Текст книги "Татуиро (Daemones)"
Автор книги: Елена Блонди
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
Улыбнулась. Потянулся, перетекая вслед за извивами музыки, танец тренированного тела.
Витька смотрел, иногда, спохватываясь, подносил к лицу пузатый бокал и отхлебывал, пачкая красным вином край рта. Сбоку, из полумрака сверкал изредка Яшин глаз, тронет лицо и снова на девушку. Танец Яша наблюдал пристально, покачивал в такт музыке головой, пару раз нахмурился и даже по столу пристукнул ладонью. Удовольствие на его лице сменялось тренерским напряжением из утреннего спортзала.
Оставшись в маленьких стрингах, Тамара откинулась возле шеста, и, под заключительные аккорды, хлестнула себя по бедрам и спине, оставив на коже тонкие розовые полоски, такого же почти цвета, как маленькие полукружия сосков. Яша наклонился к Витьке:
– Потом она плетку, типа, продаст, понял? И этот, кто купил, сможет ее чуток похлестать. Ну, как тебе?
Витька сделал бокалом неопределенный жест.
– Н-ну…
– Да ладно, девка-то праздник, смотри как пошла! Я тебя про фокус с плеткой спрашиваю, хорошо мы придумали?
– Мы? Это кто – мы?
– Ну, мы с ней, с Томкой. Долго сидели, думали, какую изюминку, ну вот ей идея и пришла.
– Ей…
Но тот уже отвлекся, следя за следующей девушкой. Очень старательно, как на уроке физкультуры, та перечислила телом ряд зазывных поз и, под окрик, остановилась виновато. Музыка стихла. Но Яша ругать не стал, сказал только:
– Говорил же, рано тебе. На следующий год поедешь. Беги, тренируйся.
– Яков Иваныч, – Витька глядел в спину семенящей девушке, – сколько ей лет? Хоть пятнадцать исполнилось?
– Обижаешь, друг. Два месяца назад шестнадцать спраздновали.
– Я, может, не в свое дело лезу, но это же уголовщина, разве нет?
Яша захохотал, толкая Витьку локтем:
– Ну, насмешил! Какая же тут уголовщина? Танцуют девчонки, стараются. Я их насилую, что ли? Эта вот, пигалица, ее отец привел. С наркоты я ее снял, год сидела на игле, и плотно. В техникум, видите ли, поехала после седьмого класса, воздуха ей городского захотелось. Сейчас поглянь, щеки, как помидоры, сиськи растут, разряд по плаванию. Летом на сборы едет от нашего района, по фитнесу.
– У шеста фитнес будет? С плеткой?
– А хоть бы и у шеста. В постель я ее не кладу ни под кого, денег, за то что жива осталась и бомжевать не пошла, она и так заработает, попкой вертя. И воздухом городским подышит, цивильным. Покатается со мной и в Милан, и в Дубровник… потом. У меня дорожек немало натоптано. И строго – спиртного ни-ни, курить ни-ни, никаких ухажеров, что думают только завалить и брюхо девке надуть.
– Благодетель, значит. Высшего разряда.
Музыка еще звучала, но следующая девушка остановилась, увидев, что Яков Иваныч на подиум не смотрит, а повернулся к гостю, облокотившись о стол среди сбитого строя рюмочек и стаканов. Стояла, переминалась высоченными платформами, поправляла тугой корсетик лакированной кожи. Ждала.
– А тебе больше нравится, когда они тут коров с козами пасут, а с двенадцати лет трахают их по пьянке все без разбору? Или в бурсу поедут таблетки жрать и грязью становиться? То, кто выжил, да-а-а, харрошую жизнь потом имеют – с утра до вечера топать галошами из курятника в коровник. Пару юбок с жакетами наживут, дубленку. В гости к дочке съездиют, которая в городе замужем. И год потом соседкам хвастать, как мюслями обожралась.
Шипение в последних словах толкнуло Витьку в горло, защекотала пониже выреза джемпера змеиная голова. Как подтвердила сказанное.
Он сел крепче, расставил под столом ноги в легких туфлях с подобранными в цвет носками и приготовился возразить. Но посмотрел на мелькнувшую сталью седину в Яшиных кудрях и остыл, с отвращением к бесполезности спора. А хозяин махнул рукой:
– Витюха, неужто спорить станем?
Витька пожал плечами и снова стал смотреть на чернолаковую девушку, послушно хватающую шест ногами такими длинными, что исчезали они в темноте у потолка, пока волосы мели бежевый пол.
Музыка была хороша, танец был хорош, и все вокруг отдавало радостным безумием реальности без оборотной стороны. Реальности на уровне полиграфического лака: ни стертых туфельками ступней, ни тренировок до изнеможения, ни слез в раздевалке, ни принуждения, ни насилия, ни горя, ни любви. Сплошной праздник блеска, каким он не бывает в жизни. Потому что там, где живут по правилам роскоши, там по ним живут. А здесь, по велению одного человека, создан плоский мирок, будто выдранный лист из яркого журнала прилажен на дощатую стенку бытовки.
– Оленька… Когда в пятом классе была, батя собрался переезжать, за двести километров. Зарплата там, вишь, выше, куры яйца с арбуз несут. А она, зайка, уже тогда – пробежит и так глазком ошпарит, хоть лед прикладывай. Ну, состряпал я ему должность бригадира в соседнем колхозе, теперь весь в бабле, жене серьги золотые покупает. А девчушку я тогда же в спортзал взял. Гордость моя. Разглядел. Лет пяток нам с ней хорошо работать, правильно. А потом пусть и замуж.
Витька смотрел на гордость Яши, Оленьку. Скромно глазки опустила, но какая уж скромность у шеста в крошечных трусиках, подошла к самому краю подиума и, встав на коленки, подхватила себя под груди, свела их вместе, четко отпечатывая на белой коже черные, в лаковых перчатках, пятерни, и медленно стала запрокидываться, открывая белое горло. Кожа на впалом животе натянулась, очеркивая светлой тенью ребра и от напряжения позы фигура стала рельефной во всех мелочах.
Витьке расхотелось всего, кроме девушки. Смотреть не мог, мало было. Держал на коленях потные руки, напрягая, чтоб не вскочить, хватая согнутое почти перед носом колено. Повалить прямо на пол.
– Получился танец, – сказал Яша, наблюдая.
Ноа под джемпером стиснула грудь и неохотно ослабляла хватку.
– Хочешь ее? – темные Яшины глаза прилипли к Витькиному лицу, не отпуская. И у самого сердца, пошевеливаясь по ребрам все ниже, не давая отвлечься от желания, вторил шепот:
– Ш-шь..
– По-том, – сказал Витька коротко, чтоб выговорить.
– Славно! Я ж знал, я много умею. Ты понимаешь, Витюха? Ты-то понимаешь, да?
Яша откинулся, хлопнул сильной рукой по белеющей скатерти, уронил на пол вилку. Рассмеялся освобожденным смехом. Девочки в мини уже торопились, несли перед собой хрустали с горами фруктов.
– Давай, друг, ананас вот, под винцо, манго. Все свежее, первый сорт. Ты пойми, ты-то первый, кто меня поймет здесь, как надо.
Свет падал сбоку и потому тень набегала на правильные черты лица и уходила, и глаза – то темнели непроглядно на светлом, а то вдруг сверкали из полной темноты. Остро блестело лезвие ножа с серебряными накладками. Снова на тарелке перед хозяином истекал сукровицей разваленный на части грейпфрут.
– Эти, что пашут на меня, родители ихние, что им? Только водки выжрать, ну и бабу свою попилить, молодость вспомнить. А мне оно, Витюха, как запах, когда весной на холмы выйдешь и внизу в балочке цветет алыча, а над ней пчелы. Лежишь, солнышко нежит тебя, будто любит одного, а снизу цветы медом пахнут, и девка свежая, упругая, под боком. Вот это для меня кайф! И вот это, – обвел сверкающий зал рукой в розовом соке, – тот же кайф, только я его сам! Лета ждать не надо, понимаешь? Рукой повел и все задвигалось, как мне надо.
Потянув со стола салфетку, стал вытирать руки. Зазвенел хрусталь и Витька заметил, что Яша уже изрядно пьян. Прислушался к себе и ватно удивился, – тоже. Хмель плескался в голове, как в стакане, отступая и накатывая снова.
– А слаще всего, Витюха, даже не кушать это все. А еще до того, вот в этом кулаке, всех удержать. Сдалека начать, понимаешь? Все предусмотреть. Кого купить, кому просто словами показать, а кого и..
– Что и?…
– Да ничего. В этом и смак. Не доводить до того…
– Загнать в угол?
– Ну да! Но не угол это, чудак ты человек! Посмотри вокруг! Какой же угол? Рай, бля! Девки все в меду, одежа из столиц у них, по три раза в год мотаются на курорты со мной. Родители за них спокойны, не пьют, не гуляют, спорт опять же.
Глядя на освещенную половину Яшиного лица, Вик вспомнил на снимке темный глаз Риты и щеку, прижатую к столешнице. И страшное выражение лица ее, углубленное, сомкнутое – терпеть, сколько можно и еще дольше. Ну, не показалось же ему? Или придумал все, путая с Ладой, которую тогда в сторожке изнасиловал Карпатый, нимало не заботясь стремлением все сделать как бы по ее воле.
– Яша, Яков Иваныч, о чем ты? Как родители спокойны могут быть, если девчонок ты на этот шест подсаживаешь похуже, чем на иглу? И Риту вон, после тренировки… Это – рай?
– А что с ними будет-то? – лицо ушло в тень и блеснул глаз лезвием ножа, – ты никогда не видал, как девку по кругу пускают, в подвале, на куче дерьма всякого? И сама она, сволочь, приходит туда, сама водку с ними пьет, давится, сигаретку курит, руку под шприц подставляет. Через любовь, бля! Любо-овь! А сравни, как у меня! Девки, они же как трава неразумная, растет, чтоб топтали. Вытопчут, а глядишь, снова растет! Так пусть то же самое, но в красоте, в чистоте! И денег заработают.
Махнул рукой и послушно потекла мелодия, запульсировал ярче свет.
– Кончай базарить. Ты смотри лучше. Рита, говоришь? Ну-ну…
И под тягучую, сладкую музыку, продлевая каждый шаг так, будто на открытых туфельках выросли крылышки, пошла на них, сверху из темноты, темноволосая Рита. С откинутыми плечами, ведя бедрами рисунок движения, что, казалось, оставался за ней дымом.
Следя за плавными завитками движений, которые рисовало тело девушки, Витька мельком вспомнил, как ходил по номеру, любовался собой. Сейчас, глядя на точные, водой льющиеся движения девушки, видел, она тоже любуется собой, хотя и не смотрится в развешанные по залу зеркала. И вода любования увлекает всех, кто смотрит на нее.
– Видишь? Точно видишь? Ты – глаз, ты должен видеть больше, братуха, – Яша привалился к нему плечом, не отрывая взгляда от подиума, – и это не только она сама. Это в ней то, что было утром, сечешь?
– Съемка?
– Да нет! После! Когда я ее на тренировке загонял до тряски, а потом еще домучил, без сил она уже была, так? И вот теперь, смотри, что делает! Я, брат, знаю, сто раз проверял. С ними так вот надо. Потоптать, но не в челюсть кулаком. А чтоб аж корежило ее от того, что не хочет, а делает. И после, смотри, цветок! Подчинить…
Рита, прислушиваясь к себе, всматриваясь в себя и, впрямь, распускалась цветком, выводя тело в изломы, будто мнет нежное невидимая рука. Витька опрокинул вино в сухое горло, налил еще. Так просяще подавалась к ним танцующая, что хотелось взять на руки, унести, положить под себя и смять окончательно, утешая силой, додавливая, зная, что можно все, потому что на смятом вырастет снова вот эта непреходящая нежность.
– И ее хочешь…
Яша торжествовал, взгляд его будто снимал кожуру с лица, как с яблока. Когда музыка стихла, захлопал, кивая, послал Рите поцелуй:
– Подожди там, милая, никуда не уходи.
Повернулся к гостю:
– Можешь сегодня двоих взять, считай, угощение тебе. И посмотришь сам, какая она будет. Вот как… – не найдя слов, потянулся и захватив в клешню жесткой руки мандарин из вазы, сдавил. Раскрыл ладонь, показывая нежную яркую кашу:
– Вся такая, хоть ешь ее ложкой. Ценная девочка. Но только имей в виду. Обе девки незайманные и ты их ни-ни. Пока что. А там посмотрим, как договоримся.
– Как? – Витька сквозь желание и хмель вспоминал значение слова, сказанного Яшей, – ты хочешь сказать?
– Ну да. Это брат, одна из самых валютных валют. На том стоим, когда ездим.
– А как же? Утром?
Яков Иваныч отправил в рот раздавленный мандарин, слизывая с ладони оранжевую мякоть:
– Как. А вот по-всякому. Качество такое у моих курочек, все могут, понимаешь?
Витька смотрел, как Рита, вертя в руках снятый лифчик, стоит над плечом диджея, что-то показывает ему в стопке дисков, встряхивает головой и темные волосы почти полностью закрывают спину, прячут полоску стрингов и кажется, нет на ней ничего, кроме туфелек с паутинными ремешками. Все залито спокойным медовым светом, сонным уже, с нежными цветными бликами иногда по краям кадра.
И подумал, глядя из темноты на яркую картинку, – не хватает в ней утреннего: темного пятна на заднем плане чуть сбоку, мальчишки-ровесника со его ненужной любовью. Нет баланса.
Но…
– Хочешшь, – уверенно шевельнулась Ноа на коже, лаская медленно и незаметно для всех, будто влюбленные руки трогают, играя.
И понял, да. Хочет.
25. НЕПОЛУЧЕННЫЕ ПИСЬМА
Старые города похожи на печать, поставленную огромной рукой на бумагах мира. С размаху, увесисто, так, что линии и закорючки оттиска будут и будут, обрастая завитушками, перекрываясь более свежими линиями, но снова появляясь из-под них. Меняются границы и очертания города, он дышит в такт времени, но не уходит, стоит там, где когда-то кто-то большой поставил его печатью – именно в этом месте.
Лежит мегаполис, расплылись от времени старые чернила, размываются очертания краев. Слетают на город сезоны, времена года, как листки бумаги, укладываясь стопкой времени. А он есть и есть, проницая всю эту кипу, печатью на одном и том же месте листа. Или уже стержнем, на который листки наколоты.
Белый лист зимы, черная печать города на нем. Дышит толстым паром из гороподобных градирен, заменившим узкие дымы из отдельных прежних труб. А когда печать города на лике холмистой равнины поблекнет и смоется временем почти до невидимости, будут ли стоять они подобно египетским пирамидам? Или, построенные лишь для пользы, без цели древних строителей пирамид – пережить само время, – развалятся, чтоб археологи будущего гадали о назначении утраченных построек? Видимо, да.
А внутри черных и серых линий живут и дышат те, для чьего тепла строились пузатые колоссы. Деловито, на бегу, в заботах каждого дня готовятся к празднику времени. Постареть на год, проехаться на одно деление вселенских часов, оседлав самую тонкую стрелку. Щелк… скажет механизм через неделю, дернется стрелка и, замерев на человеческую секунду между годом умершим и годом родившимся, жители мегаполиса засуетятся, заглушая мерный ход большого времени стеклянным тиканьем звенящих бокалов. И развешанная над черным и серым мишура праздников, не изменяя разноцветного блеска, уже будет – из прошлого, ждать, когда ее снимут. Что-то выкинут, а что-то спрячут до следующего …щелк…
«Витюшка, милый, привет! Очень по тебе скучаю, а ты все молчишь. И телефон твой не отвечает. У меня все хорошо, даже странно как-то, как хорошо. Мы с Германом и Ингрид дважды ездили в небольшие городки, высматривали всякое – для меня. Я решила открыть в Москве галерею. Только не смейся, небольшую такую и не пафосную, а Кутенок уже знает и посмеялся, что теперь всегда будет знать, где меня найти. Похоже, он меня любит всерьез. А я… Знаешь, когда не стало Сережки, я все думала, искала, получается искала новой любви, а на самом деле нет. Искала того, кому я буду нужна, кого поддержать.
Попробую объяснить, как сумею.
Я жила в реальности. И думала, что все материальное всегда материальнее нематериального. Вот такие словесные завороты, но плевать, главное, чтоб было понятно. И потому, когда я встречалась с такими, как ты, друг мой, я что-то чувствовала, но не знала что. И сразу переводила все в знакомые вещи. Если мужчина меня поразил, если думаю о нем, если меня тянет к нему страшно, значит это любовь или хехе страсть. Я никогда фанаткой не была, по рокерам не страдала, фотографии известных красавчиков под подушкой не прятала. Но если человек что-то мог, не просто умел лучше всех, а если в этом умении было зерно, ну, как тебе сказать? Зерно, или – Дар. Когда то, что он делает – живое, понимаешь, то меня тянуло к нему. Не к вещам, что он делает, а к нему самому. А сама-то я так не могу, знаю. Ничего не могу! Ну то есть, совершенно средняя московская барышня, удачно замужем. Рисовать пыталась. С Нинкой пыталась дизайнерскую одежду лепить. Еще что-то по мелочи. Но без настоящего дара.
Тот танец в подземелье в Каире все изменил. Я увидела таких же, как я. Познакомилась с Ингрид и Германом. Тогда поняла. Мой талант – видеть чужие таланты. Увидеть Дар, когда он только рождается. Быть рядом. Сделать то, что могу для него. Да хотя бы просто кивнуть и сказать „Да! Есть!“ и тем держать мастера и дар его. Поняв, я и другое поняла, почему с самого детства вечно уходила гулять не с теми мальчиками, дружила не с теми девочками. С теми, над кем смеялись.
В Каире поняла, очень много во мне силы, и надо использовать ее, а то вся перегорит.
И теперь мне не надо, как раньше, устраивать все через постель, к примеру. Я могу просто не проходить мимо тех, в ком есть дар. Помогать. И пусть кто-то лучше разбирается в живописи, в литературе или в фотографии, к примеру. Но я умею чувствовать живое тепло, которое идет от мастера. Это – мой Дар.
Я сильно выросла за последнее время. Я плюю на чужие мнения и насмешки, я сама для себя важнее всего. Это эгоизм? Но, как только я так решаю для себя, сразу получается, что и кому-то еще становится лучше! Эх, не тому нас учили, да? Не думай о себе, думай о близких. А надо сперва о себе и тогда уж и близким станет хорошо. Настоящим близким.
Кстати, с учОным видом я тут рассуждала и посмотри, к чему пришла – возлюби ближнего, как самого себя. Не как сахар или рахат-лукум, а как себя, любимого!
Вот так.
Хорошо бы нам с тобой вскоре увидеться. Встретить Новый год у моря, где пустой дом на берегу и на километры нет никого. Я наверное, так и сделаю, очень хочу – одна. Или с тобой. Но пусть все идет, как идет.
Твоя другиня Наташка…
Нет, не так. Хранитель»
Степан вздохнул и откинулся назад на вертящемся стуле. Прислонился затылком к животу стоящей позади Тины и вытянул шею, в ожидании. Тина сунула пальцы в рыжие волосы, потянула слегка. И он заворчал довольный.
– Ворчишь?
– Не. Мурлычу.
– Мурлыко…
– Тань, ну, что делать-то?
Тина месила плотные пряди, протягивала сквозь пальцы. Почесывала ноготками кожу на темени Степки. Смотрела на запыленный монитор.
Полутемная за прикрытыми шторами комната смотрела на них тускло стеклами шкафа, парой старых портретов на стенах. Когда-то Степка пытался заставить друга убрать подальше пожелтевший снимок, на котором сидел каменным идолом серьезный казак с крепко закрученными усами и стояла за плечом его напряженная глазами и ртом жена, повязанная белой косынкой, в платье темном и таком жестком, что казалось, не сама стоит, а широкая юбка держит ее, упираясь краем в начищенные ботики. Но Витька лишь смеялся и насчет второго, где такие же лица, но ближе и двое детей серьезных перед взрослыми, Степан уже и не говорил ничего.
– Ты, Степка, балбес. Это же родня, пусть будут. Уже и в деревнях скоро таких портретов не останется, был я недавно, там их попрятали, а взамен кримпленовые тетушки в паричках на цветном глянце, из 70-х, а это, глянь, сепия! – говорил Витька, рассматривая прадеда и семью, – пусть, пусть будут.
Смотрели желтоватые лица с третьего портрета, собранные из экономии десятком снимков разного размера под одно стекло. Деревянные рамки без завитушек и украшений, подтемненные морилкой для благородности, отделяли прямолицых мужчин, женщин с круглыми шеями, старух с губами и глазами, сведенными в одинаковые серьезные полоски, и детей в штанишках с одной лямкой, – от маленьких наушников на Степкиной шее и от вишневого перламутра мобильного телефончика Тины. Отгораживали от мягко шуршащего холодильника и прямоугольного блеска компьютера. От медленного стада автомобилей во всю ширину проспекта за окном, видимого за краем соседнего дома. И только взглядам темных и светлых глаз на неживых плоских лицах рамки не мешали смотреть сюда, в эту квартиру и за окно. А может быть, они до сих пор видели только укрытого черным матерьялом фотографа, прячущего за треногой усы, редкие волосы на темени и голос начальника.
Отвернувшись от портретов, Степан глянул на Тину, представил ее – в беленьком платочке по тонким бровям, и рот сжат по-серьезному. Вздохнул.
– Неловко мне как-то, что прочитали. Вишь, личное какое.
– Степочка, твой лучший друг свалил из столицы после того, как Ники Сеницкий странно умер. И пропал на просторах необъятной родины. Вернее, в другом предположительно, государстве. У матери не появлялся, у деда своего тоже. Сколько можно не чесаться, а?
– Как бы да… Но все равно, ничего не узнали. Не ответил он ей.
Тина обняла Степана, спросила:
– Чай сделать?
– Сделай, лапка. Там, правда, пылью все заросло, на кухне.
– Протру. Степ, а ты скучаешь? По Витьке?
Степан нахмурился. Убрал руку с мышки и пошел следом, в кухню.
– Скучаю, Тинок.
Сев на холодный табурет, сполз подбородком в сложенные на столе руки. Исподлобья смотрел, как она тряпкой вытирает чайник и тот становится живым, блестит в зимнем заоконном солнце.
– Виноват я, Тинка. Упал в тебя, все забыл. Думал, ну, пошарится Витька пару недель, потом напишет или позвонит. Тянул и тянул. И если бы Альехо не позвонил мне, я и не знаю…
Тина зажгла плиту, сунула чайник и стала открывать дверцы шкафа.
– На верхней заварка, в жестяной коробке, – подсказал Степан.
– Не казнись, Степ. Я пару раз слышала, как ты ночью ворочался и вздыхал. Это тебе Витька твой снился.
– Точно?
– Конечно!
– Ну, смотри, коза моя.
Тина насыпала чай в заварник и села напротив, на деревянную лавку. Смотрела внимательно, протягивая сквозь пальцы по последней моде завитые в крупные кольца пряди волос.
– Степушка, я сейчас спрошу, а ты скажешь мне честно-честно.
– Спроси.
– Когда ты видел, что у Витьки не просто умение, а настоящий талант, как Наташа пишет – Дар, ты не позавидовал ему?
– Нет.
– Честно?
– Тинка, обещал ведь!
– Ну, верю-верю. А когда позвонил Альехо и говорил только о друге твоем, а ты его как фотограф даже из вежливости не интересовал, тоже не завидовал?
– Ты мне чашку вон ту, с гнутой ручкой, ага. Нет, не завидовал. Я, Тинка, совсем другой. Может мы потому и дружим с ним. Вот смотри, ты меня взяла на работу, так? Теперь у меня заказы и зарплата, фотки, чтоб пипл хавал я делать умею. И тебе они нужнее, потому что кому ты, прости, будешь нужна, если над твоими портретами сядут плакать просветленно? Надо же так, чтоб на концерт прибежали. Не обожгись, балда, с маникюром своим!
Беря чашку, отхлебнул, зашипел от кусачего кипятка. Полез за полосатую штору и улыбнулся, нащупав за пустым цветочным горшком привычную пачку сигарет. Закуривая, невнятно сквозь фильтр договорил:
– И потом, много Альехо сказал, ага. Заладил, как поломатый, где Виктор, где Виктор. А как понял, что не знаю, трубку сразу и бросил.
– Степушка, я тебя люблю.
– Люби. Я супер мужчина.
– Ты супер рыжий!
– А ты – хорошая.
За стеной бухала музыка, а когда стихала, то бухал визгливый чей-то смех. Шумно и беспорядочно дышала за окном зимняя Москва, украшенная к близкому празднику обязательными елками, гирляндами и кричащими растяжками над снежной грязью дорог и тротуаров. Двое пили чай в кухне нежилой квартиры. И думали о море, которое наверняка будет шуметь для Наташи, когда стрелки соединятся, показывая вверх. А для Витьки?
– Степ?
– А?
– Ты черновики не проверил.
– А что черновики-то?
– Балда ты, Степка. Ящик его и если залезал где…
– Блин…
Степан поставил недопитый чай и побежал в комнату, завозил мышкой по коврику, не садясь. Тина, держа в руках чашку, смотрела на него из двери.
И, уставясь на коротенький текст, Степа снова подытожил:
– Блин. Дурак я!
– Я тебя все равно люблю, – отозвалась Тина.
Маленькое письмо, написанное Витькой в кабинете маячного смотрителя, висело в папке с черновиками. А в нем – просьба прислать денег и адрес почтового отделения поселка.
– Тинка, что же делать? Ехать надо! А когда? И письма личные читали зря… Ну, хоть живой, черт.
– Не надо ехать. Он этого не хочет, понял? И насчет денег передумал. Ты лучше Альехо позвони.
– Думаешь, он поедет?
Она засмеялась.
– А кто его знает. Но мы с тобой что смогли – сделали. А дальше пусть все идет.
– Как идет… – закончил Степан.
За дверью квартиры низко и недовольно гудел лифт, будто жалуясь, что скоро праздники, а ему вместо отдыха работа и работа. Пересыпая крупной картошкой шаги, бегали по гулкой лестнице дети, крича то вверх, то вниз, кидались смехом и дразнилками. И невнятно за двойными рамами шумела улица, постукивая в стекло пальцем замороженной ветки. Ранняя темнота укрывала мороз и лед, но не могла голоса и звуки, крики одиноких машин во дворе и просто шум. Прибой огромного города, звучащий даже тогда, когда все уснут.








