хорошо, мама, буду, пока, ключ я взял…

Посмотрела на кота, как свесил большую башку над эмалированной мисочкой и на лопатках торчат шерстяные иголки. Илья научил – так видеть. Хоть и не учил. Но так надо ей было все вернуть, чтоб понимали друг друга, что изо всех сил, на цыпочках тянулась, мучила книжки по фотографии, пыталась. Через головную боль и раздражение.

Но куда ей, медленной. Сын рос так быстро! Все еще узкие плечи, худой, костлявый, но глаза стали, будто колодцы, дна не видать. Студию бросил. Ей сказал только «нечего мне там».

Уехал учиться. Смешно, в Москве, с отличными оценками, даже и пробовать не стал, уехал в Свердловск, потом перевелся в Краснодар, а там в Одессу. Закончил во Львове. Когда уезжал, на вокзале стоял, смотрел в сторону. Кивал на ее торопливые слова. А когда засуетилась проводница, Ольга Викторовна взяла его за рукав, привставая на цыпочки, потянулась к щеке, а он вывернулся неловко, качнулся к ней и – ушел. Не достала. И плакала от обиды и наступавшего одиночества.

Кот прыгнул на колени, тяжелый, мягкий. Заурчал, толкая руку носом, просил погладить. Лег дремать и сразу обвис, еще потяжелел.

Потихоньку одна привыкла. Письма получала, аккуратно слал, раз в месяц. Поссорилась с соседкой. Та жалеть начала, бросил сын, уехал и матери-то ни словечка и ни помощи. Ольга Викторовна выпрямилась и кричала на нее, прямо во дворе, так что стало радостно и свободно. Как труба на параде. Дома пила валерьянку, но еще долго улыбалась, вспоминая, как пригнулись соседкины плечи под шерстяной шалью. Ему не рассказала, нет. Просто знала, что вступилась и оттого стала вдруг счастлива.

Два раза приезжал из института, а будто и не приезжал. Остальное время – где только не был.

…Бедная девочка, довел ее до слез. Глазки утром грустные, но улыбалась. И правда, солдатик, все время в строю, держалась, чтоб старуху не печалить. Ведь хорошая девочка, женился бы!

Она тогда появилась и у Ольги снова надежды, а думала – умерли. Не то, чтобы ей сильно хотелось внуков, все казалось рановато поперву. Но когда привел Наташу, то снова стало, как закричала труба, отчаянно, без оглядки. И подумала, а вдруг?

Но сперва думала по-другому, боялась за квартиру. Молодая совсем девчонка, лимитчица и все бегает к сыну. Поджимала губы, когда та приходила и все вилась вокруг Ильи, а он смотрел на мать и снова усмехался. Даже думала Ольга тогда, назло ей крутит. Но слышала, как, в комнате запершись, хохотали и даже пели, возились, двигая мебель, и Наташа выбегала ночью, закутанная в простыню, шлепала в туалет, журчала тоненько. И как покраснела сильно, враз, столкнувшись с Ольгой в коридоре. А как-то помнится, встала рано и пришла к ней на кухню, сама. Пили кофе и попросила разрешения называть не Ольгой, а – Олей Викторовной. Как погладила по сердцу. Вот тогда подумалось о трубе, пусть бы – прописалась, нарожала крикунов, стала толстеть и переживала бы, что некрасивая.

Но это же Илья. Ее Илья, что сам по себе. То, что слышала вчера, за плотной дверью, оно было и раньше. И смех был и глухие Наташины крики. Оля Викторовна сразу вспомнила мужа, Афанасия, ну и дурацкое же имя, но вот тоже умел так. И загордилась сыном, который там в комнате, с красавицей.

– Пусти, Кот, ну-ка, дай посуду вымою, – встала, устраивая лежебоку на теплом табурете. Щелкнула газовая колонка, согрела руки толстая струя воды.

Кота Илюша принес. Не пожалел, а просто – цвет понравился. Замучил тогда, снимая, и собрался снова в подъезд унести, но Ольга Викторовна грудью встала. Мой Кот. Фотографий ее с Котом, как бы не больше, чем Наташиных. А Наташу снимал много. Он к тому времени уже хорошие деньги получал за работу, и не от случая к случаю. Хватало им на все. А ему и не надо. Ни мебели новой, ни машины. Был случай, приехал к ним иностранец. С переводчиком. Нормальный такой мужчина, красиво стриженый, говорил быстро, все рвался в комнату к Илюше, но тот велел в столовой накрыть чай, торт был, все так неожиданно, если бы заранее, она бы сама купила, но принесли с собой. Совал Илюше в лицо диктофон, спрашивал и, цокая языком, рылся в снимках, шуршал, ахал. Потом схватил ее руки в свои мягкие, ухоженные и, черными глазами глядя, стал говорить-говорить, а переводчик сказал, что мол поздравляет ее с тем, что она мать гения, настоящего. Секунду она внутри от неловкости вся переворачивалась, да разве можно вот так, сразу? Ее Илюша? Который, когда ест, то вечно стол в крошках и прости Господи, иногда в туалете не смоет… Но сын держал ее глазами, как на прицеле и она, пожав мягкие руки, улыбнулась и с достоинством кивнула. Сказала:

– Переведи ему, я знаю. Мой сын – гений.

И на усмешку Ильи уже не смотрела. Унесла грязные чашки на кухню, ей там хорошо всегда было, а уж когда Кот появился, так и вовсе уют. Мыла посуду, грела руки в горячей воде и думала, не будет ей внуков. Не нужно ему семьи, детей, только работа. И Наташа ему – не любовь, а вместо ее материнского недоверия. Вон какими глазами смотрит на него. Будто он ей – Бог. Верит.

С тех пор Ольга Викторовна книжек по фотографии не читала. Пусть их живут, как хотят. У него есть Наташа, у нее есть Кот и кухня, дорожки в парке и книги. Соседки с собаками и их внуки, которых можно присмотреть и потом вернуться в чистую комнатку в кресло у телевизора, куда Илюша не заходил никогда, а только заглядывал.

Жаль, что закончилось у них тогда все. Билась девочка, билась об него и стала улетать все дальше, пока не улетела вовсе.

– Ну что ж, – Оля Викторовна от раковины повернулась к Коту и тот открыл изумрудный глаз, муркнул, закрыл снова.

– Наверное, он знает, что делает. А у нее все получится. Ты видел, какие глаза у нее? Ленивец ты. У нее и у этого мальчика, который приходил осенью, у Вити.

Чашки скрежетнули об алюминиевые проволочки сушилки. Кот дремал, но подергивал ухом, принимал участие в разговоре. Еду отрабатывает, усмехнулась Оля Викторовна и повела плечами неловко, стыдясь перед собой за мелкость мысли, хоть и в шутку подуманной. Говорят, коль скоро умирать, надо душу держать в чистоте. Чистота помыслов… Вот у них, у этих, с чистыми глазами, у них бы – дети. Такие же! Звонкие, колокольчиками, и глаза, как дождиком промыты, без ледышек. Жаль, что даже если, то она к ним никакого отношения иметь не будет. Хотя… Вон как Илья озаботился этим мальчиком. И вечером, когда увел Наташу к себе и откричала глухо, как в старые времена, то говорили долго и горячо. И имя его поминали часто. Так хотелось спросить утром, но побоялась.

Она снова взяла Кота и, прижимая к груди, подошла к окну. Солнце отражало себя в окнах напротив, тренькало в глаза дрожащими яркими зайцами.

– Кот, я думала, все идет к концу, потому что возраст. И у него. Думала, осталась мне одна печаль, и – доживать. Но кажется, все крутится дальше, а, Кот? Будем жить и смотреть, чай и суп греть…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю