355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Цимбаева » Грибоедов » Текст книги (страница 17)
Грибоедов
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:49

Текст книги "Грибоедов"


Автор книги: Екатерина Цимбаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)

Грибоедов волновался, зная, что противник хочет его смерти и условия боя будут предельно опасными – ведь даже Завадовский с Шереметевым стрелялись на двенадцати шагах! Но, спустившись в овраг, он не увидел, к своему удивлению, Якубовича. Александр спросил о нем у Муравьева, а тот за всеми утренними хлопотами забыл, что сам велел Якубовичу стоять за монументом. Он помчался его звать, Миллер принял его появление из оврага за знак себе, поспешил навстречу, но не заметил оврага и умчался куда-то в горы. Вся эта путаница развеселила Грибоедова и, когда Якубович наконец появился, Александр чувствовал себя на удивление спокойно.

Муравьев предложил стреляться без сюртуков и фуражек: умирать, конечно, приличнее одетым, но в случае простой раны было бы неразумно лишиться верхней одежды. Тифлис, как он объяснил, город еще неустроенный, европейский сапожник тут один, а портные таковы, что петербургским щеголям не стоит на них рассчитывать. Муравьев с Амбургером зарядили пистолеты и отсчитали шесть шагов, но оба были невелики ростом, и расстояние между барьерами оказалось до смешного ничтожным. Секунданты не сделали попытки в последний раз помирить противников, и дуэлянты встали на крайнее расстояние. Муравьев подал знак о начале.

Грибоедов удивился нервности Якубовича. Александр ожидал, что тот, в классической манере бретера, будет ждать неподготовленного выстрела и потом уже, встав вплотную к барьеру и потребовав того же от соперника, хладнокровно поразит его почти в упор (как поступил, например, Завадовский). Грибоедов решил и сам так действовать, только стрелять не на поражение, а в плечо. Однако Якубович быстро подошел к барьеру, собираясь стрелять как можно скорее и дожидаясь приближения Грибоедова. Александр сделал два шага и остановился, не поднимая пистолета и не занимая еще позиции. Он ждал выстрела, Якубович ждал его подхода – так прошла минута. Положение становилось глупым, но Якубович сам на него напросился, недооценив противника.

Наконец, Якубович не выдержал и дал выстрел. Грибоедов почувствовал нестерпимую боль в левой руке, которой он, не по правилам, слегка прикрыл живот, памятуя об участи Шереметева. Он поднял руку, увидел кровь на кисти и услышал слова раздосадованного Якубовича: «По крайней мере, играть перестанешь!» Муравьев, при всем своем восхищении бретером, не поддержал его глупую радость – Николай Николаевич сам был музыкантом. Жестокость врага взбесила Грибоедова, но он не воспользовался своим правом подойти к барьеру. Несмотря на гнев, он не мог заставить себя стрелять, когда его пистолет отделен от груди безоружного врага едва ли четырьмя саженями. Он целился с места, сам не зная, хочет ли попасть в плечо или в голову Якубовича. Тот ожидал верной смерти самым достойным образом, небрежно скрестив руки. Пуля пролетела вплотную к его затылку, и он схватился за него рукой, полагая себя раненым; но крови не было.

Грибоедов упал, не выдержав боли от раны, и Якубович подбежал поддержать его, по-видимому, восхищенный интересной дуэлью. Муравьев поскакал за Миллером, но, конечно, не нашел его на месте. К счастью, он издали увидел его блуждающим в горах, позвал, и тот перевязал Грибоедова, сказал, что опасности нет, и поспешил удалиться, словно его там не было. Александра усадили в бричку, и все возвратились к Муравьеву. Условились говорить, что были на охоте и что лошадь наступила Грибоедову на руку. (В это тем легче было поверить, что раны в левую руку и вообще в левую часть туловища на дуэлях случались крайне редко. Трусы обычно пытались встать к противнику в профиль, надеясь сделаться как можно менее заметными, но опытные люди им объясняли, что такое положение опаснее всего. В правильной позиции дуэлянты стояли в три четверти друг к другу, чтобы не представлять широкой мишени, но и чтобы пуля, войдя в правый бок, не могла бы пройти насквозь в левый и задеть его важные органы. Левой рукой иногда пытались прикрыть живот или сердце, но чаще отводили ее назад для устойчивости.) Грибоедов чувствовал жар, не говоря о боли, и два дня оставался у Муравьева, хотя ему следовало посетить Мазаровича. Его кисть была прострелена насквозь, и он страшно боялся, что слова Якубовича окажутся пророческими. В квартире Муравьева стояло фортепьяно, хотя довольно плохое, и Александр не мог без слез смотреть на него.

25 октября, несмотря на все предосторожности, слух о поединке широко разнесся по Тифлису. До прихода русской армии дуэли были неизвестны в Грузии и потому привлекали особенное внимание. В обществе изобретали подробности; Муравьев слышал рассказ, что пуля попала Грибоедову в ладонь и вылетела в локоть! Полковник Наумов, командующий тифлисским гарнизоном, ожидал, что дуэлянты явятся к нему с повинной и он сможет, пожурив их за молодость, принять вид покровителя. Якубович и Муравьев так бы, вероятно, и поступили; один – чтобы показать себя, другой – чтобы не ссориться с начальством. Но Грибоедов был против, поскольку никаких доказательств поединка не существовало, и он не видел нужды самим себя выдавать. Бывшим противникам пришлось с ним согласиться, так как он был главным пострадавшим, к тому же наказание грозило скорее им, чем ему (дальше Персии не зашлют!). Наумов вызвал к себе Якубовича и попробовал хитростью добыть у него признание, уверяя, что все уже знает.

– Если вы знаете, – ответил Якубович, – так зачем же спрашиваете меня? А я вам говорю, что поединка не было и что слухи эти пустые.

Якубович, конечно, желал бы рассказать все в подробностях и присочинить еще от себя, потому что правда была для него не совсем лестна – что за дуэль на шести шагах, которая закончилась всего лишь легким ранением одного из противников? разве пистолеты были с кривыми стволами?! Но при живых свидетелях он не решался отступать от истины слишком далеко, а потому предпочел промолчать [11]11
  Только после смерти Грибоедова он принялся за повествование об их дуэли, причем лучшая его версия опиралась на «Выстрел» Пушкина.


[Закрыть]
. Наумов не мог назначить следствие по делу из-за твердого запирательства всех участников поединка, но потребовал от Якубовича уехать в полк. Муравьев не пострадал. Зато Грибоедов несколько дней лежал в жару, может быть, из-за инфекции, занесенной в рану, а потом долго залечивал руку. Только в январе он смог сесть за фортепьяно. Левый мизинец у него совсем не двигался, и он стал осваивать технику игры в девять пальцев – и освоил блистательно, так что и сам перестал замечать увечье.

В декабре в Тифлис прибыл на отдых Ермолов и попытался расследовать историю, но Грибоедов и Муравьев просили его через Мазаровича не сердиться на Якубовича и все оставить, как есть. Тем дело и кончилось.

Болезнь Грибоедова задержала русскую персидскую миссию. Надо сказать, что Мазарович сам очень не хотел уезжать, а Грибоедов обжился в Тифлисе и не желал его покидать. Образованных людей в городе было мало, но в Тегеране он и того бы не нашел. В Тифлисе жило несколько иностранцев (учителей, врачей, купцов), несколько русских семейств (военных и чиновников) и несколько грузинских семейств, где мужчины старше тридцати состояли на русской службе и говорили по-русски, дети все уже родились в Российской империи и учили русский и французский языки, а женщины и старики объяснялись только по-грузински. Вообще же в Тифлисе жили преимущественно армяне.

Выздоровев, Александр начал искать в городе хорошее фортепьяно, потому что его собственное еще не прибыло, и дом, где доброжелательные хозяева позволили бы ему в любое время часами занимать инструмент, играя для удовольствия, а не для развлечения гостей. Все это он обрел в семье генерал-майора Федора Исаевича Ахвердова, начальника артиллерии Кавказской армии. Сам генерал был не вполне русским, имел несколько маленьких детей от жены-грузинки, урожденной княжны Юстиниани, но вторым браком женился на Прасковье Николаевне Арсеньевой, женщине высокой образованности, одаренной прекрасными музыкальными талантами. Ахвердова воспитывала по-европейски собственных детей, пасынка, падчерицу и племянницу, а также их сверстников, детей соседа и родственника князя Чавчавадзе. Семейство Чавчавадзе жило у нее во флигеле, и дом Ахвердовой представлял подобие пансиона, где дети проводили дни напролет, вместе учились, танцевали и музицировали. Жена Чавчавадзе была совершенной грузинкой, не могла дать дочерям достойного воспитания и целиком передоверила их Ахвердовой. Князь Александр Чавчавадзе, напротив, родился в Петербурге, воспитывался в Пажеском корпусе, участвовал в заграничных походах русской армии, писал стихи и переводил на грузинский европейских поэтов-романтиков. Грибоедов нашел в нем замечательного собеседника и сам мог многое рассказать князю о Петербурге и новинках русской литературы.

Александр встретил в обоих семействах самый радушный прием. Здесь в нем видели не будущего дипломата, не дуэлянта и повесу, а поэта, музыканта и драматурга, переживали из-за его раны, радовались, когда он смог сесть за инструмент, восхищались его виртуозной техникой, невиданной в Грузии. Грибоедову было легко и интересно, это были первые семейные дома, где он нашел доброту и понимание.

Среди офицерской молодежи он почти не завел друзей. Поговорить было не с кем – и Александр поневоле привык к картам. В моде был покер – примитивная, быстрая игра, в которую тогда играла каждая барышня. В Грузии богатых аристократов не было, поэтому играли по полушке, оставались при своих, и скука почти не рассеивалась. На Новый год Грибоедов задал изысканный ужин, все выпили много шампанского, веселились, ермоловский казначей Адам Краузе показывал фокусы. Но в наступившем 1819 году Александр со многими рассорился. Заводилой вражды стал Муравьев. Он мог быть любезным и приветливым, был образован и неглуп, но чужих мнений не понимал и не признавал, свои казались ему непогрешимыми, и он с упрямством отстаивал их, выходя из себя от малейшего противоречия. Он был мелочен, самолюбив, недоверчив и обидчив, боялся себя уронить и постоянно придирался ко всем, кто его в чем-нибудь превосходил. Он ревновал Грибоедова, затмившего его славой, музыкальными талантами, успехом у женщин, а главное – у Ермолова. Муравьев с растущей неприязнью смотрел на постоянное общение Грибоедова с главнокомандующим, завидовал их кажущейся взаимной привязанности.

В начале января Ермолов с возмущением прочел в газете «Русский инвалид» сообщение о якобы происшедших в Грузии волнениях и просил Грибоедова ответить на эти поклепы. От газет чего и ждать, как не глупых выдумок, но некоторые выдумки могут иметь опасные последствия. Александр быстро настрочил ответную статью. Он далеко не оправдывал некоторых самовольных поступков генерала, казней и пожаров, которыми тот насаждал русское влияние на Кавказе; но понимал, что тут Азия, тут ребенок хватается за нож, и как бы ни был жесток Ермолов, не при нем вспыхнет здесь бунт.

Грибоедов развлекся работой, его перо с привычной легкостью разило правых и виноватых. Он процитировал «Инвалид», которому, мол, пишут «из Константинополя от 26 октября, будто бы в Грузии произошло возмущение, коего главным виновником почитают одного богатого татарского князя». И пошел издеваться:

«Скажите, не печально ли видеть, как у нас о том, что полагают происшедшим в народе нам подвластном, и о происшествии столь значущем, не затрудняются заимствовать известия из иностранных ведомостей… а можно б было, кажется, усомниться, тем более, что этот слух вздорный, не имеет никакого основания: вероятно, что об истинном бунте узнали бы в Петербурге официально, не чрез Константинополь. Возмущение народа не то, что возмущение в театре против дирекции, когда она дает дурной спектакль: оно отзывается во всех концах империи, сколько, впрочем, ни обширна наша Россия. И какие есть татарские князья в Грузии? Их нет, во первых, да если бы и были: здесь что татарский князь, что „немецкий граф“ – одно и то же: ни тот, ни другой не имеют никакого голоса». («Немецкого графа» Грибоедов ввернул, чтобы намекнуть Нессельроде, каково влияние Иностранной коллегии при Ермолове.)

Далее Грибоедов как очевидец свидетельствовал, что в Грузии бунта не было и нет: «На плоских здешних кровлях красавицы выставляют перед прохожими свои нарумяненные лица, которые без того были бы гораздо красивее, и лениво греются на солнышке, нисколько не подозревая, что отцы их и мужья бунтуют в „Инвалиде“… Вечером в порядочных домах танцуют, на саклях(террасах) звучат бубны, и завывают песни, очень приятные для поющих.Между тем город приметно украшается новыми зданиями. Все это, согласитесь, не могло бы так быть в смутное время, когда богатым татарским князьям пришло бы в голову возмущать всеобщее спокойствие».

Грибоедов не отрицал, что не бунт, а некое военное столкновение с горцами имело место в конце прошлого года, и даже его описал, но предложил интересующимся заглянуть в географические карты: «Они ясно показывают, что события с Кавказской линии так же не годится переносить в Грузию, как в Литву то, что случается в Финляндии».

Последнее сравнение было понятнее всего в Петербурге, а для того Грибоедов и взялся за опровержение, что из столицы некоторые вещи видятся иначе, чем с места, «которое ему повелено занимать при одном азиатском дворе»: «Российская империя обхватила пространство земли в трех частях света. Что не сделает никакого впечатления на германских ее соседей, легко может взволновать сопредельную с нею восточную державу. Англичанин в Персии прочтет ту же новость, уже выписанную из русских официальных ведомостей, и очень невинно расскажет ее кому угодно в Тавризе или Тейране. Всякому предоставляю обсудить последствия…»

Александр понимал, что его резкую отповедь не напечатают в «Инвалиде», и послал ее Гречу в «Сын Отечества», где она и появилась вскоре. Благодаря этому он смог заключить статью настоятельным пожеланием ко всем читателям: «Потрудитесь заметить почтенному редактору „Инвалида“, что не всяким турецким слухам надлежит верить, что если здешний край в отношении к вам, господам петербуржцам, по справедливости может назваться „краем забвения“, то позволительно только что забыть его, а выдумывать или повторять о нем нелепости не должно».

Статья Грибоедова имела у Ермолова огромный успех, и Муравьев с трудом мог утешить себя тем, что генерал не дал хода другой его заметке – о недавнем землетрясении в Тифлисе. Грибоедов впервые испытал скверное ощущение от качающейся земли и рушащихся домов и передал его так живо, как показалось неуместным привыкшему к подобным передрягам начальнику: еще подумают в России, что жизнь в Грузии небезопасна! Ермолов велел переписать заметку Грибоедова попроще, смягчив яркие краски, но Муравьев все равно остался недоволен.

16 января дело чуть не дошло до дуэли. Муравьев придрался к шутливому вопросу Грибоедова о некоем толстяке Степанове: не тот ли, мол, это человек, которого боится Муравьев? Николай Николаевич вспылил:

– Как боюсь, кого я буду бояться?

– Да его наружность страшна, – объяснил Грибоедов.

– Она, может быть, страшна для вас, но совсем не для меня, – отрезал Муравьев, сердито подозвал Амбургера и спросил его громко при всех, слышал ли он, что сказал сейчас Грибоедов. Амбургер благоразумно решил не обращать внимание на вопрос, а Грибоедов еще раз повторил, что находит Степанова страшным, потому что тот громаден. Муравьев несколько остыл, но случай оставил у всех неприятный осадок.

Между тем злость Муравьева имела под собой основание: Грибоедов действительно каждый день по несколько часов проводил у Ермолова, беседовал с ним о Петербурге, о Польше, которую оба хорошо знали, искренно восхищался его старинного образца красноречием, часто спорил с ним, однако ни разу не переспорил. Он хотел получше узнать генерала и стать ему близким человеком, но не ради какой-то малодостойной цели. Он очень ясно сознавал, что жизнь членов русской миссии в Тегеране целиком отдана в руки Ермолова. Тому дано право объявлять войну и заключать мир; вдруг придет ему в голову, что границы России недостаточно определены со стороны Персии, и он пойдет их расширять по Аракс! Что тогда будет с дипломатами, ставшими заложниками персиян? Александр вовсе не хотел погибнуть ни за что; если уж он забрался так далеко, пусть отныне спорные вопросы решаются переговорами, а не пушками. Мазарович тоже понимал трудность своего положения, он давно знал Ермолова, еще с тех пор, как сопровождал его в самом первом русском посольстве к персидскому шаху. Но сам он не мог надеяться на доброжелательность Алексея Петровича (Ермолов его не уважал) и предоставил Грибоедову возможность испытать на главнокомандующем свое обаяние. Уже садясь на коня в день окончательного отъезда, Александр полушутливо сказал провожавшему Ермолову:

– Не обрекайте нас в жертву, ваше превосходительство, если когда-нибудь затеете войну с Персией.

Генерал рассмеялся, спросил, что за странная мысль. Но Грибоедов про себя подумал, что ничуть не странная: «Кажется, что он меня полюбил, а впрочем, в этих тризвездных особах нетрудно ошибиться; в глазах у них всякому хорошо, кто им сказками скуку прогоняет; что-то впереди будет! Время покажет, дорожит ли он людьми».

Пока же они расстались друзьями. Алексей Петрович, прощаясь, объявил, что Александр, хотя повеса, а человек прекрасный, Грибоедов ответил, что, увы, ни в том, ни в другом не сомневается. Муравьев с нескрываемым облегчением смотрел на отбытие миссии, но страдал, видя, сколько народу пришло проводить Грибоедова (в том числе Якубович) и что многие огорчились его отъезду.

Грибоедов уезжал с сожалением; снова расставался с обретенными друзьями, снова его ждал путь, почти равный пройденному от Петербурга до Тифлиса. За день до отъезда он послал веселые весточки петербургским друзьям: Бегичеву, Никите Всеволожскому и поклоны тысячам знакомых. Но легкомысленный тон еле прикрывал непроходившую тоску по Петербургу, по театру: «Коли кто из вас часто бывает в театре, пускай посмотрит на 1-й бенуар с левой стороны и подарит меня воспоминанием, может быть, это отзовется в моей душе и заставит меня икать где-нибудь возле Арарата или на Араксе». Тронувшись в путь, он решил завести тетрадь и записывать все свои впечатления в форме писем к Бегичеву. Отослать их не будет пока возможности, но ему будет казаться, что он беседует с другом.

28 января Симон Мазарович с братьями Спиридоном и Осипом, Грибоедов с неизменным Амлихом, получившим должность курьера, Амбургер, переводчик, повар, слуги и конвой выехали из Тифлиса. Всего набралось человек двадцать пять и невесть сколько вьючных лошадей и борзых собак, дабы разгонять однообразие пути охотой. Ехали по снегу, дороги – никакой, только заваленная камнями караванная тропа. Первый переход Грибоедов еле вытерпел, так измотало его грузинское седло за сорок верст пути. Зато на другой день дорога привела к реке Храме, и путникам вдруг открылся великолепный мост. Александр долго им любовался, удивляясь в здешних местах такому прекрасному произведению архитектуры. Его, правда, портил пристроенный караван-сарай, который оказался весьма велик, но лучше бы его не было: большой зал занимали овцы, а пастух со своим конем расположился в соседнем покое. В нескольких шагах от роскошного моста Александр увидел начатки нового, которые много обещали да остались незаконченными. Зачем и кому понадобились два рядом стоящих моста через незначительную речку, когда через великую Куру нет ни одного подобного? Грибоедов все не мог надивиться на мост и вынужден был признаться переводчику Шемир-беку, что в Петербурге таких нет (собственно, там через Неву вообще нет мостов). Но переводчик не поверил, он очень хотел увидеть столицу России.

– Представьте, – сказал он, – восемь раз побывать в Персии и не видеть Петербурга, это ли не ужасно!

– Не той дорогой мы взяли, – вздохнул Грибоедов и сам рассмеялся.

Ехали весьма уныло, то по снегу, то по каменным кручам. Мазарович старался быть веселым и заботиться обо всех. Поговорить, однако, было не с кем, и Грибоедов, чтобы не загрустить, распевал, как умел, французские куплеты и русские плясовые, все ему вторили, даже татары. Так шли четыре дня и вступили в страшноватое Дилижанское ущелье. Тут повторились кавказские ужасы, хотя горы были поменьше, но ветер бушевал в ущелье и на открытых местах, ночевать же приходилось в палатках – впрочем, это было приятнее караван-сараев, можно было самим жарить себе над костром кебабы. Последний переход до Эривани утомил всех до крайности: Грибоедов не поверил бы прежде, что есть южные края, где можно отморозить себе щеки. Вдали виднелся наполовину скрытый туманами Арарат, но всем было не до библейских раздумий. Миссия подъезжала к столице древней Армении, каждый мечтал о тепле и отдыхе, а навстречу никто не являлся! Мазарович кричал, что прямо ворвется к сардарю и устроит скандал; Грибоедов бесился, оскорбленный неуважением к русским чиновникам. Но на самых подступах к городу к ним вдруг примчался взмыленный посланный от сардаря с извинениями, что адъютант, отправленный им навстречу, поехал по другой дороге, поскольку они выбрали кратчайший, но непривычный путь.

Их проводили в отведенный дом, разожгли камины, подали кальяны, а главное – стулья! Это повеселило Грибоедова. Стул – предмет европейской мебели, чуждый азиатам, всегда сидящим на коврах. Англичане смиренно следовали их обычаю, но генерал Ермолов приучил уже Персию, что русские не сидят на полу, не снимают в помещении обувь, требуют стульев – и попробуйте их не подать! Однако тепла и отдыха в Эривани не нашлось. Камины топили слабо, по недостатку дров, а помещение было мало приспособлено к небывалым холодам, стоявшим на улице. Внутри мельтешили толпы любопытных, суетился какой-то англичанин, явный простолюдин, если не беглый каторжник, занимавшийся обучением войска сардаря английской военной муштре (ни муштры, ни языка персидского он не знал, однако палкой работал отлично). Грибоедов не мог даже писать – то и дело кто-нибудь заглядывал в бумагу, и он еле подавлял искушение дать ему по шапке.

Хозяин дома, лысый, длиннобородый старик, почитатель Ермолова, отнесся к ним с наибольшим гостеприимством и учтивостью. Он сообщил Мазаровичу, что чрезвычайно обрадован его приездом и что, если дорогому гостю вздумается отсечь головы всем его слугам и даже брату, он доставит тем великое удовольствие хозяину. Мазарович в ответ подарил ему трубку-калейдоскоп – он вез их множество, поскольку в России они недавно были модной новинкой, а для Азии являлись диковинкой.

Грибоедову представилось, что он перенесся в Московию на двести лет назад. Хозяин угощал вином и сластями, как добродушный московит, домочадцы подставляли себя под удары палок, а заезжие иностранцы, как этот англичанин, смотрели на всё, а потом, вернувшись в свое отечество, ругательствами платили за хлебосольство.

Утром русских дипломатов принял сам сардарь, из правящей персидской династии. Они еле протиснулись по узким улочкам к его дворцу, а палаты оказались так запутаны и мрачны, что Грибоедов в них не разобрался. В приемной, однако, лежали роскошные ковры – и стояли заготовленные стулья. Беседа велась самая пустая, и Александр, пристроившись у подноса с какими-то изумительно вкусными конфетами, старательно над ними потрудился, запивая чаем с кардамоном.

Он прожил в Эривани всего три дня, города из-за лютого холода не увидел, но нравы эриванцев ему не приглянулись. Слуги в мороз бегали полуголые и полуголодные. Сардарь, не смущаясь многолюдным сборищем, излагал Мазаровичу такую теорию налогов, которая едва ли была самой сносной для шахских подданных, вверенных его управлению. В суде его слово было законом, если только истцы или ответчики не обосновывали дело кодексом великого пророка – шариатом, чьи уставы неколебимы.

«Рабы! – думал Грибоедов. – И поделом им! Смеют ли они осуждать верховного их обладателя? Кто их боится?.. В Европе, даже в тех народах, которые еще не добыли себе конституцию, общее мнение по крайней мере требует суда виноватому. Криво ли, прямо ли судят, иногда не как хотят, а как велят, – подсудимый хоть имеет право предлагать свое оправдание. Всего несколько суток, как я переступил границу, и еще не в настоящей Персии, а имел случай видеть уже не один самовольный поступок».

Так постранствуешь – Россия не худшим местом на земле покажется. Выступив из Эривани под снегом, пробираясь по сугробам или льду, рискуя свернуть шею или простудиться насмерть в этом диком крае, Грибоедов проклинал все на свете. Тяжелее всего ему была необходимость ехать молча, поскольку спутники боялись раскрыться и отморозить лицо. Однажды в пути ему встретился богатый персиянин, едущий на поклон к шаху. Тот, в восторге от знакомства с русским дипломатом, наговорил ему столько пышных восточных фраз, что, хоть и смешно было, зато до ночлега добрались незаметно. Вокруг все снег лежал да снег – как в России. «Нет! я не путешественник! – твердил себе Грибоедов. – Судьба, нужда, необходимость может меня со временем преобразить в исправники, в таможенные смотрители; она рукою железною закинула меня сюда и гонит далее, но по доброй воле, из одного любопытства, никогда бы я не расстался с домашними пенатами, чтобы блуждать в варварской земле в самое злое время года».

К середине февраля прибыли в Тавриз. Лет сто назад это был огромный торговый город с сотнями караван-сараев, мечетей и кофеен и чуть ли не полумиллионом жителей. Теперь Грибоедов не увидел и следа былого размаха. Миссия въехала в небольшое местечко с базаром и несколькими караван-сараями, всё казалось вымершим от морозов. Зима стояла лютая, и персияне не знали, как с ней бороться: вечером, к ужину, дипломатам подали мерзлые фрукты! И это в Персии!

В Тавризе не возникло трудностей со встречей русского посольства, Мазаровичу оказали почетный прием, и Грибоедов, наконец, очутился в самом центре персидской жизни. Ему хватило нескольких дней, чтобы разобраться в здешней ситуации.

Около двадцати пяти лет назад власть захватила Каджарская династия, происходившая с севера Ирана и говорившая на языке, которого основное население страны – персы – не понимало. Впрочем, несколько предыдущих династий тоже были тюркскими, и к этому положению народ привык. Но последний из династии Зендов, Лутф Али-хан, был умеренным, способным правителем и вполне отвечал представлениям персов об идеальном монархе. Он был жестоко замучен первым Каджаром, Ага-Мухаммедом, совершенным зверем, который мстил всему свету за то, что в детстве был кастрирован. Спасаясь от ненависти подданных, он перенес столицу в Тегеран, крошечный городок, неожиданно обремененный необходимостью содержать многотысячный двор владыки. Однако к 1819 году фактической столицей империи стал Тавриз, постоянная резиденция наследника престола (шах-заде) Аббаса-мирзы. Фетх Али-шах, правивший после Ага-Мухаммеда, добровольно передал в ведение сына решение всех вопросов внутренней политики, а сам делал вид, что надзирает за внешними сношениями государства. Но даже делать вид ему становилось все труднее. Гарем Фетх Али-шаха насчитывал сто пятьдесят восемь законных жен и больше девятисот наложниц; теперь, приближаясь к шестидесяти годам, шах начинал испытывать трудности с поддержанием в нем мира и порядка. Прежде это был видный мужчина с зычным голосом и длиннейшей черной бородой, славившейся на весь Иран, любитель музыки и плясок, поэт, дипломат и деспот, наслаждавшийся казнями и державший в заложниках сыновей всех вельмож страны. Но в последние годы он сдал, высох, согнулся, не решался появляться на людях и полностью погрузился в дела гарема, где кипела жесточайшая борьба за будущую власть.

Аббас-мирза, объявленный наследником шаха, чувствовал себя далеко не уверенно. Он был третьим сыном шаха и получил первенство над старшим братом только потому, что его матерью была знатная каджарка, а того – грузинская рабыня. Естественно, что обойденный брат смертельно ненавидел Аббаса-мирзу и ждал смерти отца, чтобы поднять открытый мятеж. Ненадежность будущего заставляла наследного принца предаваться всем радостям настоящего; охота, пиры, гарем и просто лень породили в нем отвращение к делам и слабохарактерность; даже борода его не шла ни в какое сравнение с отцовской. Однако ум его еще не притупился от всяких излишеств, он верно судил о людях и вещах, был проницателен и иногда стремился действовать, но порывы его быстро иссякали.

Всеми делами Персии заправлял каймакам (министр принца) мирза Бизюрк, страшный человек: сам шах его боялся, а Аббас-мирза слушался во всем. Мирза Бизюрк успешно служил пяти шахам подряд (!), легко пережил междоусобицы и смену династии и достиг всего благодаря удачно найденному образу: он изображал бедного дервиша, отказавшегося от благ и наслаждений, выказывал исключительную честность, ходил с Кораном в руках, на устах и в сердце – и тем нравственно подавлял погрязших во всех пороках властителей, восхищал иностранцев и в конечном счете оказался неограниченным властителем.

Расстановка сил в Персии была бы вполне обычной для восточной деспотии, если не упоминать о самой главной величине – Англии. На следующий же день по приезде Мазарович, Грибоедов и Амбургер получили приглашение на обед к английскому поверенному в делах Генри Уиллоку. Они нашли у него всю английскую колонию Тавриза: братьев Уиллока Эдуарда и Джорджа, военного инженера и картографа полковника Уильяма Монтиса, врача гарема Аббаса-мирзы Джона Кормика, «генералиссимуса персидской армии» майора Харта. В качестве почетного гостя присутствовал сэр Роберт Портер, путешественник, объехавший всю Грузию, Армению, Персию и Ирак. Общество собралось чисто мужское, по случаю холодов подали даже вино. (Англичане на Востоке старались обычно не употреблять алкоголь. Тяжелый климат, скверная гигиена, непривычная пища, тоскливое одиночество, да к ним еще и выпивка – в два года в гроб сведут. А для чего же они ехали на Восток, как не для того, чтобы добыть состояние и поселиться в тихом коттедже в Англии, стричь газон, удить рыбу и гулять с собакой? Эта светлая мечта поддерживала силы англичан за границей, с нею они жили и часто умирали, но – не от пьянства.) Разговор за столом был занимателен. Британцы пугали русских анекдотами из восточной дипломатической жизни.

Она требовала исключительной выдержки и неколебимого терпения. Вести переговоры с персиянами было не просто скучно, а несносно. Тягучая медлительность речей, бесконечное возвращение к уже десять раз решенным проблемам, утомительное однообразное повторение вопросов, на которые уже двадцать раз были даны ответы, сами по себе способны были довести до исступления или изнеможения. Англичане вспоминали ставший классическим случай, когда от бессмысленного топтания на месте в ходе англо-иранской конференции 1808 года уснули и английские, и персидские дипломаты. Но у иранцев были и более изощренные способы довести партнеров до бешенства и затянуть дела. То вместо обещанного текста договора, отданного для беловой переписки, английскому посланнику вручали большой лимон с вопросами о здоровье; то серьезная беседа вдруг прерывалась вежливой просьбой министра к послу… рассказать историю мира от сотворения до правления Фетх Али-шаха! От этой чести посол уклонился под предлогом некомпетентности, но невозможно было уклониться от расспросов о собственной его семье и родословной. Иранцы, как все мусульмане, превыше всего ценили родовитость, и самый нищий погонщик верблюдов умел насчитать своих предков до Магомета и дальше. Поэтому признание европейца, что он не знает свою генеалогию дальше дедов, вызвало бы глубокое презрение, вредное для успехов переговоров. Приходилось их прерывать и срочно вспоминать (или придумывать) историю семьи хотя бы до Ричарда Львиное Сердце, известного на Востоке благодаря крестовым походам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю