412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Блонди » Татуиро (Daemones) » Текст книги (страница 14)
Татуиро (Daemones)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:52

Текст книги "Татуиро (Daemones)"


Автор книги: Елена Блонди


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)

26. ДЕВОЧКИ В ПОДАРОК

Ночью пришел шторм. Сквозь сон Витька слышал, как бьется вода о твердый песок, разбегаясь издалека, и думал невнятно, что мелко в бухте, летом идти до глубины долго-долго, окуная ноги при каждом шаге в золотые сетки солнечных лучей. Мелко, потому воде не нужны скалы, чтоб грохотать…

При каждом ударе сон сползал, оставаясь лишь на краешке сознания, как скатерть, которую ловит на когти спрятавшийся под столом кот. Но не уходил совсем и в этом краешке сна Витька думал, надо бы со стола убрать бутылки и бокалы, а то ведь посыплется все…

Через несколько тихих ударов, набрав силы, море снова ударилось о песок, так громко, что сон, наконец, упал и Витька сел в постели, ловя руками привидевшиеся стеклянные хрупкости. Но было тихо, чернела за плоским окном ночь и снова, набираясь сил для следующего грома, билась вода. Билась с другой стороны, звук перелетал через нарядную крышу, стукаясь в склон, и уже после этого, плашмя валился на черное стекло.

Лампа лила тусклый мед на синие блестящие предметы. На полу у кровати – мятые брюки и свитерок с раскинутыми в жеманном ахе рукавами. Две пустые бутылки из-под шампанского на столе и три рюмки с бледными лужицами на донышках. Огрызки яблок и кожура апельсинов.

Потирая лоб, укрылся и поискал глазами трусы на стульях и на полу. Не увидел. Откинулся на подушку и стал раскладывать в голове мешанину из воспоминаний, отгоняя приснившееся от того, что было на самом деле. Скатерти, что сползала со стола в его сне, не было. Были большие махровые полотенца и девочка Оленька, улыбаясь мокрым ртом, ловила пальцами из синей сахарницы кусочки рафинада и хрустела ими, как кролик капустой, запивая крошеный сахар большими глотками шампанского. А Рита смеялась так громко, что полотенце распахивалось и сползало, и колени у Витьки болели от напряжения – не уронить дергающееся тело. Потом, все-таки, уронил? Нет, вскочила сама. Полотенце совсем съехало и Витька обнял ее, дыша запахом горячей воды и шампуня, тонкого мыла. Грудь у нее очень красивая. Соски темные, это он видел еще в ресторане. Удивительные, конечно, женщины. Там стояла, разговаривала с диджеем, наклонялась, почти касаясь его уха темным соском. А тут, в номере, куда пришла сама, и выпила почти целую бутылку шампанского, на коленях сидела. – А когда обнял, прижимая ладонями груди, вскочила и убежала к окну. Отдернув тяжелую полосатую штору, прижалась лбом с черному стеклу. Оленька ее ругала, увидят, расскажут, отец вздует. А Рита засмеялась снова. Рассказала о проволоке в три ряда, сверху по склону, чтоб никто к окнам с горы не подошел, и потому хоть вообще не задергивай шторы, делай, что хочешь. А потом еще отдельно об отце вспомнила и, расплакавшись, обматерила Оленьку. Та уже заняла Витькины колени. И для него ничего не изменилось: полотенце распахивается, смех над ухом и только груди с розовыми сосками можно трогать и сжимать – сама выгибалась и подставляла, хрустя сахаром на крупных зубах.

Он и сжимал. Но смотрел на Ритку. И не потому что нравилась больше, а просто били в голову Яшины слова о том, что дарит обеих, сегодня. И что обе – «незайманные». И Витьке хотелось обеих, сразу, а приказать не мог, все готовился, прикидывал, перекатывая в гулкой голове от уха к уху, каким тоном и какими словами. Надеялся, вот сейчас стянет с Оленьки полотенце и подтолкнет к постели, а Рита, может, поймет и тоже придет? Или не поймет, а будет послушна Яшиным словам, ведь наверняка, отправляя обеих к Витьке в номер, барин наказал слушаться.

Но пока готовился, произошло странное. Оленька рассматривала Ноа, водила пальцами по груди, восхищалась татуировкой, расспрашивала, округляя глаза. Он поворачивался, приподнимал руки, выпячивал грудь. А Рита примолкла. И когда он наконец, отвлекся, стояла уже в комнате, голая, уронив полотенце на пол, пряталась от черного окна за дверью ванной, прижав кулаки к груди и закрыв глаза.

– Что, снова лисицу свою видишь? – смеялась Оленька и, соскальзывая, ойкала, хваталась за Витькины плечи, прижималась грудью к лицу. Витька с трудом удерживал ее и в голове прокручивались картинки этого же тела – на подиуме, обнаженного почти полностью перед одетыми мужчинами, это вздергивало Витьку неимоверно, толкало кровь в уши, заставляя глохнуть, и он не слышал, что отвечала Рита про непонятную ему лисицу. Просто уложил Оленьку на постель, поверх узорчатого покрывала и махнул рукой Рите, подзывая. А она затрясла головой, стояла, переминаясь босыми ногами и держась пальцами за край двери. Губы кусала. И тогда он все сделал с Оленькой, все, что было позволено, но, держа ее за спину, плечи, талию, узкую розовую пятку, видел перед собой снятый утром кадр: столешницу с расплющенной по ней щекой и темный глаз под рассыпавшимися волосами. И, слушая, как правильно, в нужных местах, подкрикивает под ним девушка, спиной чувствовал другую, что стояла в комнате босиком. И от того все было в сто раз сильнее и слаще. Идя к вершине, он все решал, как быть, позволить ей остаться за дверью, или повелеть и получить свое полностью. Может быть, она этого и ждет? Мыслей об этом хватило, повелеть не успел.

Отвалившись от мокрой Оленьки, уже засыпая, слушал, как шумел душ, и Оленька шепотом смеялась над Ритой и снова поминала лису.

И вот – шторм. Бьет в дощатую стенку Яшиной жизни, колышет на сером от времени дереве криво прикнопленную картинку из журнала. И кнопки, ржавея, выпадают, висит картинка на одном уголке, а другой вон, порвался, прямо по круглой ручке девушки пин-ап, на которой надето кружевное белье и белозубая улыбка…

Новый удар волны подзатыльником выбил Витьку из вязкой дремоты. Он спустил ноги с кровати и пошел к окну, отпихивая упавшую простыню. Взялся за криво завернутую штору – поправить. И уставился сквозь стекло на смутно светлеющий склон. Приблизил лоб к холодному стеклу. Мало. Прикрыл согнутыми ладонями лицо у висков.

Среди черных веничков полыни, натыканных по белесому в далеком еще рассвете склону, напротив окна темным силуэтом сидел зверь. Остроухая голова над узкими плечами, пышная невнятица хвоста вокруг подобранных лап. Бахнуло за спиной и, отраженным звуком перед лицом, море уронило злую ночную воду на твердый песок. Так силен был удар, что глаза зверя сверкнули в темноте морды. Или – показалось?

Витька еще плотнее прижал ладони к лицу, всматриваясь. Закололо сердце, где-то там, за расписной шкурой Ноа. Он схватился рукой за грудь. А потом, когда медленно снова поднял руку и стал всматриваться, зверя не было. Только пучки черной травы, чуть ярче, чем минуту назад. Хоть и зима, и шторм, но утро будет.

Вспомнил, как Рита на этом вот месте, переминалась босыми ступнями. И скривился, подумав, что, после яркой темноты, с апельсиновыми фонариками и драконами, с хрустом сахара на блестящих зубах, глянцем волос по гладким плечам – обязателен рассвет, мутный и серый, с мерным биением шторма.

Потащил тяжелую занавесь, закрываясь от того, что за стеклом; тщательно проверил, чтоб не осталось ни щелочки. Проходя, дернул шнурок лампы. И в темноте завернулся в простыню, подтянул ноги к животу и закрыл глаза так, что заболели веки. Приготовился спать.

Лисица на склоне… Смотрела она на него или нет? И – была ли?

27. ГЕНКИНО ГОРЕ

…Оставь, оставь, что тебе в нем? Ведь знаешь и знала – сам должен заболеть и выздороветь, выплакать страшную черную тоску, подобную неторопливой туче, в которой вместо электрической воды, свитой в хлесткие жгуты – ядовитый туман, скручивающий легкие в старушечьи кулачки. Сам должен взлетать все выше и всякий раз в небе с жаворонками думать, вот оно – небо, а после биться о свод человеческий, биться до синяков и кровоподтеков на душе. Падать. И снова вставать. Каждый раз все более одиноким.

Но как ноет сердце, за него. Дал Господь эту сердечную боль, равную по силе его тоске, чтобы знала всегда, каково ему. И потому, когда он просыпается поутру и идет к человекам делать свои человеческие глупости, боль остается ей. Чтобы понимала, какие угодно глупости делает он, но – избран, и нет дороги назад, только вверх или в пропасть. Не ходить ему по плоской земле на трех китах, по которой до сих пор, неизменно, по собственной воле ходит большинство тех, кто крутил в руках школьный глобус и отвечал на пятерки о круглости планет, подвешенных к пространству за невидимые елочные петельки. Его планета по-настоящему круглая в пустоте. Не на петельке, как договорились, чтобы пятерки получать. И на круглой планете ему не удержаться, вся пустота – его дом.

Ужасно, наверное, жить в пустоте и искать в ней теплых углов, зная, что придуманы, теплые, чтоб не сойти с ума. И придумало их то, что в нем человеческое. А то, что выше и больше – молча кричит изнутри о большой пустоте, привыкай, кричит оно ему. А он-то – молод и глуп, крепок красивыми ногами и гладким лбом, мужским естеством, безотказным по молодости, и сумасшедшими серыми глазами. Крепок широкими ноздрями жеребца, дохающего горячим паром в беге, твердыми пальцами на затворе дурацкого пластмассового глаза, о котором думает – вот оно мое, мое, мое! Глуп уверенностью, что отбери у него этот глаз и – застынет. Не полетит. А сам уже не касается земли пятками.

…Дышать верхним воздухом тяжко. Все равно, что дышать под водой, пустить в легкие морской рассол с кишащей в нем мелкой жизнью. Мается. А она ничего не может сделать. Разве сказать иногда то, к чему не прислушается. Или посмотреть, сидя на склоне. Надеясь – в глаза смотрела.

Утро медленно тащило ночное стылое одеяло, которое не греет, а так, глаза зажмурить и ждать. Светлел склон и торчащие ветки полыни становились чернее и резче. Ветер, принесший шторм, встал столбом, не дул уже, а просто бил и бил в берег огромными волнами, как хлопал оземь подушки, разбрасывая вместо пера соленые брызги.

И на вершине холма, уходя от желтых теплых окон, она остановилась, посмотреть еще этими глазами, что так хорошо видят в темноте, перед тем, как…

Краем глаза увидела скорченный силуэт, цветом, как полынные веники, а видом, как скомканный кусок темноты. Пошла к нему, поводя острой мордой и скалясь, вздергивая губу над светящимися в предутреннем свете клыками. Ветер здесь, на вершине, немного дул, наваливался на запах и отрывал, уносил от сидящего. Потому и не учуяла сразу, держа нос и глаза в противоположную сторону, увязнув сердцем в меду застеколья, где мелькали нагие фигуры за тяжелой отвернутой шторой.

И хорошо, что уносил ветер запах. Потому что, если в запахе мешается дневной пот, вечернее горе и ночное отчаяние, то окунуться в него сейчас, все равно что зачерпнуть ладонью плавленого в печи металла. Прожжет до кости. А ей главное – мастера держать. Здесь только она это может. Сейчас – только она.

Но скрыться вместе с уходящей темнотой не могла. Слишком много в запахе горя.

Старая лисица подошла снизу по склону и уселась рядом с Генкой. Обернула себя хвостом, чуть тронув меховым кончиком его мертво висящие руки. И тоже стала смотреть. Отсюда, с холма окно было видно хорошо. Желтизну его три раза чертила колючая проволока. Крыльцо сбоку освещено лампой за черной решеткой. Закрытая дверь.

Белое лицо с черными тенями глаз. Лиса поняла, в окно уже не смотрит, как девчонки ушли из номера, так и не смотрит, а ждет, откроется ли дверь и пойдет ли единственная, застегивая на ходу светлое нейлоновое пальтишко, ступая по плиткам дорожки, что вьется змейкой под самый обрыв, к тропинке в поселок.

По лицу видно, не открывалась еще дверь. И до утра вряд ли откроется.

Сунула нос под вялую ладонь, в полусогнутые пальцы. Задышала в холодную кожу звериным теплом. И пальцы шевельнулись. Не поворачиваясь и не удивляясь, парень погладил седую морду, потрепал уши, как собаке. Да, наверное, и подумал – пришла собака, такая же, как он, одинокая и бездомная. Вот и пусть думает. Мир полон одиноких.

– Я ведь ее люблю, – ветер сгреб слова, смешал с запахом горя и кинул в уходящую темноту, – как же теперь?

Ответить не могла, не в сказке, лисой быть и человеческим голосом разговаривать. А показывать себя ему не хотела. Да и нужды нет. На каждое горе, что падает в здешнюю степную траву или уносится ветром, отвечать – не дожить ей до седой морды. А дожить надо было. До мастера.

Но сердце не закроешь. Чтоб не пропустить того, кого поставлена ждать, должна и все, что в этих местах происходит, брать в сердце, не затворяя его от чужих болей. Хоть посидеть рядом собакой, сунуть морду в ладонь и замереть, принимая часть. А там, может справится, поймет, увидит. Все увидит, а не только то, что ему ревность и злость показали. Но сам. Иначе не впрок. А мальчишка хороший, на глазах вырос.

Так сидели рядом, дыша вместе с ударами волн, смотрели, как светятся окна в черном еще воздухе ночи.

Она вспоминала, как давно, лет десять назад, семилетний Генка приходил с игрушечным ведерком, важный, и подавал сложенные тугим квадратиком бумажки денег. Сам шел в курятник выбрать десяток теплых яичек. После не уходил, топтался выжидательно. И она подталкивала его к дорожке в огород, где под защитой склона гнул тонкие ветви персик, увешанный розовыми бархатными шарами. Он никогда не приносил корзинки или второго ведерка и Лариса ценила его щепетильность. Давала с собой эмалированную миску с черными щербинами и сама досыпала персиков с горкой. Уходил неуклюже, берёг ведерко, чтоб не побить купленных яичек, а миску держал на руке, уперев краем в линялую майку.

Знала, через полчаса обязательно прибежит обратно, вернуть миску и от мамы спасибо. Кивала, подозревая, что мамино спасибо только от него, семью знала и не любила. Только Генка там был хорош. За то, видно, сейчас и получает сполна. С горой, как тех в детстве персиков.

Отец, Андрюха Матвеич, получал пенсию от колхоза по инвалидности, хотя все знали, что ногу ему раздавило на ночном лове, когда рыбу выбрасывали, спасаясь от рыбнадзора и в маленькой бухте прятали лодки. Но Яша похлопотал, и с тех пор Андрюха сидел в кухне, во главе неубранного стола, положив среди грязных тарелок спеченные солнцем и морем морщинистые кулаки и гудел низким голосом, перечисляя грехи жены своей Надьки. И чем больше выпито было за грязным столом, тем грехов прибавлялось. К чаю, после борща и жареной рыбы, Надька не выдерживала и к заунывному гудению мужа добавлялся визгливый крик. Так и жили, от утреннего крика до обеденного, а там уж и вечер недалеко. Пили почти всегда вместе и Генка часто играл у Ларисы во дворе. Но то, когда маленький был. Потом завел себе широкие штаны со множеством карманов, заработал по летней страде на плеер с батарейками и ходил уже на поселковую дискотеку. Или в степь – ловить щеглов и чижиков. А летом нырял до красных пятен от маски по лицу, добывая рапанов и мидий, как все поселковые мальчишки, чтобы потом ходить вдоль пляжа, среди ковриков и надувных матрасов, с клетчатой сумкой: холодное пиво, таранка, шашлычки из мидий и рапанов. Вырос на две головы выше, чем субтильный отец, который дома предпочитал сидеть за столом, чтоб не теряться на фоне массивной жены. От Андрюхи досталась Генке тощая, но ровная фигура и привычка при разговоре клонить голову к одному плечу, а от матери – хороший рост, цыганские волосы и мелкие зубы. Получился парень, но как-то не по-местному. Слишком гибкий и смотрит диковато, в глазах будто налита штормовая темная с зеленью вода. Из-за домашнего ора, что длился годами, сам кричать не любил и вообще говорил мало. С ребятами сам выбирал, куда идти, а куда и не шел, ничего не объясняя. За рапанами нырять – всегда. А подстеречь после школы врагов из соседнего поселка – нечасто. Чаще ходил один, и чуть склоненная к плечу голова лицом всегда повернута была не к поселку, а к морю или к дороге, что в город.

Пока не пришло время влюбиться, думала Лариса, глядя вместе с ним на пустое крыльцо, отсюда – игрушечное. И еще думала – справится ди. Мало таких в поселке, как Генка. А лучше бы, как ее дочка, развернулся за своим взглядом еще год назад и уехал бы в город. Не место ему тут. Но подросла привяза, приклеила. Теперь будет парень сидеть в поселке, пока не переболеет…

– Ладно, псина, пойду. Мне с утра снова туда, на работу. Как думаешь, выживу?

Поднялся. Если бы не тучи, уже мазнул бы рассвет по капюшону, накинутому на темную голову. И сказал, сам себе отвечая:

– Выживу. Чтоб скотину этого…

Говоря, не смотрел, и только, спускаясь на другую сторону холма, махнул рукой, подзывая:

– Хочешь, пойдем, накормлю. Только оставаться нельзя, батя все одно выгонит, а то еще утопить погрозится.

Но оглянувшись, никого не увидел. И пошел вниз, тяжело скользя по сырой глине, сворачивая подошвами куски дерна с реденькой зимней травой.

28. МЫСЛИ НАД БЕЗДНОЙ

…Второй сон был черен и глубок. Страшен. Что снилось, Витька не помнил, подымаясь к поверхности, туда, где люди встречаются с сознанием. Но что-то случилось в плавном подьеме. Уже над головой брезжили мысли, светили чуть-чуть «я всего лишь сплю», как вдруг подъем прекратился. Витька завис над медленным ужасом, в который еще окунались его ноги, понимая, должен проснуться, обязан, иначе сон потянет его вниз, а там – страшное. Но помочь телу проснуться не мог. Слабым отсветом пришло осознание – даже для работы мозга нужно, чтобы работало тело, физическое, чтоб сердце мерно сжималось и расслаблялось, гоня кровь по артериям, чтоб легкие расправлялись, и насыщенная кислородом кровь проницала мозг. Но и этих рассеянных усилий, которых мы и не замечаем, бегая, оборачиваясь на крик, смотря перед собой и слушая, – не было. Невозможны стали они. И это было страшнее черного тумана, колыхавшегося под ногами.

Равнодушное бытие держало его в себе и так же равнодушно позволило бы соскользнуть вниз, ножом с наклоненного стола. А сам он внутри – не ножом, а куском ваты, без крюков, граней и зацепов, не мог собрать себя, выплыть из бездны. А там, в ней, не было осознания того, что – сон. Только вера в черный туман.

Лежа мертво, сцепил себя, как зубы, сжал, как кулаки, когда ногти проминают жесткую кожу ладоней. Но эти усилия размывались неподвижностью, будто отлежал, – не руку, когда ночью, тащишь через себя из-за головы неудобно и вдруг просыпаешься от того, что твои пальцы вялые и холодные провозят по лицу, а отлежал самого себя, тело и мысли.

И, уплывая вниз, захлебываясь в черном кошмаре вялым ртом, заснул снова.

Страшное было там и стало сниться опять. И ужас был так велик, что сам вытолкнул Витьку ближе к поверхности, где он сумел, переглатывая, с хрипом, вдохнуть и сжать кулаки, выгнуться. И, слушая, как заработало все, чувствуя, как стекает капля холодного пота со лба через уголок глаза, стал просыпаться.

Лежал, глядя в потолок, разжимая потихоньку руки, и ему хватало того, что внутри все задвигалось, заработало, как движущаяся картинка в кино, когда включается проектор. Чувствовал колыхание стенок клеток, движение атомов, кровь, состоящую из горстей красных точек, толчками посылающую себя в узкие туннели сосудов. Видел многое, чему не дал названия, потому что не знал. И смирно дивился тому, сколько движения.

Отсюда, из места, где под спиной сбилась и давит складкой простыня, а на потолке белесые блики ползают по темноте, уже можно было подумать о том, что снилось. И даже захотеть понять, припомнить, заглянуть в бездну с обрыва. Не только из любопытства, а как смотрим внимательно на зверя, что вдруг укусил или на ядовитое насекомое, чтобы потом быть подготовленным. Но в бездне не просматривалось очертаний, ничто не вылезало углами или гранями из клубов черноты.

И он решил, ладно, выбрался и хорошо. Но к воспоминанию о том, как был недвижен, возвращался снова и снова, пробуя на зуб совершенно новое ощущение. Раньше никогда так, вообще никогда.

Вата сна раздергалась и исчезла, утончаясь. Осталась гулкая ночь за шторами. Волны били и били. И Витька понял, нет сил лежать, смотреть в потолок пустыми глазами, из которых утек сон.

Встал, отпихивая босой ногой модные тряпки, натянул свои старые джинсы, разыскал в шкафу свитер. Зашнуровал кроссовки. И, тыкаясь рукой в рукав куртки, открыл дверь в коридорчик. Тихо светила неяркая лампа у выхода. С другой стороны черный зев указывал на лестницу, где спортзал и дальше, за ним – ресторанчик и бар.

Прислушался. Перед утром уже тишина. Летом здесь, наверное, шумно всегда, хлопают двери, потому что как не пойти к ночному морю, погуляв под хорошее вино и ужин с подругой.

Открыл дверь и тяжкий удар волны почти оглушил его. Из треугольника света ступил на черный песок и пошел к светящейся воде. Ноги проваливались и песок скрипел неслышно, только наощупь это было понятно. А небо за горбатыми валами светлело, просыпаясь.

Ветер стал мягок, дул сбоку, лапая за лицо широкими ладонями. Витька брел вдоль воды по мокрому песку. Останавливался и смотрел на великанские мерные гребни. И снова шел и шел к завернутому хвосту бухты, усаженному шипами каменных скал. За скалами еще одна бухта, за ней еще, вот так шел бы, пока не забудут о нем или пока не умрет, прямо на полосе прибоя. И чтоб утро не приходило вовсе.

Но оно приходило. Из настеленных у горизонта плоских туч показалась плоская скобка холодного еще света. И, упрямо идя от людей, Витька мысленно уже шел обратно, а куда же еще ему… И не радовался этому.

– Что теперь? – закричал мерному биению волн, – что я сделал такого? Ну, пришли девчонки. Что ж я не мужик, что ли? Всегда теперь так?

Но волнам было все равно. Они тащили на берег песок и мелкую гальку, чтобы сразу же забрать обратно и перемолоть, растирая в лапах воды, выбрасывая на берег снова. Не к ногам, а просто, как делали это всегда. Когда-то здесь плавали ящеры и вон там, между берегом и солнцем, показывалась длинная плезиозавровая шея. А волнам и тогда было наплевать на нее, огромную. Они таскали свой песок взад и вперед.

Витька приготовился почувствовать себя маленьким и ненужным. Но волны били и били, ветер мерно гудел и он почувствовал другое. Стал почти, как тот ящер. Для волн. Не мелочь, просто часть всего. И постепенно успокоился.

Стоял, коченея под обманчиво теплым ветром, слушал, не шевельнется ли Ноа, погладит в знак поощрения, мол, все понял верно. Но она молчала. И он стал понимать дальше: надо что-то чувствовать самому, без подсказок. Пошел дальше, загребая ногами сырой песок с белыми пенками, оставленными волнами.

У камней, отмечающих закраину бухты, постоял и полез вверх, по еле видной тропке, раздумывая о том, что такие тропинки здесь везде. Если ты куда-то захотел, будь уверен, до тебя туда хотели люди и протоптали. Тропка вывела его на край соседнего холма и обратно он пошел поверху, оставляя спортзал между собой и солнцем.

Калитка была закрыта на крючок изнутри, но Витька просунул руку через деревянные клетки и откинул его. А дверь в дом была не заперта. В коридор Ларисиного дома вошел, как вернулся к себе. И, заглянув в кухню, увидел хозяйку на привычном месте, между столом и полками, ноги на маленькой скамеечке. Чашка чая в красных, будто озябших руках.

Лариса не удивилась. Сказала, поведя подбородком:

– Налей себе.

Налил. Насыпал сахару и сел. Погладил пришедшую на колени серую Марфу.

– А ты чего замерзла? Ходила куда уже?

– Ходила…

Дальше не сказала и он не стал спрашивать. Пил чай и думал про Ваську. Снова о том, что совсем забыл про мальчишку. Хотя всего-то день прошел. А кажется, месяц.

– Лариса, тебе не страшно тут жить?

– Чего бояться?

– Тут люди маленькие. По сравнению вот, со степью, морем.

– Люди всегда маленькие.

– А в городе?

– Там они муравьи. Маленькие и много их.

– Ну да. Наверное. Но все-таки.

– А пальцу твоему нестрашно, что он меньше тебя целого?

– Не знаю. Он же часть меня.

– И мы тут часть. Не понял разве? – она внимательно глянула на него поверх чашки и Витька поежился, вспоминая желтую ночь, черные сны и то состояние, будто его рвет на части, перед мерной штормовой водой. Но с вызовом спросил:

– И все? Так мало?

– Не все. Еще у нас душа.

– А-а…

Но она прервала:

– Говоришь много.

И Витька замолчал. И правда, ну что нового ей скажет? А спрашивать, так у самого есть голова, можно подумать и что-то понять. Вот это, про размеры и про душу, и почему после ночи так страшно было…

– И думаешь много.

Поставил на вытертую клеенку чашку:

– Приехали. Уже и думать нельзя?

– Можно. Только не всегда.

Витька хотел хмыкнуть, потом возразить, следуя за быстрыми мыслями… потом рассердиться, потом раскрыть рот и сказать. Но не стал, додумав все, не произнося слов. Улыбнулся. Марфа урчала мерно, как волны, но совсем уютно и только для него.

И было тихо, через шум моря за холмом и редкие цвиканья птиц в ветках.

– Хорошо было?

– Сегодня? Д-да.

– А плохо?

– Да. И плохо было. Очень. Потом.

Лариса кивнула и перелистнула страницу.

– Ларис…

– Да? – она глянула недовольно и быстро, но Витька насупился и решил все-таки досказать:

– Ты извини. Ну, не могу я еще сам. Тяжело мне одному. Скажи…

Лариса положила книгу на колени, показывая, что выслушает.

– Я ночью сегодня… Ну, в-общем, девочки там. Яша. Я, понимаешь, если бы кто хоть словом был против, я бы и не… Но ведь сами! Ну, шли сами. Пили и ели апельсины. Я и…

– А хотел?

Его снова подкинуло внутри, как на качелях, от мрачного желания – владеть, подчинять, глядя, как подчиняются. Не ломать рукой, лишь взглядом указать. И снова закружилась голова. Он закрыл глаза. Открыл, глядя на Марфу, будто она тоже должна помочь разобраться. Ответил хрипло:

– Хотел. Еще как.

– Хорошо. Хотел. Имел возможность. Не принуждал. Так?

– Да.

– А должен был? Сразу давай, раз уж болтаешь пустое.

– Нет! Если вот так, по высокому, не должен был!

Лариса пожала плечами и снова взяла книгу, раскрыла на коленях и опустила голову. Сказала медленно, с легким раздражением, как совсем глупому ребенку:

– Все теперь внутри тебя. Все запреты и разрешения.

И замолчала, перелистывая страницу.

Витька, осторожно сняв кошку с колен, встал. Помыл чашку и пошел к себе в комнату. Разделся, зевая, вытянулся на прохладной, реденькой от стирок простыне. Засыпая, думал, вот где хорошо ему, несмотря на сердитость хозяйки, которая как горький отвар, что лечит от злого кашля. «Я дурак еще. И бродяга… у меня все вещи по трем местам, раскиданы… и даже камера в гостинице. А я вот, сам по себе. И все теперь внутри меня»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю