355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Цимбаева » Грибоедов » Текст книги (страница 9)
Грибоедов
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:49

Текст книги "Грибоедов"


Автор книги: Екатерина Цимбаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)

Теперь Грибоедов большую часть времени проводил с Чаадаевыми и князем Иваном. Вместе они занимались у Буле, вместе обедали в трактире Бацова около Охотного Ряда, содержатель которого прекрасно знал Щербатовых, вместе ходили вечерами в театр, ища повода высмеять знакомых, актеров и авторов. Раз в неделю у князя Ивана собирался постоянный круг друзей, включавший молодого поэта, позже совсем забытого – Захара Алексеевича Буринского, Петрозилиуса, принимаемого в качестве немецкого поэта, а не гувернера, и родственника Грибоедова, тихого, мечтательного Ивана Якушкина, поселившегося у профессора Мерзлякова. Иногда тут бывала с братом Мария Грибоедова и всегда красавицы сестры Щербатовы, Елизавета и Наталья, в старшую из которых был влюблен Буринский, а о младшей безответно вздыхал Якушкин.

Из такого постоянного дружеского общения совершенно разных по нраву, но близких по интересам детей понемногу составилось нечто вроде собрания, имевшего ученый, поэтический и просто веселый характер. Члены его встречались, как правило, у Щербатовых, если Грибоедов не был болен (а он продолжал часто болеть). Когда это случилось в первый раз, он отправил князю французскую записку, донельзя вежливую, написанную под диктовку Настасьи Федоровны: «Крайне огорчен, князь, быть лишенным удовольствия присутствовать на вашем собрании, тому причина – мое недомогание. Рассчитываю на вашу любезность, надеюсь, что вы доставите мне удовольствие отужинать у нас сегодня вечером. Вы меня обяжете, согласившись на мое приглашение, так же как ваши кузены Чаадаевы, члены собрания и т. д., г. Буринский, который, конечно, доставит мне удовольствие своим присутствием. Преданный вам Александр Грибоедов». В оригинале эти фразы звучат не так чопорно, являясь ходовыми выражениями письменной речи, но сама по себе мысль писать приятелю по-французски выглядела странно. Александр оправдывался тем, что по-русски пишет не слишком грамотно. Петрозилиус мог научить его всему, кроме русского правописания. Он писал больше по слуху, почти фонетически. Но друзья его успокоили – все же в таком положении. Кто может назвать русскую азбуку в должном порядке? Почти никто! Да и зачем русскому дворянину знать отечественную грамматику? Вот на чужом языке стыдно писать с ошибками. А родной язык – в его власти. Известно же, что и высокопоставленные французы по-французски плохо знают. Это их право. Князь Иван сохранил записку как курьез и, придя со своей компанией на ужин к Грибоедовым, столь ясно высказал свое мнение о ней, что больше никогда Грибоедов к друзьям по-французски не писал. (Но говорил он только по-французски, и многие сомневались, вполне ли он владеет русским языком устно, а не письменно.)

В щербатовской компании Грибоедов стал первым в проказах и проделках, но во всем прочем не выделялся. Как все мальчики тех лет, он пробовал писать стихи, но никому, кроме сестры, их не показывал и ни во что не ставил. Он иногда экспромтом сочинял эпиграммы, забавляя друзей в театре или на гулянье, но никогда их не записывал.

Московская труппа переживала пору расцвета. Петровский театр отстроили заново у Арбатских ворот по проекту петербургского архитектора Росси. Новое здание было классически красиво, с портиком и с излюбленной Росси колоннадой. Здесь играли императорские актеры, в подкрепление которым из Петербурга выписали знаменитого танцовщика Дюпона с балеринами, и Москва повалила на балеты, хотя до петербургских им было далеко. По духу времени зрители и дирекция не забывали выказывать патриотические чувства. 6 декабря, в честь пребывания в столице императора, Арбатский театр дал оперу «Старинные святки», где издавна была хороша Сандунова. Все ждали ее арии «Слава нашему царю, слава!», после чего зал встал, обратился к царской ложе и вскричал: «Слава царю Александру!» Петр Чаадаев при сей демонстрации едва не выскочил из театра: он очень тяжело переживал унижение российской гордости после Тильзитского мира с Бонапартом и даже разъяснял московскому полицмейстеру возмутительность раболепствования перед французами. Когда в Москву приехала с гастролями великая французская трагедийная актриса Mlle Жорж, в расцвете молодости и красоты, и на сцене началось невиданное прежде соревнование ее с русской восходящей звездой Екатериной Семеновой, он присоединился к партии, стоящей за Семенову. Грибоедов, конечно, последовал примеру своего друга, и щербатовская компания рьяно взялась обеспечивать успех русской партии, шикая Жорж и вызывая ее соперницу, невзирая ни на какие достоинства и недостатки. Это была вторая театральная баталия (после бенефиса Nemo), в которой участвовал Грибоедов, и она пришлась ему очень по вкусу. Несколько недель он не пропускал ни одного представления и возвращался домой, упоенный веселой борьбой.

Еще большее впечатление на друзей произвела великолепная трагедия Владислава Александровича Озерова «Дмитрий Донской», чья прошлогодняя премьера в Петербурге стала национальным событием, эхо которого докатилось наконец до Москвы. Сюжет пришелся как нельзя кстати, а патриотические стихи публика применяла к современным обстоятельствам и встречала бешеными рукоплесканиями и топотом. Особенно горячо приветствовали монолог князя Дмитрия «Ах! Лучше смерть в бою, чем мир принять бесчестный!». Тут и Чаадаев присоединялся ко всеобщему шумному одобрению. Если бы не соотнесения с недавними и ожидаемыми войнами да не превосходная игра актеров, пьеса Озерова понравилась бы меньше. В ней находили смешные стороны, особенно не одобряли путешествия княжны Ксеньи по стану русских воинов с не совсем уместной целью поскорее выйти замуж и тем пресечь раздоры между Дмитрием и другими князьями. Да и сам Дмитрий Донской получился у Озерова каким-то рыцарем, движимым любовью к даме сердца, а не героем и патриотом. Александрийские стихи тоже были не без греха, но при чтении со сцены все это скрадывалось и нисколько не влияло на горячий прием зрителей. Русский театр выходил из младенческого состояния и становился ареной борьбы людей и идей – хотя бы, для начала, по пустякам.

Зато летом, в Хмелитах, театральная жизнь замерла. Алексей Федорович распустил свою труппу, оставив только любимый цыганский хор. После комедии Шаховского «Полубарские затеи», безжалостно высмеявшей крепостные театры и их обладателей, держать актеров стало совсем не модно и даже стыдно. К тому же Грибоедов-старший все более запутывался в долгах: разоряясь в Москве на великолепные приемы, он рад был в деревне сократить расходы. В тот год в имении впервые появилась его младшая дочь, пятилетняя Соня, прежде проводившая лето с матерью. Это была очень бойкая и живая девочка, и Саша охотно играл с ней в веселые игры.

К лету 1810 года он мог считаться почти взрослым. Его приятель Чаадаев уже принялся жить, руководствуясь собственным произволом, ездить и ходить куда бы ему ни вздумалось, никому не давая отчета и приучая всех этого отчета не спрашивать. Впрочем, в его действиях не было ничего предосудительного, и маменьки продолжали ставить его в образец сыновьям. Несмотря на такой пример, Настасья Федоровна не отпускала пока сына из-под своего крыла, но с Петрозилиусом пришлось расстаться: держать гувернера было бы уже смешно. Где же видано, чтобы при юноше, почти уже мужчине, находился гувернер?! Пятнадцати-шестнадцатилетний возраст был тем поворотным пунктом, когда молодой человек получал свободу от постоянной опеки [3]3
  Вот, кстати, наиболее очевидное возражение против версии о рождении Грибоедова в 1790 году. Петрозилиус не мог состоять при нем до двадцатилетнего возраста.


[Закрыть]
. Оставить гувернера дольше можно было только в случае крайней тупости воспитанника, на манер фонвизинского недоросля, либо в случае его крайней болезненности, вызвавшей отставание от сверстников. Но Грибоедов болел хотя много, но не серьезно, и в развитии умственном и телесном не задерживался. В тупости же его, несомненно, и злейший враг не мог бы обвинить. В качестве окончательного свидетельства возмужания Александр получил собственного камердинера – им стал слуга, уже два года живший в доме, молодой немец Амлих, в чьи обязанности входило и бритье.

С осени Александру следовало поступать в службу. Настасья Федоровна это понимала, но, проча сына по дипломатической части, в Коллегию иностранных дел, должна была бы отпустить его в Петербург. Ей все еще казалось это боязным, а Александр, хотя мечтал избавиться от материнского попечения, не очень стремился влачить жалкое существование мелкого служащего, занятого простенькими переводами и перекладыванием бумаг. Он убедил мать, что будет разумнее остаться в университете и готовиться к экзамену на звание доктора наук, что даст продвижение в чинах легче и быстрее, чем служба в Коллегии. Теперь он и сам стремился к более высокой ступени в Табели, с которой удобнее было бы вступать во взрослую жизнь.

В новом учебном году он записался вольнослушателем на лекции профессоров этико-политического отделения: у Х.-А. Шлецера (младшего) он слушал курс политических наук и посещал особые занятия по политическим предметам; у Ф.-Х. Рейнгарда слушал естественное и народное право, историю философии, общественную историю европейских государств и даже историю Просвещения XVIII века, у X. Л. У. Штельцера – историю римского и уголовного права, гражданское право, уголовную психологию и энциклопедию прав; у Н. Н. Сандунова, бывшего театрального переводчика и сенатского служащего, а теперь профессора, – российское законоведение. Все преподаватели были светилами первой величины не только в России, но и в Европе, и выбор их свидетельствовал о самых серьезных намерениях Грибоедова. Кроме того, он был вынужден заняться математикой, которую успел позабыть за прошедшие два года.

Прежняя его компания распалась. Чаадаевы, Щербатов и Якушкин оставили университет. Буринский рано умер «от заблуждения страстей» (Петрозилиус посвятил его памяти немецкое стихотворение, напечатанное за счет Грибоедова). Александр нашел новых друзей: братьев Александра и Никиту Всеволожских, с которыми его сближала общая любовь к музыке; Артамона и Никиту Муравьевых и их родственников братьев Александра, Николая и Михаила Муравьевых – все Муравьевы увлекались политическими идеями не только в студенческой аудитории и составили даже общество «Чока», ставившее целью основать республику на острове Сахалин. Грибоедов с ними очень дружил, но в общество не вступал, оставаясь пока под влиянием Петра Чаадаева.

Теперь он приходил в университет без Петрозилиуса, успешно подвизавшегося на государственной службе в Московской практической академии коммерческих наук. Заниматься одному Александру было с непривычки скучно и трудно, и в помощь ему Настасья Федоровна приняла в дом казеннокоштного студента Иоганна Готлиба Иона, учившегося прежде у Буле в бытность того в Геттингенском университете и им рекомендованного. Ион был несколькими годами старше, ходил с Александром на все лекции, кроме сандуновских, читавшихся по-русски, помогал ему в занятиях латынью и как бы опекал его, по мнению Настасьи Федоровны. Впрочем, по-латыни Ион с Александром читали не столько ученые труды, сколько комедии Плавта и Теренция, что отвечало их общим вкусам.

В 1811/12 учебном году Грибоедов записался своекоштным студентом, а не вольнослушателем. Он не был сыном попечителя университета, и потому должен был действительно готовиться к защите диссертации, что представлялось сложнее, чем получение кандидатской степени три года назад. Фаворит императора Михаил Михайлович Сперанский ужесточил порядок получения новых званий и даже ввел экзамены при переходе из чина в чин для всех, не получивших университетского диплома. Это многих тогда возмутило и предопределило скорое падение Сперанского. Грибоедов был наперед избавлен от всяких испытаний как кандидат наук, но докторская степень ему пока не давалась.

В том году произошла нехорошая история в университете: новый попечитель П. И. Голенищев-Кутузов невзлюбил Буле, донес прежнему попечителю графу Разумовскому, теперь министру просвещения, что немец выступает против создания кафедры славянской словесности (что было совершенно неверно), начал травлю Буле и вынудил его уйти с поста декана словесного отделения, из университета и, в конце концов, уехать из России. Вместо Буле кафедру словесности возглавил Михаил Трофимович Каченовский. Замену немецкого профессора русским (хотя Каченовский был, собственно говоря, греком по происхождению) проделали столь некрасиво, что Грибоедов и его друзья, высоко ценившие ученые заслуги Буле, искренно за него огорчились. Под влиянием сильных чувств Александр внезапно взялся за перо и написал шуточную трагедию «Дмитрий Дрянской», пародирующую прославленного «Дмитрия Донского». Начиналась она так же, как у Озерова, – советом русских, которые хотят изгнать, но не татар из России, а немцев из университета. Все приготовлялись к бою, и русские одерживали победу: профессор Дрянской, издававший журнал (Каченовский был еще и журналистом, недостойным преемником Карамзина в «Вестнике Европы»), выходил вперед, начинал читать первый номер своего журнала – и немцы засыпали. Несмотря на подражание тяжеловатому слогу Озерова, пьеска Грибоедова, по мнению его приятелей, получилась довольно забавной, полной юмора, и многие стихи показались им превосходными. Но, кроме близких друзей, автор ее никому не читал, не столько из скромности, сколько из высокой к себе требовательности.

Глава III
ГУСАР
 
В России враг… и спит наш гром!
Почто не в бой? он нам ли страшен?
Уже верхи смоленских башен
Виются пламенным столбом.
 
М. В. Милонов

Зимой 1812 года Александр получил право самостоятельно бывать в свете, но почти никогда этого не делал – и по самой смешной причине. Московским главнокомандующим был тогда граф Иван Васильевич Гудович, человек достойный, но угрюмый. Будучи подслеповатым и одноглазым, он не выносил очков и, пользуясь своим высоким положением, даже в чужом доме, завидя посетителя в очках, посылал к нему слугу с наказом, что нечего здесь-де так пристально рассматривать и пусть-де очки снимет. Александр же без них становился совсем беспомощным, уже в шаге не различал лиц и боялся показаться неловким, налетая на стулья. Он изредка ездил только к дяде, когда был уверен, что Гудович не приглашен. В глубине души он завидовал успехам Петра Чаадаева, ставшего настоящим светским львом. Тот превратился в совершенного денди: ничего лишнего, простота, доведенная до высшей элегантности, тщательно уложенные короткие завитые локоны и изощренный бант шейного платка на высочайшем подгалстучнике.

Галстук остался в ту пору единственным украшением мужского костюма, и никто не доверял его завязывание камердинеру. Узел служил внешним отражением личности дворянина: простое пересечение двух концов выдавало отсутствие воображения, свисающие концы – неряшливость или похмелье (однако лорд Байрон, гордившийся своей античной красоты шеей, сделал несколько лет спустя свободный галстук неотъемлемым признаком гения – или подражателя гению), сложный эффектный бант показывал высокое о себе мнение. Были и более тонкие отличия: восточный узел, математический и прочие, выражавшие оттенки характера и даже настроения человека. Мода на галстуки захватила молодежь, пожилые мужчины ею пренебрегали, потому что под мундирный воротник узел не завязывали (хотя Чаадаеву и это удавалось), а фраки в России носили одни неслужащие юнцы. Чаадаев в Москве слыл законодателем вкуса, всегда завязывал сложный бант и усвоил небрежно-равнодушный тон речей, характерный для фата, какого ему угодно было тогда изображать. Приятели во всем следовали его примеру, заказывали фраки и перчатки у лучших портных, часами учились завязывать галстук, но отнюдь не достигали того же положения в обществе. Хозяйки балов охотились за Чаадаевым как за лучшим танцором столицы, и та из них, которая не смогла бы его зазвать к себе, могла быть уверена в величайшем негодовании всех маменек и дочек.

Грибоедов порой терялся в тени своего выдающегося друга, хотя на балах Москвы не пренебрегали и последним увальнем. Зато он брал свое на музыкальных вечерах. Фортепьянная слава сестры предшествовала ему в гостиных, и для барышень не было большего счастья, чем увидеть его в скучном собрании около инструмента и позволить часами играть и импровизировать вальсы, которые они танцевали в уголке гостиной. В музыке заключалось единственное удовольствие, которое Александр получал от пребывания в свете, и единственное, которое он доставлял свету.

В марте 1812 года московское дворянство избавилось, наконец, от графа Гудовича и убедило императора назначить на его место главного московского патриота графа Ростопчина. Все ждали новой войны, и такой выбор казался правильным. Впрочем, войны не опасались, относились к ней с легкостью: мол, Тильзитский мир оттого и заключили так беспечно, чтобы нарушить при удобном случае, и неладные отношения с Бонапартом никого не смущали – пусть грозит, повоюем. Ростопчин был наилучшим выразителем таких настроений и имел мужественный вид, хотя несколько походил на татарина, своего далекого предка. Дамы очень не одобряли его жену, урожденную Протасову, властную, тощую, с громадными ушами и грубым голосом (это-то все не недостатки), но, главное, католичку! Графиня перешла в католицизм еще в 1806 году, живя в Петербурге и страдая от крушения мужниной карьеры. Две ее дочери и четыре сестры со всем их потомством тоже стали католичками. Московскому главнокомандующему накануне войны с французами не следовало бы иметь такую жену, но графиня в его дела не вмешивалась, а ее католицизм был отчасти наносным, принятым под влиянием старшей сестры Александры Петровны Голицыной (в роде Голицыных католики встречались часто, даже становились католическими монахами и миссионерами).

Ростопчин не был гонителем очков, но Александр не успел насладиться светской жизнью, как наступила весна. Пора было уезжать в деревни, и все же москвичи медлили, тревожно ловя слухи о войне. Одни пугали: «Ну что, собираетесь в путь? Не теряйте времени, а то француз нас врасплох застанет, всех переколет», – а сами между тем оставались в городе. Ростопчин, напротив, успокаивал: «Кто это выдумал, что у нас разрыв с Францией? А ежели бы и была война, разве допустят до Москвы? Помилуйте, да ему и через границу переступить не дадут».

Грибоедовы не знали, кого слушать, ехать ли в Хмелиты. Наконец, в начале мая Алексей Федорович получил недвусмысленный совет от Степана Степановича Апраксина, по старой памяти заботившегося о смоленских знакомых. Тот очень ясно сказал: «Не полагайтесь на официальные известия и на то, что говорит Ростопчин, – дела наши идут нехорошо, и мы войны не минуем. Не разглашайте, что я вам говорю, а собирайтесь понемногу и укладывайтесь: может случиться, что Бонапарт дойдет до Москвы, будьте предупреждены».

Разумеется, после такого совета никто не поехал на запад, навстречу приближающимся французам. Настасья Федоровна на всякий случай раздобыла наличные деньги, продав свою часть сельца Тимирева в пятьдесят шесть душ – остаток ее приданого. Друзья Александра уехали в армию: Чаадаевы, Щербатов и Якушкин – в Семеновский полк, младший Лыкошин – в Преображенский, все Муравьевы – в штабы корпусов разных русских армий. Носить в такое время студенческий мундир, сидеть с матерью в Москве казалось Грибоедову постыдным. Он мечтал отправиться вслед за друзьями, но мать жестко и резко осадила его. Без ее согласия, конечно, ни один полковник не осмелился бы принять к себе молодого человека. Настасья Федоровна не была еще старухой, но связи имела огромные, характер тяжелый и легко могла испортить карьеру офицера, а сына при желании упечь хоть на Соловки за непослушание священной родительской воле. Это было в ту пору очень тяжелым, почти уголовным обвинением.

Так, например, случилось с полковником Депрерадовичем, заслуженным боевым офицером, которого мать вздумала обвинить в неуважительном к ней отношении. Все знали, что единственная вина полковника – нежелание уступать матери безраздельно все имение; но сделать ничего не могли. Император лично отдал приказ о содержании полковника в крепости, доколе он не согласится коленопреклоненно просить у матери прощения за ненанесенные обиды. Депрерадович наотрез отказался и целый год просидел в заключении. В конце концов мать изволила его «простить» – но имение не отдала!

Родители воистину имели полную власть над детьми, и благо, что они редко ею пользовались, по незнанию отечественных законов.

В середине июня в столицу пришло известие, что Бонапарт переступил через границу. Началась война; говорили, что император сам ездил к войскам и хотел остаться командовать ими, но передумал, чувствуя, что он будет нужнее для управления страной, и воевать предоставил генералам. Московское дворянство, не ожидая царского манифеста, собрало и вооружило ополчение из крепостных, а в конце июля торжественно отпраздновало заключение Кутузовым выгодного мира с Турцией. В то лето в столице осталось на редкость много народу, и каждый стремился доказать свою преданность правительству.

Когда были опубликованы Высочайший манифест и воззвание Синода с призывом защитить Отечество, многие богачи и вельможи поспешили отличиться. Измайлов сформировал на свои средства рязанское ополчение, молодой Дмитриев-Мамонов – казачий полк, Демидов – егерский, князь Гагарин – пехотный. Таким путем они покупали не только почет, но и звания, конечно, не настоящие, потому что их полки не входили в состав воинской силы и военные должности в России не продавались, как в Англии; но в обществе это различие сглаживалось, их именовали полковниками, что льстило самолюбию.

Граф Петр Иванович Салтыков решил перещеголять всех и просил дозволения сформировать в Москве гусарский полк, которому выхлопотал красивую черную форму, украшенную у офицеров золотым шитьем и шнурами. По городу была объявлена запись в новый полк: принимались все от двадцати до сорока пяти лет, «не затрудняясь, если несколько старее или моложе, имея в виду лишь силу телесную… лишь бы представляемый в воины был не урод и не карла». Услышав о наборе, Александр под каким-то предлогом ушел из дому, явился лично к Салтыкову и упросил графа принять его в полк. Петр Иванович был уже человеком пожилым, больным, в отставке штаб-ротмистром, характер имел решительный и независимый, никакая вздорная мамаша не могла уже испортить ему жизнь и судьбу: он понял юношу и зачислил его к себе корнетом. Раз внесенный в списки полка, Грибоедов не мог бы уже самовольно из него выйти без позора и наказания. В восторге от своей удачи он сообщил матери пренеприятное для нее известие. Настасья Федоровна закатила ужасный скандал и заметалась по Москве, надеясь поворотить события вспять.

Но она не нашла поддержки. Салтыков ее не принял, сославшись на важные заботы по полку, а московские дамы, у которых сыновья служили в гвардии и армии, не стали ей сочувствовать, находя ее причитания малодушными. Старуха Офросимова, сама имевшая четырех сыновей в гвардии, со свойственной ей резкостью заявила: «Убьют так убьют, успеете и тогда наплакаться». Алексей Федорович, хоть и не желал ссориться с сестрой, был весьма доволен поступком племянника. Сам он не проявил той храбрости, которая отличала его в молодости, и не решился, как его соседи И. Б. Лыкошин и С. А. Хомяков, пересидеть войну в имении, не лишая его хозяйского пригляда. Он собрался в случае беды уехать к владимирской родне и тем более был рад, что хоть один представитель Грибоедовых поддержит семейную славу на полях сражений. С возросшим удовольствием он стал делиться с Александром воспоминаниями о суворовских временах, теми вечными «Я, брат…», которые сызмала надоели молодежи.

Настасье Федоровне пришлось смириться, тем более что формирование полка Салтыкова шло очень медленно. Граф был не так богат, как ему казалось. Только первые добровольцы, в их числе и Грибоедов, получили оружие. Прочим не хватало ни амуниции, ни коней. Опытные воины находились в регулярной армии, а в московский полк записалось три-четыре отставных пожилых штаб-офицера, два десятка юных корнетов из лучших семей, не обученных строю и потому негодных к настоящей службе, да две-три сотни солдат и унтер-офицеров из всякого сброда. Волонтеров никто не муштровал, и они были предоставлены самим себе.

Грибоедов продолжал жить в родном доме. В живописной гусарской форме он показался себе самому и соседским барышням интереснее прежнего. Гусарский мундир прельщал не только дам, даже Чаадаев перешел из Семеновского полка в Ахтырский гусарский, увлекшись красотой формы. Грибоедов предпочел поступить к Салтыкову, а не в московское или владимирское дворянское ополчение, по той же существенной причине. Один бледный, болезненный юноша, почти мальчик, Петр Генисьен, знавший Александра по университету и издали восхищавшийся его учебными успехами и живым нравом, непременно решил идти по его стопам и тоже записался к Салтыкову. Он постарался завязать с Грибоедовым дружбу, полагая теперь себя равным ему, как однополчанин. Черные гусары то и дело стали мелькать на улицах Москвы и быстро сходились, даже если прежде не были знакомы. К Грибоедову пристал еще один юный корнет – Николай Шатилов, мечтавший о славе души общества и первого балагура. Шатилов полагал, что вместе с Грибоедовым составляет удачный дуэт весельчаков, однако его шутки казались взятыми из старых французских авторов и мало кого забавляли. Александр почувствовал себя гораздо увереннее, обнаружив, что во всем превосходит хоть двоих (а может быть и больше) сослуживцев.

Между тем война шла, а салтыковский полк оставался на бумаге. 5 августа французы после тяжелейших боев заняли Смоленск, через три дня – Вязьму. Родные места Грибоедовых оказались во власти неприятеля. Алексей Федорович мысленно распростился с Хмелитами: как им уцелеть! Москва потихоньку пустела, многие дворяне, у кого были имения или друзья на востоке, по Волге, стали покидать столицу, стараясь забраться подальше – и все казалось, что близко. Прочие пока оставались. Пришло известие о Бородинском сражении, но Бонапарт, хоть и был сильно поражен, шел к Москве. 30 августа Арбатский театр дал свой последний спектакль – оперу «Старинные святки», которая так возмутила Чаадаева в дни Тильзитского мира. Теперь ее патриотический дух пришелся как нельзя кстати. Грибоедов слушал привычные слова, смотрел на привычную Сандунову и не знал, когда вновь окажется в зрительном зале – и окажется ли когда-нибудь! Со времен польских предков Грибоедовых враг не угрожал столице, и никто не мог и помыслить, что такое возможно…

И вот дан был приказ оставить Москву. Полк Александра выходил утром по Владимирскому тракту, и вслед за ним уезжали его родные. На улицах было точно гулянье: тянулись экипажи, кибитки, кареты, все спешили, ехали, кто шел пешком, навьюченный узлами. Все корили на чем свет Ростопчина, до последней минуты удерживавшего население в городе, всё скрывая и всех обманывая, то ли с умыслом, то ли потому, что сам не верил в дерзость врага. Это было 1 сентября – последний день жизни старой Москвы.

Никогда прежде не покидали москвичи своего города, и многие предчувствовали, что расстаются с ним навсегда…

Но молодые гусары Салтыкова отнюдь не ощущали трагичности московского исхода. Сидя на прекрасных конях, купленных на родительские деньги (не идти же кавалеристу пешком!), в новой форме, они наслаждались радостью прежде невиданной свободы. Командиров над ними почти не было. Юнцы даже не пытались держать строй, тем более что многие не умели этого. Генисьен производил впечатление человека, который вообще не совладал бы с лошадью, не будь она совершенно смирной. Шатилов скакал и дурачился, его веселость казалась бы окружающим неуместной, но всем было не до него, и никто его не одергивал. То был совершенно исключительный случай, когда юноши, почти мальчики, получили звание солдат и вместе с тем полную свободу от всякой дисциплины. Обыкновенно в России, как и во всем мире тогда и прежде, мальчики от семи лет и до возмужания не оставлялись в компании сверстников, а включались во взрослую жизнь как самые младшие: помогая ли в крестьянском дворе, служа ли подмастерьем ремесленника или подручным купца, учась ли под руководством гувернера, – всюду подростки чувствовали себя в зависимости, не смея своевольничать под страхом немедленного наказания. Только в закрытых учебных заведениях, придуманных в восемнадцатом веке, дети росли почти без присмотра и создавали собственный мир, отгороженный от мира взрослых. Однако и мир взрослых, к обоюдной выгоде, был отгорожен от мира пансионов, и, в общем, забота об обуздании подрастающего поколения в России никогда не стояла.

Усилия графа Салтыкова эту трудность создали. И первыми с ней столкнулись обитатели городка Покров, где Московский гусарский полк, отступавший вместе с частями московской полиции, остановился на ночлег. Полнейшее незнание армейских обычаев, установленных даже и для попоек, вовлекло юнцов в невиданный разгул. Никто из них прежде не пытался курить и не пил простонародные крепкие напитки, будучи под неусыпным родительским присмотром. Первый опыт произвел невероятное действие. Даже французы не вели себя так в захваченных городах: Покровский городничий доносил владимирскому губернатору, что гусары и полиция «питейные дома и подвалы разбили и имеющиеся в оных вина буйственным образом выпустили… в кабаках били окна и двери и стекла, вино таскали в ведрах, штофах, полуштофах… и всё, что там ни находили, брали себе без денег». Следствие установило, что было разграблено водок, наливок и прочего питья и посуды на 3612 рублей ассигнациями, а всего по городу награблено на двадцать одну тысячу рублей (купцы и трактирщики, надо думать, приврали – сумма уж больно велика, но все же городничий имел право требовать себе воинскую команду для поддержания порядка, надеясь, что ее солдаты будут посмирнее). Губернатор сделал представление Салтыкову и обер-полицмейстеру Ивашкину о необходимости пресекать подобные безобразия и получил от них весьма дерзкий ответ: «Чтобы показанное покровским городничим было справедливо, они не знают, поелику об оном ни он, городничий, ниже кто из его подчиненных не доносил, и виновных по сему предмету они никого не находят».

Однако начальство держалось иного мнения, и Московский гусарский сброд получил приказ идти к Казани, под благовидным предлогом охраны Сената, переведенного туда из Москвы (хотя какую пользу Сенату могли принести безоружные и безлошадные гусары?). Отступление воинской части до Казани – случай анекдотический, как и сам салтыковский полк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю