355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Цимбаева » Грибоедов » Текст книги (страница 24)
Грибоедов
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:49

Текст книги "Грибоедов"


Автор книги: Екатерина Цимбаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)

Грибоедов недолго наслаждался одобрением – за следующие четыре сцены на него обрушился град упреков. Дамы негодовали, видя открытое волокитство Фамусова за Лизой, притом в комнате, соседней со спальней дочери; они пришли в ужас, увидев Софью, спокойно выходящую из спальни после целой ночи, проведенной наедине с Молчалиным. Степан с Дмитрием соглашались, что эти эпизоды вряд ли будут иметь успех у публики и цензуры, но даже если отвлечься от будущих критиков, не следует позволять Фамусову, застав Молчалина в комнате с Софьей, игриво восклицать:

 
                            Брат Молчалин,
Гуляешь возле женских спален!
 

(не говоря о том, что рифма негладкая). И они, вслед за Лизой, хохотали до упаду, слушая рассказ Софьи о проведенной ночи:

 
Проходит час, другой проходит,
Чуть слова два произнесет,
Рука с рукой, и глаз с меня не сводит. —
 

Кем же надо быть, чтобы в неподвижном молчании сидеть ночью в комнате с юной девушкой?! А если на большее не способен, зачем же туда входить?!

Грибоедов сразу принял возражение о неудачном восклицании Фамусова, но прошел почти год, пока он придумал окончательный вариант:

 
                  Друг, нельзя ли для прогулок
Подальше выбрать закоулок?
 

Но в прочем он не был согласен.

Сцену волокитства Фамусова он оставил ради последней реплики Лизы, двумя строками выразившей самую суть трагической зависимости крепостных:

 
Минуй нас пуще всех печалей
И барский гнев, и барская любовь.
 

Что же касается неприличия поведения Софьи и непредприимчивости Молчалина, то они – кажущиеся. Не надо думать, что Молчалин сидит с Софьей у раскрытой постели. Во вводной ремарке написано, что дверь ведет в спальню Софьи и она потом оттуда с ним выходит? Но ведь сказано, что слышны звуки фортепьяно и флейты. Неужели кто-то вообразит, что фортепьяно в приличном доме стоит в спальне?! Естественно, такого не бывает. Фортепьяно предполагает возможность пригласить подругу, учителя или хоть настройщика. А в спальню молодой девушки доступ закрыт всем, кроме матери, если она есть, няни или гувернантки, служанки, врача в случае очень тяжелой болезни – и любовника, если на то ее воля. Но у светской девушки есть, кроме спальни, комната, где она принимает подруг, даже иногда друзей и родственников (в юности – под присмотром матери или гувернантки, в более зрелые годы – сама), принимает портних, парикмахера, учителей и проч. У Александра Бестужева есть бесподобная зарисовка комнаты барышни, какой она предстала взору героя, на мгновение заглянувшего туда к юной героине и спустя годы просидевшего там с ней наедине довольно долго, с ведома и согласия матушки (естественно, днем) – комната весьма переменилась с тех пор. Конечно, даже у старой девы нельзя было бы провести ночь без риска скандала. Но все же Софья могла пригласить Молчалина к себе, а уж сделать шаг в собственно спальню следовало ему – он его не сделал, но на первый раз Софья осталась довольна. Это, видимо, был ее первый опыт; она приказала Лизе караулить за дверью: «Ждем друга». – «Нужен глаз да глаз…» У горничной имелась где-то собственная кровать или, скорее, даже комната; если бы она слишком часто спала в креслах у двери барышни, это могло в конце концов заинтересовать других слуг и самого барина: с чего бы это? знать, неспроста!

«Каким же характером надо обладать барышне, чтобы принимать у себя мужчину?» – спрашивали Грибоедова. Конечно, подобные девицы встречались в свете, но молодые женщины, недавно счастливо и достойно вышедшие замуж, не могли не осуждать героиню. Стоило ли выводить ее на сцене, ведь публика ее не одобрит? Если уж Александру Сергеевичу необходимо острое начало, пусть, по крайней мере, он заменит Софью молодой женой Фамусова, изменяющей мужу.

Грибоедов полагал, что все объяснил в Софье; но объяснил через музыку, и даже образованные жены Бегичевых его не сразу поняли. Александр, однако, считал, что причина – в их нежелании серьезно раздумывать о происходящем, а не в неясности текста. Ведь в начале он указал, что из-за двери «слышно фортепьяно с флейтой». Нужно думать, что Софья играет на фортепьяно, а Молчалин подыгрывает на флейте? Конечно, однако Фамусов без всякого волнения замечает, что

 
То флейта слышится, то будто фортопьяно;
                         Для Софьи слишком было б рано?..
 

Он взорвался бы от ярости и снес дверь, если бы предположил, что на флейте в комнате дочери играет не она, а кто-то другой (и выбор невелик – не слуги же? значит, Молчалин; других лиц в доме нет, разве что «гость неприглашенный»). Однако он не удивлен – значит, Софья умеет хоть немного играть на флейте. Что же еще ярче ее характеризует?! Флейта – чисто мужской музыкальный инструмент; барышень так же не учили играть на флейте, как мальчиков – на арфе. Грибоедов научился арфе вслед за сестрой, но у Софьи братьев нет, она сама должна была потребовать этот инструмент и учителя. Это, конечно, не такое уж большое проявление независимости, стремления сравняться с мужчинами, быть не как все. Это не переодевание в мужское платье, не стрельба из пистолета, не уход в гусары, но это – проявление незаурядного характера в московской барышне. Да в Софье и неудивительны подобные качества. Рано лишившаяся матери и даже гувернантки, избалованная как единственная дочь и наследница, она привыкла быть хозяйкой дома и всегда добиваться желаемого. При таком воспитании она могла вырасти либо капризной модницей, либо сильной, самостоятельной натурой. Грибоедов выбрал второй вариант, как необычный, редкий, но в то же время характерный для нового поколения женщин. Впрочем, будь мать Софьи жива, она едва ли бы влияла на нее благотворно. О ее матери все известно: младшая сестра Хлестовой, она, надо думать, чем-то походила на нее, судя по тому, с каким ужасом вспоминает Фамусов дамские бунты за картами («ведь сам я был женат»). Вдобавок она питала повышенный интерес к мужчинам («бывало я с дражайшей половиной чуть врозь: – уж где-нибудь с мужчиной»), И Софья это отчасти унаследовала, раз так решительно назначает свидание в довольно раннем возрасте («ни дать, ни взять она, как мать ее»), Софья пока недалеко продвинулась на пути к независимости: играет на флейте и заводит любовную интригу – но ее путь, конечно, естественнее и типичнее, чем путь Надежды Дуровой.

Бегичевы продолжали возражать, указывая на бессмысленность рискованной сцены: если Софья и Молчалин ничего дурного не делали ночной порой, то зачем вообще этот эпизод, что он показывает в их характерах, что нельзя было бы показать иначе? Разумеется, Софья навлечет на себя неодобрение или даже презрение зрителей – этого ли хочет Грибоедов? А Молчалин будет выглядеть дураком, растяпой или просто немужчиной – нужен ли такой персонаж автору?

Грибоедов вырвал из тетради написанные сцены и переписал текст заново. Он избавлялся от выражений слишком книжных или слишком просторечивых, в духе Шаховского, шлифовал рифмы и стиль – но сюжет оставил в неприкосновенности! Он решил, что причины странного поведения Молчалина раскроются по ходу пьесы, а что касается Софьи, то первые явления говорят о ней так много и ясно, что было бы жаль от них отказаться. Ведь она предстает сразу и мечтательной девицей, начитавшейся сентиментальных сочинений, и романтической натурой, готовой рисковать добрым именем ради необычного любовного приключения, и московской светской барышней, мгновенно находящей выход из крайне затруднительного положения, – одно другому нисколько не противоречит, притом раскрывается всего в трех сценах. Неужели же пренебречь подобной демонстрацией искусства драматурга из-за возможного недовольства будущих цензоров?! Бегичевы согласились по крайней мере с тем, что обидно было бы вычеркивать великолепные реплики Софьи:

 
Счастливые часов не наблюдают
 

или Лизы:

 
Грех не беда, молва не хороша.
 

Но и переделав начало, Грибоедов чувствовал, что это далеко не окончательный вариант. Многими стихами он сам был недоволен. Желание поскорее выплеснуть на бумагу все, что годами копилось в его душе, заставляло его пренебрегать красотой слога и логичностью действия – он успеет все исправить потом, когда главное будет создано.

В седьмой сцене, с невообразимой скоростью и легкостью, в пьесу ворвался молодой герой, влюбленный с юности в Софью. В нем было что-то от импульсивности Кюхельбекера, от его наивной веры в любовь всякой женщины, которую он любит, но были и качества, присущие многим друзьям Грибоедова и ему самому: красноречие, живость характера, остроумие, склонность к эпиграмме… и, собственно, всё. В отличие от Софьи, которую Грибоедов полностью показал с самого начала, Чацкого, как и Молчалина, он предпочел раскрывать по ходу сюжета, в основном потому, что пока не четко их себе представлял.

Степану первые реплики Чацкого напомнили лгуна Зарницкина из комедии Шаховского, которую Грибоедов так и не увидел на сцене. Правда, Чацкий промчался 700 верст (вернее всего – расстояние от Петербурга до Москвы) за сорок пять часов, а не за тридцать два, как Зарницкин, но даже для зимы его скорость была едва вероятна. Да и зачем он несся очертя голову, если хотел попасть к Софье в определенный день? Нужно думать, что в этот день праздновалось ее рождение, раз Чацкий с первых слов упоминает ее возраст (семнадцать лет). Естественно ему было спешить ее поздравить, но почему не выехать пораньше? Из-за границы он приехать не мог, поскольку петербургский порт уже замерз, а если бы он ехал в карете, ему бы пришлось сделать не 700, а 1000 верст или более. Грибоедов не желал ассоциаций с Зарницкиным, но оставил все как было, дабы подчеркнуть порывистость героя и полное отсутствие расчетливости, даже в вопросе путевого времени и издержек – за скорость ведь надо доплачивать ямщикам!

Едва появившись, герой обрушивает на Софью поток слов, но встретив холодноватый прием, пускается в воспоминания отроческих лет, надеясь восстановить прежние с ней близкие отношения. Его портретные зарисовки московских чудаков едки и забавны, однако все Бегичевы хором, неожиданно для Грибоедова, их отвергли. Степан мог считать себя московским жителем с 1817 года, Дмитрий переселился сюда позже, и никто из них не узнавал или просто не знал перечисляемых лиц. Грибоедов их выдумал? Кто это:

 
               турок или грек,
Известен всем, живет на рынках?
Князь? или граф? Кто он таков?
 

Воистину, пусть Александр сам ответит на этот последний вопрос:

 
А трое из бульварных лиц?
 

С 1821 года Тверской бульвар перестал быть местом прогулок высшего общества, потому что у стен Кремля разбили великолепный сад на месте Неглинки и аристократы стали гулять только здесь. И стоит ли Чацкому (или Чадскому? Грибоедов писал то так, то эдак) вспоминать владельца крепостного театра и устроителя блестящих маскарадов Познякова, коль скоро тот после войны разорился и затих? А упоминание об учителях-иностранцах, которые «В своей земле истопники…», словно взято из литературы восемнадцатого века, из пьес Фонвизина: ведь после Французской революции всякие педагоги из булочников и коновалов уступили в России место дворянам-эмигрантам, воспитывавшим детей безупречно, в версальском стиле времен Людовика XVI, исчезнувшем в самой Франции. С какой стати Чацкий вспоминает допожарную Москву, если действие происходит в наши дни, и, следовательно, он помнит ее приблизительно до 1820 года, раз отсутствовал три года?

Грибоедов не сразу принял эти упреки, но по размышлении признал их справедливость. В самом деле, «турок или грек, князь или граф?» – это ему вспомнился князь Визапур, происхождением из Индии, невесть как попавший в Россию, сделавший успешную военную карьеру, женившийся на московской богачке Сахаровой. Индиец, хотя безупречно говорил по-французски, имел самые экзотические манеры, и в детстве Грибоедов слышал глупые стишки о его браке:

 
Нашлась такая дура.
Что, не спросясь Амура,
Пошла за Визапура.
 

Визапур был еще жив в 1823 году, но состарился и уже не смешил общество своими неожиданными выходками. Грибоедов слегка изменил текст, убрав упоминание о рынках и титулах, и добавил презрительную характеристику «черномазенький, на ножках журавлиных», тем самым указав теперь на грека Метаксу, вхожего во все дома неведомо за какие заслуги. И строчку об иностранцах он заменил на противоположную: «Не то, чтобы в науках далеки…», перенеся критику с учителей на учеников, которые с детских лет привыкли верить, «Что нам без немцев нет спасенья!». И с некоторым сожалением вычеркнул забавный рассказ Чацкого о немецком докторе, напуганном сообщением о чуме в Смоленске и поворотившем назад, отказавшись от мечты попасть в Германию:

Софья

 
Смеялись мы, хоть мнимую чуму
Другой дорогою объехать бы ему.
 

Чацкий

 
Как будто есть у немца две дороги!
 

Последняя фраза получилась и острой, и меткой, но Грибоедов пожертвовал ею, сочтя весь рассказ излишним.

Все прочее он оставил неприкосновенным. Чацкий три года не был в Москве и вправе не знать о том, что бульвар вышел из моды; а Позняков дал один маскарад в 1814 году, о чем Грибоедов знал от сестры, и Чацкий вполне мог быть на нем вместе с Софьей – и, конечно, он стал для них ярчайшим, радостным послевоенным воспоминанием, тем более что они вдвоем забрались в потайную комнату и увидели садовника-бородача, свистевшего соловьем (детям это показалось смешным, потому что они уже не знали древнего русского искусства, совершенно утраченного в девятнадцатом веке, – а ведь прежде бывали целые хоры удивительной «соловьиной музыки»).

Первое действие Грибоедов закончил эффектной репликой Фамусова, сравнивающего невеликие достоинства Чацкого и Молчалина как женихов:

 
Тот нищий, этот франт-приятель;
Объявлен мотом, сорванцом;
Что за комиссия, создатель,
Быть взрослой дочери отцом!
 

И пусть не всё в его первой тетрадке одобрили друзья – стихи они оценили в полной мере и заучили их наизусть едва ли не тверже автора.

Часы в гостиной должны были показать десятый час, если бы Лиза их перед тем не перевела вперед – обитатели дома ушли завтракать. Второй акт Грибоедов не стал помечать «День», поскольку тусклый свет ненастного зимнего дня мало отличался от света утра. Почему ненастный день? Чацкий упомянул бурю, и вечером старуха-гостья скажет, что «ночь – светопреставленье», а Москва – не Кавказ, погода тут не меняется по три раза на дню, если утром и вечером пурга, то днем едва ли ярко сияет солнце. Действие Грибоедов оставил в той же комнате. Собственно, что это за гостиная? План любого московского послепожарного особняка был одинаков: парадная анфилада заканчивалась в торцах крайних комнат окнами или зеркалами, которые зрительно расширяли ее протяженность, от нее вглубь дома уходили личные комнаты и спальни хозяев, отделенные от анфилады узким черным коридором. Слуги жили в нижнем, невысоком этаже, там же располагались кухня, погреб и прочее. Маленькая мансарда предназначалась для детей или гостей.

Три первых акта проходили в последней комнате парадной анфилады, от которой дверь вела вглубь, в комнату Софьи. Зрители как бы заглядывали в дом через торцовое окно или сквозь большое зеркало, висевшее на торцовой стене. Эта комната считалась гостиной в женской половине дома и находилась в распоряжении хозяйки, то есть Софьи. В дни торжеств сюда заходили друзья и родственники, а менее близкие знакомые сидели в зале или парадной гостиной. Фамусову здесь нечего было делать, у него был собственный кабинет в противоположном конце анфилады, куда не должна была без нужды заходить Софья. Тем не менее второе действие Грибоедов начал с того, что Фамусов сидит в гостиной дочери, явно переваривая завтрак и неспешно внося в календарь дела на будущую неделю. Софья с Лизой заперлась у себя в комнате. Грибоедов хотел показать, что кабинет Фамусова занял Молчалин, трудясь над бумагами, о которых твердил в первом акте, а хозяин сбежал от него подальше, в гостиную дочери (больше просто некуда, парадные комнаты в обычные дни едва топили, чтобы не переводить напрасно дрова, а в предвидении вечернего приема их протапливали, мели и прибирали, и Фамусов не мог бы там с приятностью отдохнуть после еды).

Собственно, время от завтрака до обеда Фамусову следовало бы провести на службе, но за окном была скверная погода, и он, несомненно, предпочел послать туда Молчалина, когда тот управится с бумагами. Делать же в эти часы дня хозяевам решительно нечего – только надеяться, что к ним занесет какого-нибудь визитера. Появившемуся, как обещал, Чацкому старик искренне рад: все же с ним приличнее поговорить, чем с безгласным слугой. Естественно, они тотчас поссорились. Молодежь до крайности раздражала людей из поколения Фамусова. Грибоедов долго полагал, что дело в обычном старческом брюзжании, но причины были намного серьезнее. Он понял их, только глядя на Ермолова, который старался удержать своих адъютантов от вступления в тайные общества.

Ведь Ермолов сам в юности принял участие в заговоре (он предпочитал об этом не вспоминать, но Грибоедов знал его историю по семейным воспоминаниям о бабке Розенбергше), он был когда-то проникнут политическими идеями, верил в разум и в необходимость просвещения. Ермолов отказался от революционных устремлений, посидев в Петропавловской крепости; его менее твердые духом ровесники, как Алексей Федорович Грибоедов, сделали это раньше, в такт ударам гильотины Французской революции. И Фамусов в юности был хоть немного затронут передовыми идеями (такие, как он, никогда не идут против взглядов большинства), и он разочаровался в них, и решил, вослед Карамзину, что любые перемены вредны. И вот теперь он видел, как новое поколение одушевляется теми же самыми, почти не переменившимися надеждами, читает тех же авторов, пытается действовать в том же направлении… Зачем?! Неужто ждать теперь гильотины в России?! Отцы были уверены, что действия их детей ни к чему не приведут, хуже – дети погибнут, пытаясь воскресить давно почившие идеалы. Удержать их! – Вот задача умудренных горьким опытом стариков. Удержать ради них самих, ради будущего России, которое в них заключено. Но отцы ставили молодым в пример не себя – им самим редко было чем похвалиться, а предшествующее поколение – дедов, которые не знали колебаний и сомнений, служили государю, выходили в чины, жили счастливо и умирали, окруженные общим уважением. Увы! дети их не слушали. Дедов своих они не помнили, а если бы и помнили – за плечами молодых была великая победа, никто им был не указ; те же, кто, как Кюхельбекер, не успел попасть на войну, тем более рвались в бой.

Грибоедов в начале второго акта столкнул лбами двух ярких представителей разных поколений, но не поддержал никого. Фамусов вышел нелепым стариком, расхваливающим придворного шаркуна-дядюшку, а потом заглушающим криками любые реплики Чацкого; естественно, Чацкий насмешливо отверг жалкий пример для подражания, отказался подличать, шаркать и молчать, но в объяснение сослался только на перемену нравов, на перемену при дворе («Недаром жалуют их скупо государи»), а по существу, пожалуй, согласился с выбором старшего поколения. Отцы мало и нехотя служили, и Чацкий со своими сверстниками отказывается от службы («Кто путешествует, в деревне кто живет…»), причем по мотивам, понятным воспитанникам просветителей: «Служить бы рад, прислуживаться тошно».

Отказ от службы не возмутил бы Фамусова – это полбеды, даже четверть; только бы его прежний питомец, росший в его доме, не ввязался в заговоры. Но в этом-то Фамусов и не уверен и, услышав нападки Чацкого на стариков, с ужасом восклицает: «Ах! Боже мой! он карбонари!»

И трех лет не прошло, как карбонарии подняли восстание в Италии, а после его подавления австрийцами перешли к тайным действиям. Всем было известно, что революционеров оружием, стихами и всем своим состоянием поддерживал лорд Байрон. По мысли Фамусова, почитатели готовы были во всем следовать за своим кумиром. Но пусть они не делают этого на родине! Лучше бы они отправились воевать в Италию или в Грецию – глядишь, гильотины выросли бы в Риме или Афинах, но все ж не в Москве. Фамусов никогда не видел гильотину, но слышал о ней и почитал ее неизбежным следствием любых государственных потрясений. Стоит ли удивляться, что он был против этих потрясений?

Чацкий тоже слышал о гильотине, но не считал ее «неизбежным следствием любых государственных потрясений», как не считал это сам Робеспьер еще за полгода до якобинского террора. Но Робеспьер имел право не знать будущего, для Фамусова террор был недавним прошлым, для Чацкого – давней, полузабытой историей. Этот-то оптимизм молодых и пугал отцов.

Еще более их пугало стремление детей образовывать в России тайные общества. Грибоедов, как и все в России, начиная от императора и кончая светскими сплетницами, слышал о существовании тайных обществ. Однако к лету 1823 года он не был знаком или, по крайней мере, не общался последние пять лет ни с одним из их членов, кроме Бегичева. Только теперь Грибоедов понял уклончивость давних московских писем Бегичева. В 1817 году Степан вступил в одну из подобных организаций – Союз благоденствия; там же состояли и друг юности Грибоедова мечтательный Якушкин, и братья Муравьевы (кроме кавказского), и Сергей Трубецкой, и Поливанов, и братья Мухановы, и многие другие знакомые. Союз ставил целью проведение полезных реформ – прежде всего отмену позорящего Россию крепостного права, широкую благотворительность и организацию школ для народа. Эти мероприятия казались Степану Никитичу справедливыми, разумными и безусловно необходимыми для процветания государства. Однако в 1821 году на грандиозном по размаху съезде в Москве Союз благоденствия распался, потому что император запретил всякие собрания с политическими разговорами и проводить их открыто стало невозможно. Часть членов решила объединиться в тайные организации, часть предлагала самые радикальные меры, вплоть до цареубийства – и Якушкин с меланхолическим видом просил предоставить ему эту миссию. Но Бегичев, вместе с половиной Союза, не был сторонником заговоров. Он перестал верить в осуществление преобразовательных замыслов, он с иронией воспринял желание Якушкина убить императора. Степану казалось, что тот кинжал-то в руки возьмет и ударит – но убьет ли? очень невероятно. Бегичев не стремился ввязываться в обреченное дело и принимать мученический венец – у него были другие планы. Благотворительность и просвещение привлекали его, но, получив за женой великолепное приданое, он мог заниматься ими сам, без поддержки Союза. Он вышел из общества и не знал, что замышляют теперь его прежние товарищи.

Грибоедов тем более того не знал, поэтому отнюдь не собирался делать Чацкого заговорщиком, не имея перед глазами этот тип молодых людей. Он не усложнил конфликт отцов и детей введением мотива веры в Разум, утраченной пожилыми, но увлекавшей молодых: эта тема придала бы спору большую современность, но меньшую типичность. Однако он желал изобразить героя человеком передовых взглядов, которые и сам разделял. Фамилия персонажа напоминала польскую – намек на его возможные корни (как у Грибоедовых), на связь с Польшей, наиболее либеральной частью России, где существовали выборный сейм и конституция. Чацкий – редкая в Польше, но известная фамилия. В год приезда Грибоедова в резервную армию умер Тадеуш Чацкий, очень известный в России ученый и просветитель. Грибоедов, конечно, не собирался выводить в пьесе поляка – его герой, несомненно, русский – и называл его сперва «Чадский» от слова «чад», но в конечном счете полонизировал фамилию, точно так же, как англизировал фамилию Фамусова («famous» – «известный») – просто для того, чтобы никто из русских зрителей не оскорбился, встретив персонаж с похожим на свое имя, и чтобы не идти по избитому восемнадцатым веком пути «говорящих фамилий», вроде Скотинина и Простакова.

Впрочем, он сделал исключение для полковника Скалозуба, чье имя обозначало глупого насмешника и в то же время отсылало в Малороссию, к родам Лизогубов и Сорочанов. При Ермолове служил полковник Сорочан, который доводил главнокомандующего до исступления. Храбрый воин, отличный командир, он был совершенно неспособен принять какое-нибудь решение. А на Кавказе невозможно постоянно сноситься со штабом: пока придет ответ, ситуация на месте может коренным образом измениться. Поэтому Ермолов бесконечно благодарил полковника за отвагу и бесконечно корил за боязнь ответственности. Но то Ермолов! А Аракчеев, несомненно, признал бы полковника образцом офицера, нерассуждающего и преданного начальству.

Грибоедов считал образ Скалозуба своей творческой удачей. В первом акте его нет, в третьем он произносит две реплики из двух строчек, в четвертом – одну чуть более длинную; во втором акте он несколько говорливее, но изъясняется предельно кратко и только однажды произносит маленькую речь – рассказывает анекдот о наезднице, упавшей с лошади. И тем не менее этот персонаж получился ярким, запоминающимся и одним из центральных в пьесе – вокруг него вертится немалая часть действия. Даже биография его известна досконально: он выходец из Малороссии и золотой мешок, но род и состояние его новые, потому что ни один представитель древних фамилий и ни один богач не отдал бы сына в армейскую пехоту, минуя Пажеский корпус и гвардию. Большинство дворян служили если уж не в гвардейских полках, то в кавалерийских, на худой конец в кон-но-егерских, на крайний случай – в артиллерии. Бывало, ради карьеры военные переходили в армию (как Бегичев, например), но с тем, чтобы получить чин не ниже полковника. Скалозуб же явно нигде не учился, раз не знает французского языка, всю жизнь служил в мушкетерах или егерях и сделал не такую уж хорошую карьеру. Он вступил в армию в 1809 году, видимо, лет пятнадцати или шестнадцати, как повелось; к 1823 году стал полковником и метил в генералы. Это было бы неплохо, если бы не война – в кампанию 1812–1814 годов продвижение офицеров шло гораздо быстрее, потому что чаще освобождались вакансии из-за гибели старших. Скалозуб отличился очень мало: сперва Грибоедов решил дать ему девять крестов, потом сократил их до шести-семи, а в окончательном варианте оставил только одну награду – «за третье августа».

Тем, кто пережил войну, здесь не нужны были пояснения: 3 августа 1812 года боевых действий не было, после сражения при Красном 2 августа русская армия передислоцировалась в районе Смоленска до 4 августа. А вот 3 (15 по европейскому стилю) августа 1813 года Силезская армия, половину которой составляли русские войска, первой двинулась на французов после длительного летнего перемирия. Грибоедов тогда был уже в Бресте и слышал отголоски этих событий: Силезской армии не оказали почти никакого сопротивления, потому что Наполеон сосредоточил все силы против Богемской армии у Дрездена. Наступление 3 августа было просто отвлекающим маневром, и то, что Скалозуб отличился в этот день, а не в дни великих битв Бородина, Кульма, Лейпцига, свидетельствовало не то чтобы об отсутствии у него храбрости, но об отсутствии инициативности – в более важных сражениях его отодвигали на задний план быстро думающие и действующие офицеры. В демонстрационном же бою он мог спокойно сидеть в траншее и стрелять без большой опасности – и, наверное, блеснул меткостью, обычно подавляемой в нем беспокойством не уронить себя в глазах сослуживцев. Скалозуб отличился вместе с двоюродным братом, достойнейшим молодым человеком, о котором Фамусов спросил: «Имеет, кажется, в петличке орденок?» Но Скалозуб поправил, оскорбившись: «Ему дан с бантом, мне на шею», – и пусть Фамусов не путает! До 1828 года только одну награду Российской империи носили с бантом из орденской ленты: орден Владимира 4-й степени с бантом. В отличие от ордена той же степени в петлице, орден с бантом можно было заслужить исключительно на поле боя за личный подвиг и никак иначе. Такой орден пользовался особым уважением, давали его нечасто и с большим разбором. А вот орден Владимира 3-й степени (если предположить, что Скалозуб в своей фразе имеет в виду один орден, а не два разных) носили на шее, но получали не только за воинские подвиги, а просто за всевозможные заслуги (например, Карамзин получил его за сочинение «Истории государства Российского»). Так что награда Скалозуба хотя степенью выше, чем у его брата, но менее почетна: Скалозуб, видимо, стрелял из траншеи, а его кузен сделал вылазку и взял в плен офицера врага или, может быть, даже полковой барабан.

Зато исполнительность и безынициативность полковника пришлись кстати в аракчеевские времена, и Грибоедов это старательно подчеркнул. Скалозуб одно время служил в сорок пятом егерском полку, который в 1819 году направили на Кавказ. Истинный карьерист, наподобие Николая Муравьева, был бы рад такой удаче – на Кавказе чины шли быстро. Но полковник Скалозуб, как Сорочан, понимал, что Ермолов его не оценит, и остался в России, в пятнадцатой дивизии, в мушкетерском, отнюдь не первостепенном полку. Он чувствовал ущемленное самолюбие и питал неприязнь, замешанную на зависти, «к любимцам, к гвардии, к гвардейцам, к гвардионцам», а также ко всем, умеющим ездить верхом, – недаром с такой радостью он приветствовал падение с лошади Молчалина и рассказывал историю о падении княгини Ласовой. (Грибоедов нарочно вставил этот анекдот, лишний в действии, но характеризующий Скалозуба.) Полковник напрасно волновался: в свете его не уважали, но генеральское звание он получит как награду за преданность казарме и фрунту. Грибоедов показал это простым способом: все, что говорит Скалозуб, хотя кажется ответом на слова других персонажей, на самом деле представляет собой сплошной монолог на армейские темы, с армейской лексикой и армейскими анекдотами. На нормального человека служба не накладывает столь глубокого отпечатка, но Скалозуб не вполне человек, он – служака. И только.

– Почему же Фамусов так увивается за малограмотным полковником малоизвестного полка? так явно прочит ему Софью? Он даже привел Скалозуба в гостиную дочери под нелепым предлогом, что «здесь теплее»: неужели у него нет средств на дрова для всех жилых комнат? ведь кабинет уже свободен (Молчалин собирается выехать со двора, но падает с лошади, и департамент остается без подписанных управляющим бумаг). Скалозуб богат, но и Чацкий небеден. Узнав из спора Фамусова с Хлестовой, что Чацкий имеет то ли 300, то ли 400 душ (последнее вернее, потому что Фамусов, имеющий дочь-невесту, озабочен состоянием ее женихов, а Хлестова дочерей-невест не имеет, раз не привезла их на бал), Бегичевы решили, что это очень немало. Собственно, это отличное имение по меркам Москвы. Правда, Чацкий им «оплошно» управляет, то есть, видимо, по примеру многих молодых мыслителей, перевел крестьян с барщины на оброк и тем сократил свои доходы; он, кроме того, «объявлен мотом, сорванцом», но все же Фамусову не следовало бы ему так резко отказывать – Скалозуб еще, может быть, и раздумает свататься, так Чацкого не грех придержать при себе, пока судьба Софьи не решится. Любой разумный отец и любая мать так бы поступили, а Фамусов неглуп. Неужели Фамусов настолько богат, что состояние меньше двух тысяч душ считает недостаточным? У Бегичева, например, имелось 200 душ пополам с братом, а он без труда нашел очень богатую невесту, причем женился не по расчету на купчихе-вдове, а по любви на благородной девице.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю