Текст книги "Грибоедов"
Автор книги: Екатерина Цимбаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц)
Табель профессорских лекций на 1805/06 год показался Грибоедову слишком обширным.
На русском языке читали
Физику – П. И. Страхов
Естественную историю – А. А. Прокопович-Антонский
Философию и логику – А. М. Брянцев
Статистику – И. А. Гейм
Эстетику – П. А. Сохацкий
Историю российскую – М. Т. Каченовский
Историю всеобщую – Н. Е. Черепанов
Российское право – 3. А. Горюшкин
Теорию законов – Л. А. Цветаев
Славянскую словесность – М. Г. Гаврилов
Теорию поэзии – А. Ф. Мерзляков
Чистую математику – В. К. Аршеневский
Приложение алгебры к геометрии – В. А. Загорский
На французском языке
Естественную историю и анатомию – Германн И. Фишер
Естественное и народное право – Х.-А. Шлецер
Химию – Ф.-Ф. Рейсс
Нравственную философию – Ф.-Х. Рейнгард
Французскую литературу – Авиа де Ваттуа
На немецком языке
Немецкую литературу – Я. де Санглен
Высокую геометрию – И. А. Иде
Помимо лекций, по взаимному желанию студентов и профессоров назначались особенные платные уроки, lectiones privatae, и особеннейшие, privatissimae, на дому преподавателей. Студент не обязан был слушать все лекции на своем отделении и одновременно мог посещать лекции других факультетов. Грибоедов равно свободно говорил и писал на трех языках и по-латыни, поэтому его выбор лекций зависел от его желаний, а не возможностей. Он посещал все занятия в словесных науках, лекции по праву и по математическим предметам. Последние отнюдь не были его любимыми, но по уставу студент обязан был знать некоторые науки, даже если ему казалось, что они ему не нужны – и математику в том числе. Единственные лекции, куда он и не заглядывал (помимо неинтересных ему химии, ботаники и анатомии), были лекции истории профессора Черепанова. Хотя и не очень старый, Черепанов читал по записям, делая буквальный перевод с немецких трудов Иоганна Шрека. Оттого фразы принимали такой вид, годами передаваемый из уст в уста среди студенчества: «Оное Гарнеренево воздухоплавание не столь общеполезно, сколько оное финнов Петра Великого о лаптях учение есть». Когда же несчастный добряк отрывался от записей, то порой сбивался на слова, которые принято заменять точками в книжной речи (например, так он характеризовал Семирамиду). Слушали его только казеннокоштные студенты, получавшие содержание в 200 рублей и старательно учившиеся ради достижения дворянского звания. Они были, как правило, уже довольно взрослыми, дурно одетыми и бледными от плохого питания.
Поодаль от этих великовозрастных юнцов сидели дворянские дети, еще безусые или совсем маленькие, все с гувернерами, говорившие между собой по-французски к зависти казенных, французский изучавших только в университете. Особенной любви между двумя группами студентов не замечалось. Казеннокоштные презирали дворян за лень, детские выходки, за богатство и жестко пресекали попытки малышей надеть на лекцию студенческий мундир (братья Лыкошины, гордые этим отличием, охотно разъезжали с визитами по бабушкам и тетушкам, восхищавшимся их шпагой, но после первого посещения аудиторий от шпаги отказались; Грибоедов же, лишенный провинциального тщеславия, даже мундир никогда не надевал). Дворяне презирали казеннокоштных за незнание языков, отчего некоторые лекции слушали почти только дети. Объяснения профессоров были им, по малолетству, едва понятны, но родители настаивали на раннем начале учения: раньше начнешь – раньше чин получишь, легче в службу вступишь. Словом, Московский университет был не вполне похож на тот храм наук, о котором полвека назад мечтал великий Ломоносов. Здесь учили немцы, привлеченные только высоким жалованьем, а учились карьеристы, не ради знаний, а ради чинов.
Конечно, отсюда выходили и ученые: вместе с Грибоедовым на скамьях университета в те годы сидели будущий профессор математики П. С. Щепкин и профессор истории К. Ф. Калайдович, профессор филологии И. И. Давыдов и профессор древней словесности И. М. Снегирев. Но они были скорее исключением. По примеру английских и немецких университетов Московский университет давал общее образование и готовил юношей к самой разной службе.
Занятия в университете начинались с восьми часов и длились до часу, а потом продолжались с трех до пяти. Тем, кто, как Грибоедов, жил далеко от центра, этот порядок был неудобен: нужно было обладать особым рвением, чтобы за два часа обернуться в обе стороны и успеть пообедать. Идти же в трактир мальчику не позволяла мать. Поэтому послеобеденные лекции он, как правило, пропускал, если не обедал вместе с Лыкошиными, жившими под присмотром Мобера в двух шагах от Моховой. Слушать профессоров было необходимо. Учебных пособий в Москве не продавали, книготорговцы пробавлялись тем, что находило наибольший спрос, да и того по невежеству разобрать не умели. Кое-что можно было выписать из Петербурга, а иностранные книги в Москве стоили баснословно дорого: опытные люди утверждали, что втрое дороже, чем за границей.
Учение оставляло вечера свободными, потому что уроков на дом не задавали, и Грибоедов по-прежнему посещал театр. В театральной жизни перед постом состоялось только одно значительное событие: немецкая труппа дала 12 января «Дон Жуана» Моцарта. Все высшее общество, все музыканты-любители заняли ложи и кресла. Дирижировал Нейком в огромных серьгах. Прелестная музыка Моцарта покорила зал. Но было бы лучше, если бы только она и звучала на сцене, не заслоняемая голосами певцов. Дон Жуана, вместо положенного баса, пел тенор Гальтенгоф, донну Эльвиру – мадам Гебгард, ради которой выходную арию опустили, ибо она была певице не по силам. Дона Оттавио, тенора, исполняла сопрано мадам Шредер и так далее. Только младшая Соломони, совершенно на своем месте в драматической роли донны Анны, спасала представление. И ведь трудную эту, большую оперу немцы репетировали больше года, вложили много сил и все свое умение! Сейчас нельзя и представить, на каком низком уровне стоял московский театр той поры.
Концерты были привлекательнее, и Грибоедовы их не пропускали. Здесь Мария и Александр близко познакомились с детьми богача Всеволожского Никитой и Александром, очень хорошими и талантливыми мальчиками, и с Алексеем Дурново, совершенным энтузиастом музыки. Как-то в феврале он всем, готовым его слушать, с восторгом рассказывал об изобретении парижским часовщиком Лораном необыкновенной флейты из хрусталя, издающей такие чарующие звуки, что, слушая их, любой разражался рыданиями.
Под влиянием Дурново Александр всерьез заинтересовался теорией музыки и брал уроки у известного авторитета И. Миллера. Мария теорией увлекалась мало, доводя до виртуозного совершенства свою технику игры.
Саша старался ни в чем от нее не отставать. Одних фортепьянных успехов ему было мало. Как бы шутя и озорничая, он вздумал порой усаживаться за арфу. Мальчикам так же не полагалось играть на арфе, как девочкам на флейте – (без какой-то особой причины, так уж сложилось, вроде юбок и брюк, ставших принадлежностью разных полов). Мария даже не хотела пускать брата за свой сложный инструмент, боялась, что он его расстроит. Но Саша был очень аккуратен, и хотя никто его не учил и нот не давал, он наловчился, к общему удивлению, импровизировать на арфе великолепные беглые мелодии. Руки его мелькали так быстро, что сливались: это был особенный, мужской способ игры на женском инструменте – барышни так не умели по нежности пальчиков.
Став студентом, Александр получил некоторые права взрослого, а с тем вместе – и обязанности. Дядя, следуя общему примеру, принялся возить его с собой ко всем известным людям столицы. По-своему он был прав: если бы впоследствии Александр вступал в жизнь и службу как сын своего отца, кому бы он был известен? Сергей Иванович не состоял даже членом Английского клуба. Но как племянник всей Москве известного дяди он не затерялся бы в толпе молодых искателей мест и чинов. Кроме того, у кого же перенимать великосветские манеры и интонации речи, как не у важнейших вельмож? Эти визиты не доставляли мальчику никакого удовольствия. Пожилые мужи его порой и не сажали, оставляли стоять, пока беседовали с Алексеем Федоровичем о прежнем житье-бытье, поругивая все новое. Немудрено, думал Александр, в их-то время у них зрение было острее, слух тоньше и желудок исправнее. Стремясь избежать неприятной повинности, Александр пускался на всякие хитрости. Завидев у ворот дядину карету, бежал в постель, укладывался и стонал: «Не могу, дядюшка: то болит, се болит, ночь не спал». В таких случаях озабоченная Настасья Федоровна всегда принимала сторону сына, оставляла его дома и посылала за доктором. А как-то раз мальчик изуродовал себя надолго: стащил бритву Петрозилиуса и сбрил себе наголо брови. Ему жестоко попало от матери – мог ведь и глаза себе выколоть длинным острием! – и немцу досталось – зачем не доглядел за своим имуществом?
Самого худшего представителя старой Москвы, фельдмаршала Михаила Федотовича Каменского тогда уже в городе не было – по распоряжению императора он в начале года отбыл в армию, потом ее неожиданно оставил, уехал в деревню, где и погиб от рук крепостных. Но вместо него, проездом в Петербург, в Москву в середине января явился во всем своем блеске генерал Измайлов, и Алексей Федорович повез к нему племянника, невесть зачем, разве только для того, чтобы похвастаться своими связями. На Александра этот визит произвел неизгладимо тяжелое впечатление: до сих пор он никогда не видел близко законченного негодяя, щеголявшего своими мерзостями. Но были среди знатных москвичей люди более почтенные. Алексей Федорович был знаком с прежним военным губернатором Смоленска Степаном Степановичем Апраксиным, опальным вельможей, всегда веселым, обходительным и любезным. По второй жене Алексей Федорович считался в свойстве со всеми Нарышкиными, из которых в Москве жил Иван Александрович, его ровесник, маленький, учтивый и большой шаркун перед высшими, имевший видную и кичливую жену и множество детей; старший его сын Александр погиб потом на дуэли с графом Федором Ивановичем Толстым-Американцем, о котором еще будет случай сказать. Другой московский Нарышкин – Александр Львович, сын знаменитого екатерининского балагура и сам человек остроумный, любил больше всего поесть. Грибоедов-дядя охотно у них бывал, ценя веселое общество, но племянник их шуток не понимал и строго судил их недостатки.
Он был не одинок в своих суждениях. Молодое поколение не понимало забав своих отцов. В конце восемнадцатого века шутки были в почете. Дернуть императора за косу парика, вытащить из-под иностранного посланника стул и при том вывернуться – это слава. Не менее славили тонкую игру слов и ума. Молодежь же начала девятнадцатого века презирала детские выходки, а изящных розыгрышей не замечала. Так, юный Жихарев попал на обед к Н. А. Дурасову в Кусково и всего наслушался от хозяина и его веселых сотрапезников, и всему поверил: и в домашнее шампанское и ликеры, и в спаржу с соседнего огорода, и даже проглотил старинную выдумку князя Цицианова о сукне из рыбьей шерсти, будто бы поднесенном князем Потемкину. Всё принял за чистую монету, к удивлению пожилых, и пошел разносить об этих чудесах по Москве. И как же обижался и удивлялся потом, когда знакомые подняли его на смех и советовали обратиться к директору пансиона Антонскому, как профессору естественной истории, за разъяснениями о рыбьей шерсти. И долго потом его веселая кузина спрашивала: «Не из рыбьего ли сукна ваш фрак?» Так развлекались старшие, а серьезнее ли их юношество – оставалось еще неясно.
В свою очередь, Настасья Федоровна возила детей ко всем знакомым дамам по случаю их именин и других важных дат. Дамское общество одно могло научить правильному поведению в свете, привить изящные, благородные манеры. Кроме того, влияние женщин в свете было куда значительнее, чем влияние отставных или опальных сановников.
Жизнь и мнение Москвы определяли старухи. И это вполне понятно. По естественному ходу вещей, среди пожилого, уважаемого поколения они составляли большинство. Так – всюду, а особенностью Москвы являлось почти совершенное отсутствие зрелых мужчин в расцвете сил и карьеры. Здесь жили одни еще не служащие юнцы да уже неслужащие пожилые. Даже московские чиновники, вплоть до главнокомандующего, набирались из тех, кто не хотел или не мог рассчитывать на лучшую участь.
Но отнюдь не числом своим подавляли старухи московское общество. Это со стороны кажется, что женская жизнь была бедна событиями и волнениями потому только, что спокойно протекала на одном месте, в то время как мужчины отправлялись на войну или перемещались по делам службы. Какие особенные беспокойства угрожали мужчине? На войне он мог получить увечье или погибнуть – но смерти боятся одни трусы, а увечье чем страшно? оно принесет почетную отставку, уважение, пенсион, а потерю руки, ноги или глаза возместят слуги, иначе для чего они существуют? В мирное время или в статской службе волнений больше: заботиться, чтобы не обошли чином, переживать, когда обойдут, подличать перед высшими в надежде на скорое повышение… Всё так, но интригами при императоре Александре многого нельзя было достигнуть, да и начальника мелкий чиновник видел редко, а крупному лебезить не пристало. И в любом случае раболепствование могло научить потакать чужим порокам и прихотям – но и только.
Иное дело женщина. С самых юных лет она приучалась к необходимости найти себе мужа, всё ее существование подчинялось этой заветной цели. Годами она сообразовывала свое поведение со вкусами молодых людей и одновременно с одобрением пожилых дам. К семнадцати годам она лучше понимала мысли окружающих, чем мужчина в двадцать пять лет. Наконец, она выходила замуж и с радостью мелко мстила мужу за все тревоги, которые перенесла в погоне за ним (ведь развестись с ней он не мог!), а он не умел ответить: бить ее он не смел, а бороться иначе был неспособен. Она лучше его знала людей, их слабые струны и могла убить словом или взглядом; он же всегда занимался одним собой да, может быть, непосредственным начальником и плохо разбирался в человеческих душах, тем более женских.
Проходило сколько-то лет, и у дамы появлялись дочери на выданье. Тут наступал самый беспокойный период ее жизни: искать женихов, отбирать их (и быстро: молодые люди больше чем на сезон в Москве не появлялись, прозеваешь – другие перехватят), привлекать достойных, избавляться от недостойных, подталкивать нерешительных, сдерживать излишне предприимчивых, дружить с матерями, крутиться между кредиторами, улаживать дела к тому времени скончавшегося супруга… и так далее до бесконечности. В каждодневных битвах она узнавала людей, разные стороны их характеров лучше, чем ее муж за тридцать лет беспорочной службы, она совсем не думала о себе, а ответственность на ней лежала большая, чем на любом государственном муже. Можно исправить последствия проигранной войны, неудачной реформы, чрезмерного налога – но как изменить судьбу дочери, если момент упущен и надежды на замужество безвозвратно ушли?
Но вот она достигала всего – дочери пристроены. Теперь, на старости лет, она могла, наконец, пожить для себя одной. Она наслаждалась безнаказанностью, снисходительно наблюдала чужие усилия найти женихов, насмешливо давала советы, выплескивала все презрение к людям, которое скопилось в ее душе за годы интриг и хитростей. Она никого не боялась, потому что бояться не привыкла. Мужчина всегда находился в подчинении, хотя бы императору – над женщиной же имели власть только родители, но это было очень давно.
Независимая, бесстрашная, решительная, разбирающаяся в людях и пружинах их действий – такой ее сделала жизнь, такой ее знает и боится Москва. Если она была добра по природе, она могла не стать грозой общества, но она всегда требовала почтения и подчинения – и получала их. Противостоять женщине было некому, никто этого не умел, никто и не смел учиться.
Самой своенравной и злоязычной старухой, бесспорно, являлась тогда Настасья Дмитриевна Офросимова, грубая со всеми без исключения; но это у нее была особая манера, род чудачества, стремление выделиться. Все перед ней трепетали.
Хуже ее никого уже не могло быть, а в общем-то она всего только и добивалась, что поклона да приседания пониже, все равно обязательных по отношению к старшим. Но за неуважение мстила немилосердно: так умела при всех ошельмовать, что от стыда сгоришь.
То старуха, а среди маменек дочерей-невест не было равных Марии Ивановне Корсаковой, родственнице той чудачке, что клянчила блюда с чужих обедов. Мария Ивановна своим пяти дочерям нашла не пять, а семь мужей (!) – по мере надобности. Обходительная со всеми, мастерица улестить кредиторов, задать праздник, бал, но и богомольная (прямо после бала, в перьях и декольте, выстаивала утреню) – все над ней немного посмеивались: уж так умела очаровать, заколдовать молодых людей, они и не замечали, как делали предложение. А между тем все маменьки смотрели на нее и, не уважая ее, ей подражали.
Такие дамы царили в Москве, властвуя над пожилыми мужьями-домоседами. И кто скажет, что они не заслуживали восхищения?
Великих людей столицы Александр мог наблюдать не только у них дома. Возвращаясь по Никитской домой к обеду, он ежедневно пересекал Тверской бульвар, единственный настоящий бульвар Москвы. Около часу дня сюда как раз съезжалось все общество, прогуливалось среди березок и обменивалось поклонами. Здесь в любую погоду катался верхом Карамзин, одетый в старинную бекешу, подпоясанную красным кушаком. Гуляли по Тверскому и прославленные поэты, как Иван Иванович Дмитриев, и актеры, и модницы, и купцы. Достаточно было встать на бульваре – и увидеть всю Москву. Он был тогда ее лицом, но лицом утренним, без вечерних ярких красок, не одушевленным ни мыслью, ни весельем, ни живостью движения.
В остальном жизнь Александра не изменилась. Вечера он продолжал проводить в театре. Русская труппа с 11 апреля 1806 года получила статус императорского театра, и все бывшие крепостные актеры прибавили к своим фамилиям в афишах желанную буковку «г.» (господин), все выросли в своих глазах на голову и раздувались от гордости и радости.
1 мая он опять был с дядей в Сокольниках, но на этот раз гулянье не показалось ему таким занимательным. Поезд графа Орлова был так же наряден, как в прошлом году, но люди, экипажи и лошади те же самые, ничего нового. Тесть Пашкова Е. Е. Ренкевич в своей палатке угощал всякого проходящего мороженым, бисквитами и вином либо чаем. На следующий день опять были скачки, победили опять лошади Мосоловых, за скачками пели цыгане, дрались кулачные бойцы. Театр напоследок дал «Наталью, боярскую дочь», переделанную из повести Карамзина Сергеем Глинкой, да так скучно и утомительно, что сил досмотреть не нашлось. Там наступило лето, там новый университетский год… Как подумаешь, что из года в год жизнь будет течь по заведенному порядку, поневоле о войне замечтаешь.
Война, однако, закончилась весьма плачевно – унизительным миром с Наполеоном, по которому Россия перестала торговать с Англией: купцы лишились доходов, дворяне – модной одежды, дамы – духов, да и Англии пришлось несладко. Многие предвидели новую войну с Францией, но пока все было спокойно.
Первые два года в университете Александр учился посредственно, больше шаля на лекциях, чем слушая профессоров. Для того и посылали с детьми гувернеров, чтобы, сидя на стульях около кафедры, они следили за прилежанием воспитанников, а вовсе не для того, чтобы продемонстрировать богатство маменек и отцов. Старший Лыкошин во всем обгонял Грибоедова, серьезно занимаясь наукой, а младший совсем ею не интересовался. Вместе с ними посещал лекции Василий Перовский, незаконный сын графа Алексея Кирилловича Разумовского. В 1807 году его отца назначили попечителем университета вместо умершего М. Н. Муравьева, и Перовский, в свои восемнадцать лет, минуя все предыдущие степени, сразу был провозглашен доктором наук, произнеся ради этого звания две лекции по ботанике (одну по-немецки, другую по-французски) и одну лекцию по русской литературе. Глядя на внезапный успех прежнего сокурсника, Владимир Лыкошин решил готовиться к экзамену на степень кандидата и сочинил на русском языке (по незнанию латыни) диссертацию о великом переселении народов, списав ее у английского историка Гиббона, прочитанного во французском переводе в домашней библиотеке профессора Авиа де Ваттуа: так распространяется просвещение!
Настасья Федоровна, узнав о намерениях Лыкошина, непременно захотела, чтобы ее сын экзаменовался вместе с ним. Александр попытался отговориться отсутствием диссертации и каких-то особенных успехов, но мать настояла на своем. Экзамены полагалось держать по всем предметам своего отделения, а по главному предмету – представить письменное сочинение. Лыкошин выполнил все требования, Грибоедов – ни одного. В начале июня 1808 года, незадолго до торжественного университетского акта, мальчики, в сопровождении вечных Петрозилиуса и Мобера, предстали в конференц-зале перед новым ректором Иваном Андреевичем Геймом: вполне понятно, что Лыкошин отвечал гораздо лучше Грибоедова, но никакого влияния на исход испытаний это не оказало – оба были провозглашены кандидатами словесности с правом носить шитый золотом мундирный воротник. 30 июля в присутствии всего университета и той, незначительной, части Москвы, что еще не разъехалась по деревням, друзья получили кандидатские дипломы вместе с еще семью юношами. Добившись цели, Лыкошин как старший полетел хвастаться 12-м классом перед кузинами, а потом уехал в Петербург поступать в службу. Младший Лыкошин от зависти к брату просто бросил учение. Грибоедов же отправился, как всегда, на лето в Хмелиты.
Пока Александр наслаждался свободой, избавленный, как кандидат наук, от утренних уроков с Петрозилиусом, старшие его родственники держали в гостиной совет о том, что делать с ним дальше. Отправлять его в службу было рано, следовало еще года два повременить. Алексей Федорович предлагал отдать племянника в какое-нибудь военное училище, хотя бы в Школу колонновожатых – почти естественное продолжение университетской стези для московских юношей, но Настасья Федоровна решительно отвергла эту идею. Тетушки советовали послать Александра в Геттингенский университет, куда как раз уезжал заканчивать образование соученик его по пансиону и университету Николай Тургенев. Но Тургенев был все-таки постарше, посамостоятельнее, а за Сашу мать вечно дрожала, боялась, вдруг он заболеет на чужбине – что тогда будет с ним без непременного московского доктора Фреза? Без дозволения Фреза ни выздороветь, ни умереть, ни даже жениться в Москве не полагалось. В конце концов Грибоедовы приняли самое простое решение: оставить единственного продолжателя своего рода в родном университете в надежде достичь более высокой ученой степени и чина, но Алексей Федорович посоветовал сменить факультет: в будущей гражданской службе принесло бы пользу изучение правовых наук. На том и порешили, поскольку так всем оказалось удобнее. Для Настасьи Федоровны наступавший сезон должен был стать хлопотным – пришла пора вывозить Марию в свет, ей уже минуло шестнадцать. Значит, утро матери с дочерью будет занято поездками к портнихам и во французские лавки, вечера – балами и визитами. Александр же будет при деле, утром посещая занятия, а вечера проводя в театре.
С тем и вернулись в Москву в октябре. Мария начала выезжать, чему очень способствовал ее дядя. Для своей старшей дочери Елизаветы Алексей Федорович начал с этого года задавать славившиеся на всю столицу балы и маскарады, куда, естественно, приглашал сестер с их повзрослевшими дочерьми. С его маскарадами соперничали только маскарады Позднякова, владельца крепостной балетной труппы и остатков крепостного хора. (Маскарад, кстати, не бал, хотя могли быть и балы-маскарады, где просто танцевали в масках и костюмах, но настоящий маскарад – это скорее костюмированное шествие по залам, когда группки лиц всякого возраста представляли без слов сценку или тому подобное: например, оденутся все эскимосами и выедут на санях, даже и кресло какой-нибудь старухи поставят на полозья. Это выходило порой забавно и приятно всем, а не только танцорам, как балы. Тут любой мог отличиться, и барышни не страдали от ущемленной гордости, сидя у стенки без кавалеров, как нередко случалось на танцах.)
Марии не грозила участь затеряться в светской толпе. Она была не особенно хороша собой, но привлекала прекрасными, выразительными глазами и благородной простотой и сердечностью, выдававшими нежную душу и просвещенность. На балах она не блистала, но ее кузина Елизавета, как дочь хозяина, всегда находилась в окружении кавалеров и заботилась о том, чтобы Мария не пропускала ни одного танца. Хозяйки домашних праздников и концертов очень скоро оценили Машины таланты, и с первого же ее сезона ни один музыкальный вечер не проходил без ее участия. Исполнительское превосходство Грибоедовой было так велико, что в ее присутствии барышни не смели и приблизиться к фортепьяно или арфе. Лишь Алексей Дурново, преданный ее поклонник, удостаивался чести выступать вместе с ней, играя на скрипке или флейте. Мария не только развлекала праздную светскую публику, но всегда украшала своим участием благотворительные концерты. Самый яркий концерт она дала 4 января 1811 года, настолько выделившись среди других дворян и множества настоящих музыкантов, что удостоилась не простой заметки в газете, а целого восторженного стихотворного послания к ее таланту, напечатанного в «Московских ведомостях». Настасья Федоровна радовалась успехам дочери и не упускала случая выставить ее напоказ, усадив за инструмент, однако искателей руки у девушки как-то не появлялось, совершенное отсутствие приданого уничтожало притягательную силу ее чар. Дурново же был слишком юн и в женихи не годился.
Балы зимы 1808/09 года ознаменовались появлением нового, скандального танца – вальса. Русская армия вынесла его из Австрии после похода к Аустерлицу, но дерзкие попытки гвардейцев закружить девиц в своих объятиях вызвали бурю возмущения всех высоконравственных особ. Гвардия из Москвы ушла, а вальс остался. Никто не умел его танцевать, но все о нем мечтали. Были дома, где на первых порах его не дозволяли, но очень быстро матушки смирились: лучше уж позволить дочерям участвовать в неприличном, безумном верчении, чем видеть их сидящими у стенки. Однако вальс прост, но коварен: свободное, подпоясанное под грудью платье дамы в вихре танца могло обвить ноги неумелого кавалера, и пара валилась на пол под всеобщий хохот, что было и позорно, и небезопасно. В вальсе впервые пары стали независимы друг от друга, не должны были выстраивать общих фигур и могли свободно перемещаться по зале. Но тем оказалось сложнее с непривычки. Пары сталкивались, причем хуже приходилось дамам: они ведь двигались спиной вперед, не видя, что происходит сзади, и невнимательные партнеры могли очень больно ударить их о колонну или столкнуть с другой парой. Девицы, уже выезжающие в свет, и юноши, казалось бы, избавленные от уроков, вынуждены были вернуться к Иогелю и разучивать вальс и другой новомодный танец – французскую кадриль.
Настасье Федоровне пришлось снова возить детей в танцклассы – обычно в дом Пушкиных у Елохова моста, где собиралось большое детское общество под присмотром старухи Ганнибал и милой Елизаветы Петровны Яньковой. Янькова, рожденная Корсакова, правнучка историка Татищева, пользовалась всеобщим уважением, была со всеми равно добра и приветлива, при ней нельзя было ссориться или сплетничать, и сама она ни о ком худого слова не говорила, разве уж за дело. У нее было несколько дочерей, и вместе с Ольгой Пушкиной, Марией Грибоедовой и ее кузинами, дочерьми Алексея Федоровича, и другими девочками, барышень оказывалось премножество, а кавалеров не хватало. Хозяйский сын, девятилетний Саша, в танцах участвовал редко – до первой насмешки над его неловкостью. Грибоедову приходилось вытанцовывать со всеми девицами, выше и старше его, и хотя он не смел противоречить матери, как Саша Пушкин, но в глубине души завидовал его своевольству и даже неопрятности. Впрочем, мелодии вальсов Грибоедову по-прежнему очень нравились, а от уроков он по возможности уклонялся под предлогом университетских занятий.
На самом деле в университете он не учился, а посещал вольным слушателем частные лекции профессора Иоганна-Теофила Буле. Правда, Буле один мог бы заменить все отделение гуманитарных наук. Ученый с мировым именем, воспитатель ганноверских и английских принцев (что тогда было почти одно и то же), знаток античной философии и культуры, историк, правовед, психолог, он возглавлял кафедру теории и истории изящных искусств на словесном факультете и одновременно кафедру естественного права на этико-политическом факультете, читал публичные лекции по философии, литературе, метафизике, логике, праву, истории культуры России, издавал журнал и многочисленные сочинения во славу Московского университета. Он произвел огромное впечатление на Грибоедова, впервые серьезно заинтересовав его наукой, особенно словесностью. Занятия у Буле Александр не пропускал и постоянно встречался там со своими сверстниками, братьями Михаилом и Петром Чаадаевыми и их кузеном князем Иваном Щербатовым. Мальчики вскоре подружились и стали бывать друг у друга, к великому восторгу Настасьи Федоровны. Она была необыкновенно довольна новыми знакомыми сына, стремясь принять их в свой дом и через несколько лет, может быть, увидеть среди поклонников Марии. Ради общения с приятелями она даже позволяла сыну не учиться, а бесполезно, как ей думалось, тратить время у Буле.
Князь Дмитрий Михайлович Щербатов, отец Ивана и опекун Чаадаевых, был истинный вельможа в духе прошлого века, просвещенный, добрый и богатый. Детей он любил, баловал и давал им исключительное, блестящее образование, а к Буле отправил для расширения кругозора. Он-то не вполне казался доволен частыми визитами Ивана в дом Настасьи Федоровны, которую недолюбливал за вздорный характер и никак бы не желал видеть тещей сына. Князь намекнул Ивану, что будет разумнее приглашать Грибоедова к себе, а не ездить к его матери. Иван отличался веселым, общительным нравом, легко увлекался людьми и идеями, и благодаря ему дом Щербатовых собирал интересное общество. Михаил Чаадаев в такой яркой и жизнерадостной компании терялся, будучи крайне медлителен и флегматичен, что многими принималось за тупость. Зато младший Чаадаев решительно выделялся среди московских юнцов и почитался всеми матушками благороднейшим образцом для их сыновей. Он охотно танцевал на детских балах, имел многообещающую наружность и необыкновенно изящные манеры, сочетавшиеся с истинно барской небрежностью и своеволием. Для Грибоедова, как и для его матери и сестры, он стал кумиром. Александр даже начал охотнее учиться у Иогеля, не желая ни в чем отставать от такого великолепного танцора.