355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Цимбаева » Грибоедов » Текст книги (страница 22)
Грибоедов
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:49

Текст книги "Грибоедов"


Автор книги: Екатерина Цимбаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 42 страниц)

Однако не всегда жизнь неинтересна тем, кто к ней привык. Если произведение столкнет лбами тех, кто в обычных условиях старается держаться врозь, дабы не ссориться лишний раз; если оно заставит заговорить молчальников; если доведет до логического конца конфликты, редко исчерпывающие себя в быту – тогда оно затронет души зрителей, разбудит их мысль, разбудит их самих! Мало создать зеркало, в котором отразится общество с его чувствами и пороками, надо убедить зрителей в его достоверности и заставить оценить изображение.

Зачем? Грибоедов не думал, по примеру просветителей, что литература способна исправить людские недостатки и улучшить нравы, если их показать во всей полноте. Нет, эти наивные мечтания канули в Лету, хотя его молодые друзья, вроде Кюхельбекера, чуть ли еще не сохраняли прежние иллюзии. Но самому Грибоедову казалось просто интересным – рисовать современного человека, каким он его понимает и, к своему несчастью, слишком часто встречал. «Будет и того, что болезнь указана, а как ее излечить – это уж Бог весть!» Вдруг общество решит, что никакой болезни нет и все замечательно? Или сочтет нужным отрезать именно здоровую часть организма? Его дело. Значит, оно этого и заслуживает.

Грибоедов не считал, что поставил себе какие-то новые задачи, несвойственные искусству прежних веков. Он ведь не мог ни с чем сравнить свои замыслы. Подобных им раньше не существовало ни в русской литературе, ни в мировой. Ему было важнее решить, куда поднести свое зеркало. Ясно, что петербургская, московская или деревенская жизнь, не говоря о кавказской или польской, отразятся в нем очень по-разному. Идеальны были бы воды с их пестрой смесью сословий и состояний, нигде более не возможной. Шеридан и Шаховской отлично воспользовались свободой нравов «водяного общества». А Вальтер Скотт в одном из романов умудрился поместить в этом легкомысленном мирке мрачную трагедию. Но вот беда – в России больше не было модных источников. Липецк заглох с концом войны, а Ермолов, как ни старался, пока не смог привлечь дворян в едва построенные Пятигорск и Кисловодск. Через несколько лет ему это, несомненно, удастся, пока же от болезни и скуки люди ездили на заграничные курорты. Но нельзя ведь действие русской пьесы развернуть где-нибудь в Карлсбаде или Баден-Бадене? а если и можно, Грибоедов там не бывал и не сумеет их правильно изобразить. Другое место объединения всех, без различия сословий и состояний, – это ярмарка. Однако ее торгашеский дух проникает повсюду, идет ли речь о поиске женихов и богатых невест, лошадей, карточных партнеров и тому подобного. На ярмарках Россия выступает в слишком неприглядном свете, чтобы можно было счесть его истинно верным.

Где же русская жизнь предстает в своем естественном, «национальном» обличье? В Петербурге? Едва ли. Там существование дворян, торговцев, мастеровых, даже воспитанников закрытых учебных заведений вращается вокруг двора и гвардии: оживляется с их приездом, замирает с отъездом. Такие приливы и отливы несвойственны другим городам. К тому же Петербург, полунемецкий, казенный, холодный, приятен только развлечениями: балетами и танцовщицами, спектаклями и актрисами, ресторациями и цыганскими певицами. Здесь трудно найти простые человеческие отношения, здесь только труд или молодеческий разгул – и утреннее похмелье.

Деревня? Вот замечательное место действия, где в соседних имениях можно поселить кого угодно: и философов, и опальных вельмож, и неучей-помещиков. Они съехались бы на празднование, например, именин – какое смешение лиц, какие возможности для столкновений! Но это хорошо бы смотрелось в романе. На сцене же, если передавать жизнь без прикрас и исправлений, пришлось бы вывести гостей со всеми чадами и домочадцами: детьми всех возрастов, няньками, моськами, учителями и так далее и тому подобное. Конечно, это недопустимо, в подобном гвалте нет смысла, а если бы и был – кто его уловит? Если же обойтись без праздника, пьеса ограничится узким кругом родственников и друзей, живущих в одном доме. Их быт и нравы уже описали и Фонвизин, и Клушин, и недавно Шаховской, и многие другие. Стоит ли идти по чужим стопам?

Захолустный городок, как в «Замужней невесте»? Тут, конечно, на празднество не обязательно свозить детей и мосек. Однако в провинциальном медвежьем углу трудно собрать разнообразных персонажей. Вельможи и философы могут жить в деревне, но не в уездной дыре. Они или проводят зиму и лето в столицах, или уж у себя в имениях. В городах живут бедные помещики да безземельные дворяне, помимо обычных мещан и купцов; и опять же, Грибоедов в них бывал лишь проездом, если не считать Польши.

Москва? Древняя столица, средоточие русской истории, русского стиля, русского духа, где можно увидеть гвардейцев и мелких чиновников, университетских профессоров и французских танцмейстеров, титулованную знать и степных помещиков. Замечательно; однако московское общество нетипично засильем женщин, играющих куда меньшую роль во всех прочих городах и селах России. Кроме того, среди действующих лиц пьесы нельзя будет вывести служащих семейных мужчин, редких в Москве, а ведь они являются все-таки основными действующими лицами в империи!

Кажется, придется признать, что российскую жизнь вообще нельзя перенести на сцену во всей полноте и естественности, без переделок или перекосов? И как можно решать этот вопрос, лежа в Тавризе?!

Можно, по крайней мере, подумать о другом: писать ли пьесу стихами или прозой? «Студентом» и «Притворной неверностью» Грибоедов доказал себе и окружающим, что одинаково владеет тем и другим слогом – впрочем, в его поколении это не было удивительно. Значит, выбор должен определяться не его возможностями, а тем – что предпочтительнее?

Литературные критики разных веков утверждали, что александрийские стихи следует использовать для повествования о возвышенных чувствах и предметах – в трагедиях и «высоких» комедиях; прозаическая же речь подходит для изображения житейских, будничных дел – в драмах, мещанских трагедиях и «низких» комедиях. Авторы плохо соблюдали эти достаточно расплывчатые правила. Мольер позволил себе «высокую» («высочайшую», ибо герой в финале проваливается в ад) комедию «Дон Жуан» написать прозой. А Шаховской одноактную пьеску из светской жизни «Какаду», полную бытовых мелочей, сочинил стихами – правда, вольными, а не александрийскими. Великий из великих, Шекспир, заставлял одних и тех же героев говорить между собой то прозой, то стихами, смотря по тому, беседуют ли они о серьезных материях или о пустяках. Словом, никакой логики не существовало.

Однако русские литераторы к началу девятнадцатого века пришли к убеждению, что трагедию желательно писать стихами, драму – прозой, а комедию, особенно сатирическую комедию, – непременно прозой,то есть жанр пьесы заранее определял выбор слога. Грибоедов предчувствовал, что его пьеса, хотя едва ли получится очень смешной, не будет иметь трагического исхода и, следовательно, по принятой терминологии должна будет считаться «комедией». Он несколько лет не был в России, но сомневался, чтобы зеркало, куда бы он его ни поднес, отразило убийства или самоубийства: они, конечно, случались, однако не составляли явления в современном обществе. Да кроме того, Карамзин и все сентименталисты, кажется, до предела использовали драматические эффекты самоубийств, так что они стали восприниматься читателями и зрителями иронически, если речь шла не о каких-то отдаленных странах и эпохах, а о собственном их времени.

Комедия должна быть прозаической… Писатели двух противоположных станов придерживались одинакового мнения. Фонвизин и его последователи (Крылов, Клушин) полагали, что проза точнее передает разговорную речь и, следовательно, вернее рисует жизнь. Клушин даже дошел до того, что реплики персонажей передавал фонетически, со всеми особенностями их произношения, и только авторские ремарки писал по правилам грамматики. Были ли они правы? Конечно.

С другой стороны, и Шишков со своей «Беседой» не любил стихотворных комедий: мол, если они талантливы, стихи приобретают разящую силу, врезаются в память публики, превращаются в крылатые выражения и эпиграммы – а разве в этом назначение театра? Пьеса должна будить чувства, а не рассыпаться на каламбуры и острые словечки. Шаховской, приверженец Шишкова, хотя писал комедии в стихах, не возбуждал недовольства адмирала – ни единая строка князя не запоминалась зрителям, ни единым афоризмом не обогатил он русскую речь. Его творчество показывало все недостатки стихотворных пьес: негладкий слог, недочеты в рифмах затрудняли понимание текста, зрители теряли нить действия – и засыпали или покидали театр, дабы не подумать, что виноваты сами, а не автор.

Стихи, которые Шишков считал вредными, которые не удавались Шаховскому, имели и очевидные достоинства. Если они были хороши, они воспринимались легче прозы; рифмы организовывали внимание, услышав одну, зритель невольно ждал продолжения, следил без напряжения за сюжетом и незаметно досиживал в зале до конца. Спору нет, прозаическая речь естественнее, но не следует же из этого, что автор должен сесть в уголке гостиной, записать с точностью все услышанное за день и представить на сцене! Такой опыт был бы поучителен, но кто же стал бы смотреть на него и слушать? В театре мало сочинить превосходную вещь – нужно еще привлечь побольше публики. Шаховской добивался этого карикатурами на лица, скандальностью сюжетов и пышными постановками… Но это бесплодный путь, путь пьес-однодневок.

Что же правильнее? Грибоедов отлично представлял трудности, стоящие перед драматургом в бурлящем, равнодушном ко всему театре. Ножки актрис, пародии на известные фигуры или хоть барабанный бой из оркестра проще всего привлекут зрителей, но неужели нет иных средств?

«Как же требовать внимания от толпы народа, более занятого собственною личностью, нежели автором и его произведением? – размышлял он. – Притом, сколько привычек и условий, нимало не связанных с эстетической частью творения, – однако надобно с ними сообразовываться. Суетное желание рукоплескать, не всегда кстати, декламатору, а не стихотворцу; удары смычка после каждых трех-четырех сот стихов; необходимость побегать по коридорам, душу отвести в поучительных разговорах о дожде и снеге, – и все движутся, входят и выходят, и встают и садятся. Все таковы, и я сам таков, и вот что называется публикой! Есть род познания (которым многие кичатся) – искусство угождать ей, то есть делать глупости».

То ли дело судьба поэта, обращающегося к читателям: «Не вполне выраженные мысли или чувства тем более действуют на душу читателя, что в ней, в сокровенной глубине ее, скрываются те струны, которых автор едва коснулся, нередко одним намеком, – но его поняли, всё уже внятно, и ясно, и сильно…» Конечно, не все читатели равно восприимчивы к поэтическим шедеврам, но и худшие из них, зевая и отбрасывая книгу или журнал, не помешают остальным наслаждаться поэзией, в то время как в театре один невежда с дурными манерами способен испортить впечатление от спектакля всему зрительному залу. Что ж! недаром драматургия считается сложнейшим из всех видов искусств. Глупцов не победить, но обычную публику можно все-таки отвлечь от болтовни и удержать от перемещений по театру. Гибкий вольный стих, живой, острый диалог может этому немало поспособствовать. Фонвизин стоял за прозу? – но в его пору не сложился еще разностопный ямб (да и сейчас им никто толком писать не умеет). Еще лучше было бы творить со свободой Шекспира, чередуя стихи и прозу, комедию и трагедию. Но Шекспир в России почти никому не был известен, даже во французских переводах. Сам Грибоедов открыл его для себя только в Персии, а ведь он знал английский. Такая пьеса была бы непонятна русским актерам – они приняли бы ее за комическую оперу или водевиль, где разговоры перемежаются куплетами и самые значительные монологи просто пропели бы! А если заставить их играть всерьез, зрители пришли бы в недоумение, поскольку нигде в мире драматурги не следовали по пути Шекспира и не приучили публику к смешению стилей.

Но оно и не обязательно. Важнее всего неожиданное чередование, естественное, «как в натуре, всяких событий, мелких и важных: чем внезапнее, тем более завлекают в любопытство, – решил Грибоедов. – Пишу для подобных себе, а я, когда по первой сцене угадываю десятую: раззеваюсь и вон бегу из театра».

Все эти долгие, ленивые, как в полусне, раздумья привели Грибоедова к одному выводу: сочинять пьесу надо в вольных стихах, которые ближе всего стоят к разговорной речи и в то же время образнее, ярче, афористичнее ее.

Но мало решить, какписать; надо решить, о чем писать. Или не надо? С тех пор как Эсхил и Аристофан создали первые образцы трагедий и комедий, сотни европейских драматургов сочинили тысячи пьес. Они вывели, кажется, все мыслимые типы и характеры, использовали все мыслимые ситуации. Что тут можно выдумать нового? А петь на старый лад – стоит ли изводить бумагу?

Однако сколько ни перебирай в памяти великие и малые произведения, они, хоть и разнятся между собой, имеют одно общее свойство: интригу. На сцену выходят герои и, движимые какими-то внешними обстоятельствами или внутренними побуждениями, начинают действовать во имя своих или чужих целей. Обычно не все персонажи имеют осознанные или неосознанные желания, но хоть несколько из них – обязательно. Их усилия часто кончаются трагически, столь же часто разрешаются к общему удовлетворению, реже ничем не завершаются, или финал оставляет повисшие вопросы (а у плохого автора – даже повисшие концы сюжета), но интрига – то есть целенаправленные поступки действующих лиц, подчиненные общему плану, придуманному автором или взятому из истории, – интрига присутствует во всех пьесах. Иначе, кажется, и нельзя.

Однако разве так бывает в жизни? Конечно, большинство людей стараются подчинить себе обстоятельства. Они заботятся о карьере, заводят семью, обустраивают жилье, обдумывают разговор с важным собеседником… Словом, ставят себе определенные задачи и пытаются их выполнить, удачно или нет. Как в пьесе с интригой.

Но в жизни их желания постоянно сталкиваются не только с противоположными желаниями других людей, а просто со случайностями, когда замыслы разрушаются, хотя никто сознательно им не противодействовал, и тогда остается признать, что «обстоятельства были против». Карьера не складывается, например, по неспособности к учению; семью губит неопытность врача; дом сгорает от свечи, сброшенной собачьим хвостом; а собеседник забывает о назначенной встрече… Случай играет огромную роль в жизни.

Но случай не драматургичен. Нельзя сочинять пьесу, построенную на нелогичных поворотах сюжета. Это было бы ничем не лучше пресловутого Deus ex machina древних, которым нет-нет да пользуются и современные неумелые авторы, когда, запутавшись в интриге, они разрешают ее каким-нибудь необоснованным, в самом конце из ниоткуда взявшимся объяснением.

Интрига и случай – равно неестественны. Войдем невидимкой в любой дом, во множество домов. (А действие русской пьесы не может протекать вне дома. В России нет маленьких уютных площадей, окруженных домами с балкончиками, которые были столь удобны европейским драматургам. На такой площади встречались соседи, прохожие не мешали их разговорам, но могли появиться, если в них была нужда; вокруг балконов строились любовные сцены; было где устроить поединок на шпагах, потасовку слуг – единство места соблюдалось превосходно. Но в России уличная жизнь неразвита: летом героев можно вывести в сад или публичный парк; но нельзя же им там гулять целый день! К тому же летом почти все уезжают из города в деревню – и всплывают трудности изображения деревенской жизни. Европейцы, кроме городских площадей, могли использовать для встреч разнообразных персонажей кафе, а в России и их не было. Существовали ресторации, кондитерские и модные лавки, но круг их посетителей был очень ограничен: мужчины не посещали лавки, приличные дамы – ресторацию, в кондитерских всегда сидели дети. Существовали присутственные места, где в приемных могли ожидать посетители всех слоев, пробегать чиновники всех рангов, но здесь показались бы совершенно невероятными встреча влюбленных, семейные неурядицы и вообще обычная жизнь. Существовал театр, но залу на сцене не разместить, а за кулисами кого можно изобразить, кроме актеров, писателей и гвардейцев? Итак, остается дом.) После некоторого колебания Грибоедов выбрал Москву как место действия пьесы, ибо жизнь его родного города была лишена всяких петербургских и оренбургских крайностей.

Что же случается в заурядном московском доме? Так ли уж часто происходят здесь незаурядные события? Не чаще ли его обитатели просто утром встают, днем занимаются делами, вечером ложатся спать? в свой черед, без больших приключений, вступают в брак, в свой черед, без «помощи» врагов, умирают? Почему бы не построить пьесу совершенно не традиционно? Не разделять ее течение на обязательные 1–3–5 актов, но подчинить не театральным законам, а естественному порядку вещей (откуда взялось непременное нечетное членение? Оно, может быть, обладает драматическими преимуществами, хотя успех пьес, случайно лишившихся одного акта – как «Севильский цирюльник» Бомарше, срочно сокращенный автором после неудачной премьеры, – показал, что само по себе число частей не имеет ни малейшего значения). Жизнь кратна четырем: существуют четыре времени суток, четыре времени года, четыре возраста человека. Изобразить на сцене развитие человека от детства до старости было бы слишком неудобно; даже один год тянется слишком долго. А вот изобразить один день легко и просто – и правы были древние, настаивая на единстве времени, когда действие пьесы укладывается в двадцать четыре часа. Это требование не следует понимать буквально: неразумно втискивать в сутки события, которых хватило бы на три года! Но в одном дне русского дома столько событий и не окажется. Если собрать здесь обычных людей и поставить их в правдоподобные отношения между собой, едва ли они совершат что-то небывалое! Поучительнее всего показать их день целиком. Люди властны над многим, но остановить восход и заход солнца они не в силах. Некоторые пытаются не замечать солнце: превращают полдень в утро, а ночь – в день. Но это удается до поры, чаще всего даже самым независимым натурам приходится следовать принятому распорядку дня. Пусть же неумолимый ход часов с неотвратимой точностью станет определять не только ритм, но весь смысл действия.

Мысль показалась Грибоедову настолько увлекательной и простой, что он пришел в недоумение, почему никто не воспользовался ею раньше – ведь правило «единства времени» существовало более двух тысяч лет. «Безумный день» Бомарше охватывал, правда, одни сутки в одном замке, но течение пьесы определялось поступками персонажей, а не бегом минут. «Липецкие воды» Шаховского тоже изображали день с утра до ночи, но герои действовали вне всякой связи со временем суток, разве что тайные свидания назначали на ночь. А в прочих пьесах действие начиналось, когда это было угодно автору, а заканчивалось (в этот же день), когда проблемы героев разрешались свадьбой или гибелью. Критиков, вероятно, удивит четырехактное членение пьесы, но для тех, кто сам не разберется в замысле, Грибоедов предполагал написать в начале каждого действия: «Утро», «Вечер» или «Ночь» – так станет понятнее.

Первое действие покажет утро в доме: волей-неволей его обитатели покинут спальни, с началом дня оживут хлопоты, возникшие не сегодня, но притаившиеся в ночной тиши. Второе действие – время от завтрака до обеда; в доме, по принятому обычаю, появятся утренние посетители, без особого приглашения, поэтому их выход на сцену не потребует никакой мотивировки. Третье действие – вечер. Поскольку нельзя будет опустошить сцену, отправив обитателей дома в театр или в гости, можно будет собрать гостей у них в доме (это вполне оправданный ход; ведь редкий вечер дворяне проводят в узком семейном кругу). На праздник, естественно, съедутся все те типы общества, которых не оказалось среди обитателей дома. Четвертое действие – ночь; волей-неволей гости разъедутся, их уход со сцены не потребует иного объяснения, кроме боя часов. Хозяева останутся одни, воскреснут их утренние проблемы, если не были прежде решены, но ночь их притушит, заставит отложить на завтра. День закончится… Земля продолжит безостановочное вращение, неизбежно наступит новый день, принесет те же или подобные трудности… И день уйдет в вечность, воплощая бесконечный ряд обычных дней. Зеркало отразит не один день одного дома, но множество дней множества домов, словно отражение зеркала в зеркале, создающее иллюзию мириад зеркал…

Что ж, время, место и слог пьесы определены. Теперь всего важнее понять, какими людьми надо населить сцену, а уж свои взаимоотношения они смогут выявить сами. Кто типичнее всего среди действующих лиц России?

Грибоедов перебирал в памяти знакомых, поскольку в Персии он с ностальгией вспоминал о них, даже о московской родне. Он вспоминал о них и потом, по дороге в Россию, с волнением предвкушая новые встречи. Он думал о них и в Москве, расспрашивая сестру о судьбе прежних друзей и приятельниц или прося тихонько подсказать забытые имена и лица. Кто вспоминался ему прежде всего?

Конечно, дамы. Например, старухи, подозрительные ко всему и всем, глухие к любым доводам, скорые на обвинения, судящие безапелляционно безо всякой оглядки на факты. Они проявляли глубокий интерес к действиям правительства и политике (потому что окружающих по слабости зрения и слуха почти не замечали), но преломляли настоящее сквозь призму старческих представлений, безнадежно устаревших. С ними нельзя было не считаться: они великолепно умели портить всем настроение, непонятно – со зла или по тупости. Их душевная глухота часто сопровождалась глухотой естественной, но отнюдь ею не определялась. В то же время они порой бывали проницательны, поскольку на их памяти всё уже случалось (люди ведь не так оригинальны, как им кажется), они судили по аналогии и оттого иногда яснее представляли развитие характеров и событий, чем менее опытная молодежь. Пожалуй, любая дама на красных каблуках, в фижмах и парике, соответствовала этому типу и – увы! – он не исчезнет, как исчезнут когда-нибудь каблуки и парики.

Вот хотя бы княгиня Наталья Петровна Голицына, рожденная Чернышева. Она жила при дворе еще во времена Елизаветы Петровны; родные ее братья пользовались особым расположением Екатерины II в бытность ее великой княгиней и были сосланы от греха подальше; Наталья Петровна не пострадала – с молодости она отличалась уродством, имела усы и бородку; но вышла замуж благодаря родственным связям и богатству, нарожала детей, много путешествовала. При дворе Людовика XVI играла не последнюю роль; когда же короля обезглавили, она и не подумала покинуть Париж – ей-то что! – и только оттого и заметила революцию, что в карете стало трудно проехать по городу да визиты стали редки: к кому ни приедешь – казнен! Она всегда была своенравна и надменна, особенно с теми, кто менее знатен, но умела быть и приветливой. Дожив до глубочайшей старости, она всех, кто помоложе, считала молодежью; своих шестидесятилетних детей, навещавших мать, помещала в детских на антресолях и строго приказывала дворецкому следить, чтобы «Митенька не упал, сходя с лестницы». Ей было уже почти сто лет, а умирать она и не собиралась. Конечно, ее портрет не нарисуешь в пьесе – слишком яркий, необычный характер; но разве мало менее известных старух такого же склада? Для смеха подобной героине можно бы придать немецкий акцент: не потому, что она немка – в этом нет ничего смешного, а потому, что воспитывалась еще не француженкой-гувернанткой, а остзейской бонной, как полагалось во времена дедов Грибоедова. Деды-то умерли так давно, что Александр их не помнил, но сверстницы дожили в здравии до 1823 года и по-прежнему считали, что немецкий акцент изящен, Французская революция была вчера, а императрица Екатерина еще молода.

Или другие старухи, помоложе, пока не глухие, не склонные к подозрительности, по-своему добрые, но беспрекословно требовавшие уважения к себе и ко всему, что они сами уважают. Они менее интересовались политикой, чем окружающими, потому что были свободны от любых забот и считали себя вправе быть судьями над людьми, которых видели и слышали. На них держалось общественное мнение: они открыто корили всех, кто им не нравился, но способны были на дружелюбие к тем, кто им нравился. Они не делали сознательно ничего дурного, твердо стояли на страже нравственности и справедливости – но горе тем, кто понимал эти слова иначе, чем они!

Такова была и оставалась в Москве Настасья Дмитриевна Офросимова, уже раз попавшая в комедию графа Ростопчина в виде разносчицы вестей Набатовой (в ту пору она была моложе и активнее). В 1823 году она могла только сидеть в углу с грозным видом и гнать от себя мужчин в белых панталонах, понося их за бесстыдство. Правда, у нее громогласность и самовластие были формой чудачества: так уж себя поставила, ничего другого от нее не ждали и были бы, пожалуй, разочарованы, поведи она себя мягко. Истинный ее портрет в пьесу не подойдет – нетипичен, но в смягченном, упрощенном виде – это вечный образ.

Конечно, бывали и совсем иные старухи – умные, добрые, всепонимающие, как Елизавета Петровна Янькова (хотя и она не без греха: не выдала же она дочь за Федора Толстого за то лишь, что тот любил рисовать). Но таким героиням на сцене делать нечего: чистые добродетели, как и пороки, не затрагивают чувств зрителей и попросту усыпляют их.

А матери дочерей-невест? Обходительные по необходимости, равнодушные ко всему, что не имеет выгоды для дочек, они жили только для них, строили их судьбу; если дочери им не противоречили, они были к ним добры; если же не ценили их порой непрошеных забот – взрывались бешенством. Тут на ум приходила известная Марья Ивановна Корсакова, которая в 1823 году сбывала двух последних дочек и не обошла вниманием и Грибоедова, тем более что один из ее сыновей, Сергей, проявлял интерес к его кузине Софье Грибоедовой, которой недавно минуло семнадцать лет. Марья Ивановна – высший тип такого рода, но прочие маменьки, хотя зауряднее, все на нее похожи.

Хорошо было бы изобразить и мать единственного сына, часто подавляющую в нем энергию и лучшие качества или направляющую их в неверное русло, портя его характер и жизнь. Грибоедов слишком хорошо знал подобную особу, но за попытку вывести на сцене собственную матушку недолго было и на Соловки попасть, притом все признали бы, что за дело!

Но есть отчасти схожий тип: молодая жена, еще без детей, счастливая обретенным положением дамы и радостно перевоспитывающая мужа, постоянно ругая его и опекая на людях, точно малого ребенка. Бедняга чаще всего с горя спивался, и она винила в этом кого угодно, но не себя; объяснить ей вредность ее поступков никто бы не смог: она-то полагала, что заботится о нем из лучших побуждений. Избранницы ближайших друзей Грибоедова, Бегичевых, нисколько не походили на этот образ. Анна Ивановна Барышникова была умна и добра и отчасти напоминала Александру его сестру Марию; а Александра Васильевна Давыдова, жена Дмитрия, в дополнение к обычным добродетелям, с юности привыкла вести хозяйство своей пожилой тетки и трех братьев, служивших в армии. Ее усилия заслужили благодарность всей семьи и в то же время не уменьшили ее женственности и веселости. Обе дамы предоставляли своим мужьям жить, как те хотели (хотя сами были богаче и, пожалуй, влиятельнее), и поддерживали все затеи Степана и Дмитрия, будь то хороший стол или сочинительство романов.

Однако и жен-командирш повсюду хватало. В Москве блистала Прасковья Юрьевна Кологривова, урожденная княжна Трубецкая, по первому браку княгиня Гагарина. Первого мужа она потеряла в ранней молодости; он погиб при штурме Варшавы, а сама она попала к полякам в плен и в тюрьме родила дочь. Суворов освободил ее; она долго не выходила замуж вновь, скорбела по мужу, но потом понемногу начала вести светскую жизнь: играла в спектаклях, поднималась на воздушном шаре (!) и открыто покровительствовала интересным молодым людям. Под старость, теряя привлекательность, вышла за отставного полковника кавалергардского полка; он был так горд оказанным ему предпочтением, что как-то на балу одному из великих князей, спросившему его, кто он, Кологривов, растерявшись, ответил, что он муж Прасковьи Юрьевны, полагая, вероятно, это звание важнее всех своих чинов. Жена верховодила им, не оставляя в то же время заботу о молодых людях. Едва ли во всей России хоть одна знатная дама (не говоря о незнатных) летала по воздуху, кроме княгини Гагариной; сама она – исключительна, но в упрошенном виде – это распространенный тип.

А старые девы? Еще не потерявшие надежду на замужество, они при всяком случае демонстрировали таланты и знания, коль скоро красоты и молодости уже не было; они находились в курсе всех новостей, мод и сплетен; страдали резкими перепадами настроения (в душе – от надежды к отчаянию, внешне – от очарования к грубости). Они, конечно, бывали очень разными. Сестра Грибоедова Мария в тридцать один год отличалась ровным, благородным нравом и сердечной добротой. Среди ее близких подруг были известные «три фации Москвы» (за глаза именуемые «тремя Парками»), Елизавета Нарышкина, Мария Волкова и Александра Пашкова, все фи знатные, очень некрасивые, донельзя гордые и привередливые. Они не только не гонялись за женихами, но отталкивали и тех, кто мог посвататься к ним, прельстившись их родством, состоянием и положением при дворе. Все три были слишком умны и сильны духом (особенно Волкова), чтобы удовлетвориться охотниками за приданым, поэтому предпочли остаться незамужними. Но были особы и попроще, пообычнее, например Александра Благово, родственница Яньковой, великая советодательница и болтунья, кого угодно закомандует, заклюет, заговорит до дурноты – а потому, что надеется выделиться.

Всего занятнее были юные девицы: они всегда сбивались в стайки, хохотали, бегали и разрывались между желанием быть как подружки и стремлением выделиться из их числа и привлечь взоры молодых людей. Они радовали взор, но удручали слух и часто становились рупором чужих идей, за неимением собственных, рупором любых идей, за неумением в них разобраться; они заглушали более тихие голоса своим криком. Особенно тяжело было общаться с сестрицами, близкими по возрасту, которые и дома не расставались, как, например, в семействе князя Павла Петровича Шаховского, который имел четырех маленьких сыновей и шесть дочерей постарше. Две младшие девочки тянулись за старшими и взрослели раньше времени, а старшие приноравливались к младшим и казались моложе своих лет – оттого все шесть почти не разнились между собой, и даже матушка их не различала, вывозя скопом на вечера к родственникам (не на балы, куда маленьким было не положено являться). Княжны были веселыми, дружелюбными, недурными собой, но сколько же они производили бессмысленного шума!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю