Текст книги "Грибоедов"
Автор книги: Екатерина Цимбаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)
Оставаться в Нахичевани было опасно, выступать без охраны – еще опаснее. Грибоедов приказал тайком сделать полсотню пик – оружие прескверное, но лучше, чем никакого; подкупил одного служащего хана, добыл шесть лошадей и в десять вечера, без ведома хана и мехмендара, по неожиданной для всех, неведомой ему самому дороге покинул город. В ночном пути один больной решительно отказался следовать далее, и в конце концов, после долгих уговоров, его пришлось бросить, двое сами отстали. Грибоедов был уверен, что они не сбежали, а просто заблудились, напившись, чего он не заметил в суматохе отъезда. Он поскакал на их розыски, потом послал за ними людей: одного нашли пьяного и привели в отряд, другой, молодой, красивый, но склонный к выпивке, исчез и только в Тифлисе догнал отряд, идя по его следам, сражаясь с разбойниками и проявив удивительную волю и решимость.
11 сентября в Казанчи Грибоедова отыскал мехмендар, весьма озадаченный и напуганный его маневром. Он так его боялся, что отказался сопровождать отряд до первой русской станции, а попросил письмо к Мазаровичу, подтверждавшее выполнение им своих обязанностей. Грибоедов все-таки задержал его до Пернаута на границе с Россией и отправил обратно со своими рапортами Мазаровичу, написанными в более чем неофициальном тоне и со следующей рекомендацией: «Милостивый государь, честь имею удостоверить Вас, начальника моего, что мой мехмендар Махмед-бек выполнял должность свою при мне как мошенник самый отъявленный, с каким я когда-либо имел дело, бесчестный человек в самом обширном значении слова, и тавризское правительство, если оно захочет в некотором роде оправдаться в том, что ко мне его приставило, должно по меньшей мере задать ему палками по пяткам, что в этой стране столь щедро раздается и столь привычно принимается… Совесть его, которая весьма редко в нем говорит, заставляет его бояться, что, если он последует за мной в Пернаут, я там, в отместку за все, велю поступить с ним круто. Мерзавец не может понять, что как только я буду на нашей территории, никакое негодование не заставит меня нарушить долг гостеприимства, добродетели, столь свойственной всякому человеку в моем отечестве».
Преодолев все трудности, кроме предстоящих горных круч, Грибоедов перестал мечтать о карах на голову персов, чем поддерживал себя всю дорогу. Теперь он больше беспокоился о том, что может натворить оставшийся один Мазарович, чем о предстоящих неделях пути. В последнем рапорте он наставлял начальника: «Экспедиция моя наполовину уже выполнена. Хотелось бы, чтобы и Вы могли бы сказать то же об управлении Вашем, будущий исход которого еще слишком неясен, чтобы я вперед мог быть за Вас спокоен. Соблаговолите, пожалуйста, написать мне».
Отряд вступил в Тифлис ночью, и бурной встречи не было. Но Ермолов по достоинству оценил совершенное Грибоедовым; Муравьев, в 1817 году мечтавший о славе подобного деяния, принял равнодушный вид. Дипломат сделал то, что не удалось никому из военных. Подвиг состоял даже не в том, что Грибоедов преодолел великие трудности, а скорее в том, что они почти не возникли и он благополучно довел сто пятьдесят восемь солдат до места назначения. Александр написал Мазаровичу, что «у персов ума нет даже и на то, чтобы гадить как им хотелось бы». Теперь надо было закрепить достигнутое, устроив солдат на родине и убедив их написать в Персию оставшимся русским, побуждая последовать их примеру. Ермолов и генерал Вельяминов, начальник штаба Кавказского корпуса, понимали важность этой задачи и всемерно способствовали ее разрешению. Грибоедов тоже прилагал множество усилий, не желая выглядеть в глазах солдат обманщиком.
В конце ноября судьба вернувшихся беглецов счастливо устроилась, и Александр вздохнул с облегчением. Ермолов послал в Петербург представление о награждении его следующим чином и отличием. В ответ он получил поразивший всех на Кавказе отказ с объяснением, что, мол, «дипломатическому чиновнику так не следовало поступать».
Грибоедов только пожал плечами: чего ждать от петербургских мыслителей? они не представляли, какой ущерб нанесли российской политике на Кавказе, как порадовали англичан, порицая Грибоедова за поступок, который и Англии не нравился. Нессельроде не хотел обострять с Ираном и Англией отношения и собственноручно ставил под удар русских дипломатов в Закавказье. Александр, впрочем, этому не удивился. Побывав в Персии и возвратившись ненадолго в Грузию, он слишком отчетливо понял нелепость положения миссии Мазаровича.
«Ермолов воюет, мы мир блюдем; если однако везде так мудро учреждены посольства от императора, как наше здесь…» – рассуждал он с горечью. Он откровенно не желал возвращаться назад. После персидской духовной пустыни Тифлис показался ему большим европейским городом. Здесь дамы носили платья, здесь были клубы и рестораны, давали балы, маскарады и концерты, здесь он нашел родное фортепьяно целым и почти невредимым, распаковал его и несколько дней почти не отходил от него, насыщаясь музыкой. Нашел и нового приятеля – Андрея Ивановича Рыхлевского, офицера штаба Ермолова. Он с жаром погрузился во все развлечения, даже явился на маскарад в костюме французского маркиза и вместе со всеми мужчинами ухаживал за Анной Ахвердовой, единственной хорошенькой барышней в Тифлисе. Но времени почти не было; в ноябре он съездил в Чечню к Ермолову за новыми распоряжениями и даже попросил с отчаяния оставить его в Тифлисе хоть в должности судьи или учителя. Ермолов ничего не обещал, а вокруг свирепствовала чума, и хотя Грибоедов не боялся заразиться, но потерял больше суток в карантине на подступах к Тифлису. В январе, как в прошлом году, от него потребовали вернуться в Тавриз: нельзя было надолго оставлять Мазаровича одного, несмотря на то, что вместо Амбургера к нему послали сразу нескольких молодых чиновников и офицеров.
И снова Александр отправился в путь, снова его окружали снег и ледяные горы, снова ждали ночлеги в горных селениях и монастырях, вода для умывания замерзала ночью в кувшинах, конь скользил и падал. 20 января он дважды тонул в какой-то вздувшейся речке при попытке найти переправу. Так он ехал, размышляя про себя: «Вот год с несколькими днями, как я сел на лошадь, из Тифлиса пустился в Иран, секретарь бродячей миссии. С тех пор не нахожу себя. Как это делается? Человек по 70-ти верст верхом скачет каждый день, весь день, разумеется, и скачет по два месяца сряду, под знойным персидским небом, по снегам в Кавказе, и промежутки отдохновения, недели две, много три, на одном месте! – И этот человек будто я?»
В середине февраля он очутился в Тавризе. Теперь не то, что в прошлом году – надо было устраиваться надолго, обживаться и постараться извлечь крохи удовольствий из мрачного настоящего. Грибоедов приказал себе настроиться на веселый лад и во всем видеть смешную сторону. Мазарович встретил его любезно, его временный помощник, совсем юный Николай Каховский – с почтением (он первый всерьез стал обращаться к Грибоедову по имени-отчеству и заставил его чувствовать себя умудренным опытом стариком). Иностранная колония Тавриза разрослась; помимо прежних англичан, появился французский врач де Лафосс с семьей, итальянский доктор Кастальди, английские военные советники Аббаса-мирзы Линдсей и Макинтош, французский военный советник Аллар, итальянский военный советник Джибелли, французская гувернантка детей Аббаса-мирзы (!) мадам Ламариньер – всего человек двадцать пять европейцев. Кроме них, в Тавриз пригласили европейских оружейных мастеров, шорников, всяких работников, а каймакам Бизюрк выписал двадцать восемь томов книг из Италии, но просил всех не беспокоиться: «…там еще много осталось хороших».
Грибоедов смеялся. Катенину он сообщил: «Ты видишь, что и здесь в умах потрясение. Землетрясение всего чаше. Хоть то хорошо, коли о здешнем городе сказать: провались он совсем; – так точно иной раз провалится».
Делать ему было совершенно нечего. Он снова принялся за персидскую грамматику, которую забросил с сентября; а более всего страдал без фортепьяно. Он вынужден был оставить его в Тифлисе дожидаться благоприятной погоды и оказии – но когда еще пойдет в Тавриз караван с конвоем? а без охраны отправлять столь ценный груз он не решался. Он попытался переписываться с друзьями, но это плохо получалось: письмо в Петербург или Москву шло месяца два, да столько же назад, а если адресат в деревне, на даче, в гостях? хорошо, если через полгода придет ответ. Какой же смысл делиться настроениями, просить советов, жаловаться на невзгоды, если они совершенно забудутся к моменту получения письма? Оставалось сообщать новости, но персидская жизнь, которая ему казалась уже привычной и знакомой, в России была совершенно непонятна. Он написал было Катенину о своем житье, но тот не разобрался в названиях и терминах, ответил несколько холодно, Грибоедов не то чтобы обиделся, но поленился объясняться – и их переписка прервалась.
В апреле наступило лето, стало душно и жарко. Каховский поспешил уехать в Грузию, а у Мазаровича сдали нервы, он ударился в набожность и глубокую мораль, нашел с помощью Аббаса-мирзы какого-то заезжего миссионера, то ли святого, то ли жулика, и стал у него причащаться. Ему можно было посочувствовать. Назначение Мазаровича не оправдало себя: английские, французские и итальянские врачи и близко не подпускали его к гарему шах-заде, а действовать иначе он не мог, робея перед Аббасом-мирзой и каймакамом.
Грибоедов, напротив, чем дальше, тем жил веселее. Он поселился отдельно от Мазаровича, расширил и перестроил свой дом, обставил его по своему вкусу и дни напролет проводил за бостоном с Алларом, Джибелли и Каховским. После отъезда Каховского бостон сменился игрой в «двадцать одно», совершенно примитивной, с любым числом партнеров. Александр выигрывал, и Мазарович его за это ругал: зачем раздражать иностранных коллег? Но поверенный пришел в полную ярость, когда Александр начал ухаживать за милой и резвой дочкой доктора де Лафосса и твердо собрался поселить ее у себя: «Скука чего не творит? а я еще не поврежден в моем рассудке. Хочу веселости». Мазарович кричал, что запрет дом и не будет пускать к себе своего секретаря. Грибоедов отшучивался:
– Если только залучу к себе мою радость, сам во двор к себе никого не пущу, и что вы думаете? На две недели, по крайней мере, запрусь… Не извиняюсь, но где же позволено предаваться шутливости, коли не в том краю, где ее порывы так редки.
Мазарович, однако, решительно не хотел портить отношения с доктором де Лафоссом и вопрошал: неужели, кроме его дочери, нет в Персии других женщин? Мусульманская семейная жизнь, хотя кажется суровой и строгой, имеет оригинальные исключения, не пришедшие в голову европейским юристам. Коран позволяет совершенно законно и при всеобщем одобрении заключать браки на один месяц, при этом даже не нужно исповедовать ислам. Почему бы Грибоедову не воспользоваться этим мудрым установлением Пророка? Иранцы (и иранки) высоко ценят белую кожу и уж, наверное, он не встретит отказа. Идея необыкновенно пришлась по вкусу Александру, и через месяц он не узнавал своего дома, наполненного не одной, а многими женщинами, одна прелестнее другой. Даже фортепьяно добралось до него – Каховский поспособствовал.
В тесных, глухих комнатах играть было нельзя – звук гас. Александр поставил инструмент на плоской крыше, предназначенной для прогулок и отдыха. Его первые импровизации услышали соседи. И с той поры неотъемлемой частью жизни Тавриза стала вечерняя игра русского дипломата. С заходом солнца к его дому стекались толпы людей, садились на землю и часами слушали его музыкальные фантазии. Это были настоящие концерты. Ни в одном европейском зале исполнитель не встречал столь глубокого внимания аудитории. Персы умели слушать – их этому специально обучали. Александр даже перестал мечтать о Тифлисе и просил Каховского проследить, чтобы Ермолов, сверх ожидания, не опечалил его исполнением отчаянной просьбы о переводе в учителя.
Грибоедов искал и находил поводы для забавы, смеясь даже над смертью. Погиб Кастальди, Мазарович скорбел и сочинял эпитафию соотечественнику (если можно счесть неаполитанца соотечественником венецианского далматинца). Грибоедов же сочинил нечто вроде эпиграммы:
Брыкнула лошадь вдруг, скользнула и упала, —
И доктора Кастальдия не стало!..
Конечно, ему было жаль итальянца, но сколько раз он сам избежал той же опасности, сколько раз она еще будет ему грозить! Смех – лучшее средство против страха, без него недолго свалиться в пропасть от одной лишь напряженности. Александр смотрел с иронией и на похороны, о чем поспешил рассказать Каховскому, единственному русскому адресату, который лично знал тавризскую жизнь: «Вот вам чин погребения: покойник был неаполитанец, католик. Отпевали его на халдейском языке. Духовный клир: несторияне, арияне, макарияне, манихейцы, преадмиты, а плачевники, хоронильщики, зрители, полуравнодушные, полурастроганные, мы были и наши товарищи европейцы, французы, англичане, итальянцы, и какое же разнообразие вер и безверия! Православные греки, реформаторы, пресвитерияне, сунни и шиа! А всего на всего лиц с двадцать! Очень пестро, а право не лгу».
За всеми дурачествами Грибоедов не забывал о главной задаче русских дипломатов в Иране – преодолеть враждебность англичан. Если персидские дела решались в гаремах, то международные – за чашкой индийского чая у кого-нибудь из английских резидентов. Иностранная колония Тавриза была так мала, что все ежедневно виделись на прогулках, базарах, домами. Не получать приглашения на английские вечера – значило проиграть дипломатическую борьбу еще до ее начала. Известно, что светские беседы дают дипломатам часто больше, чем деловые разговоры. Среди тавризских европейцев Грибоедов оказался самой яркой фигурой: не он один хотел веселости, и к нему тянулись все, кого убивали скука и жара Персии. Он с легкостью установил поверхностную дружбу с французами и итальянцами, но англичане держались настороженно. Мазарович совсем не сумел найти к ним подход и полагал это заведомо невозможным, поскольку те не хотели давать никаких послаблений своим главным врагам – русским.
Грибоедов думал иначе: раз интересы Ост-Индской компании и английского парламента различны, любая поддержка, оказанная одной из сторон, вызвала бы ее благодарность, на которой можно было бы построить относительно доброжелательные взаимоотношения. Выбор союзников представлялся ему очевидным: Компания желала сохранения status quo в регионе, правительство – превращения Персии в полуколонию. Первое было полезнее России, второе – опаснее. Грибоедов решил при всех возможных внутрибританских распрях стоять за Компанию. Это было тем легче, что английский поверенный Генри Уиллок относился к нему с явной неприязнью, которую пестовал и в Аббасе-мирзе. До открытого конфликта у них не доходило, пока Уиллок сам не подставил себя под удар.
Летом Грибоедов остался в миссии один: Мазарович перебрался в Тегеран, считалось, что там попрохладнее. Англичане тоже разъехались: Линдсей и Макинтош в Грузию, Эдуард Уиллок, брат поверенного, – туда же, но отдельно от них. В середине августа он вернулся, и до Грибоедова дошел слух, что он привел с собой двух русских солдат-перебежчиков, а его армянский слуга сманил нескольких рядовых 42-го егерского полка. Это не могло залатать брешь в «русском батальоне», пробитую Грибоедовым в прошлом году, но подрывало уважение к России.
Грибоедов не стал советоваться с Ермоловым или Мазаровичем, а тотчас направил резкую ноту Генри Уиллоку, которой придал тон ультиматума:
«Нижеподписавшийся Секретарь Миссии его величества императора Всероссийского при персидском дворе… с большим неудовлетворением вынужден сообщить следующее… <и далее суть претензии> Нижеподписавшийся, будучи лично знаком с братом г. поверенного в делах, склоняется к убеждению, что в его действии, безусловно, не было злонамеренности, но самое большее мгновенное недомыслие. Во всяком случае, выражается настоятельная просьба г-ну поверенному в делах соизволить дать предписание другим английским офицерам, которые в будущем собрались бы ехать в Грузию, избегать таких способов действия во имя очевидных мировых причин:
1. Сообразно с современным положением вещей в Европе, не будет хорошо истолковано, если какой-нибудь русский помогал англичанину избавиться от законной службы своему монарху и наоборот.
2. Если когда-либо правительство было бы информировано о вышеупомянутом происшествии, господа английские офицеры, которые иногда выезжают отсюда в Тифлис, возможно не встретили бы приема, подобающего их рангу, заслугам и т. д.»
Иными словами, Грибоедов позволил себе обругать Эдуарда Уиллока дураком; намекнул, что русские так же могут переманивать к себе английских служащих, как англичане – русских; и пригрозил, что английским дипломатам будет закрыт въезд в Россию иначе, как через Петербург.
Генри Уиллок болезненно воспринял ноту. Он прекрасно понимал возможное недовольство своего правительства – не поступком его брата, а тем, что русские получили доказательства его совершения. Он так и ждал упрека, вроде нессельродовского: «Дипломатическому чиновнику так не следовало поступать». Он попросил доктора Кормика, чьи отношения с Грибоедовым были получше, убедить русского секретаря взять ноту обратно, а сам попробовал в ответной ноте надавить на молодого дипломата, утверждая, что его брат привел не дезертиров, а всего лишь нанятых слуг и что любые недоразумения между представителями дружественных держав следовало бы решать устно, а отнюдь не письменно.
Грибоедов не подумал уступить, а отправил новую ноту с исчерпывающими доказательствами вины Эдуарда Уиллока. Английский поверенный вынужден был замолчать и, обязанный отправить отчет о происшествии своему министру, не нашел иного выхода, как списать инцидент «на вспыльчивый и необузданный характер малоопытного и неблагоразумного молодого человека». Но как ни ругайся, а поражение Уиллока было очевидно. Ост-индские представители порадовались: они считали Уиллока интриганом без способностей и мужества, умеющим только лебезить, занявшим свой пост благодаря покровительству брата жены премьер-министра. А сэр Джон Малколм, влиятельнейший человек в Индии и Персии, даже не считал его джентльменом и не допускал к себе.
Грибоедов не чувствовал радости от первой дипломатической победы. Чем дальше, тем больше его раздражала неопределенность положения русской миссии. Он почти не получал официальных известий из России. О передвижениях Ермолова он узнавал от Аббаса-мирзы и видел в этом «доказательство, что он об Тифлисе больше нас знает; правда, и мы лучше его смыслим о том, что в его собственном городе происходит, но утешенье ли?».
Он даже решился намекнуть в письме Рыхлевскому, что хорошо бы как-то изменить нынешнюю ситуацию: «Что главнокомандующий намерен делать, я не спрашиваю: потому что он сфинкс новейших времен. Вы не поверите, как здесь двусмысленно наше положение. От Алексея Петровича в целый год не узнаем, где его пребывание и каким оком он с высоты смотрит на дольную нашу деятельность. А в блуждалище персидских неправд и бессмыслицы едва лепится политическое существование Симона Мазаровича и его крестоносцев».
Не меньшее недовольство Александр испытывал по поводу двусмысленности своего собственного положения. Фактически ведя важнейшие дела миссии, формально он занимал очень невысокую должность. Не в том беда, что он подчинялся Мазаровичу, но его чин титулярного советника и отсутствие награждений со стороны министерства показывали англичанам и персам, что он то ли находится в немилости, то ли министерство не одобряет его деятельности. Соответственно, он встречал уважение к себе как человеку, но не как к российскому дипломату.
Он и об этом написал Рыхлевскому, сперва шутливо, потом прямо: «Что за жизнь! В первый раз отроду вздумал подшутить, отведать статской службы. В огонь бы лучше бросился Нерчинских заводов и взываю с Иовом: Да погибнет день, в который я облекся мундиром Иностранной Коллегии, и утро, в которое рекли: Се титулярный советник. Отчего великий ваш генерал махнул рукою на нас жалких, и ниже одним чином не хочет вперед толкнуть на пространственном поле государевой службы? Что бы сказал он с своим дарованием, кабы век оставался капитаном артиллерии?»
Рыхлевский всерьез принял участие в проблемах миссии, но безуспешно: Ермолов писал Мазаровичу только тогда, когда это было нужно ему самому, о положении дипломатов не задумывался и не считал важным координировать свои и их действия. Впрочем, это было бы нелегко: даже нарочный курьер промчался бы от Кавказа до Тавриза не менее чем за месяц-полтора. Какое уж тут согласование позиций, если за этот срок война может занести Ермолова в самые неожиданные места и ход событий совершенно переменится. Грибоедов желал хотя бы простой вежливости главнокомандующего, которая показала бы персам, что генерал уважает своих служащих. В ноябре он уже открыто просил Рыхлевского, «минуя всяческие пути окольные, обратиться с ходатайством и правдивым повествованием о всех мытарствах и несчастьях наших к самой высокой особе» (то есть к Ермолову).
Это мало помогло, но что касается просьбы Грибоедова о повышении, Ермолов считал ее более чем обоснованной. После первого отказа он снова представил его к следующему чину – и теперь просто не получил ответа. Генерал оскорбился уже не столько за Грибоедова, сколько за себя: «Не знаю причины, по коей справедливо испрашиваемая трудящимися награда отказываема, ибо не делаю я таковых иначе, как о ревностно служащих и достойных, и не умею быть равнодушным, когда начальство их не уважает».
Нельзя было прожить год в Персии и сохранить первоначальный оптимизм, постоянно получая из России удар за ударом, разочарование за разочарованием. К ноябрю Александр почти впал в депрессию. Он не имел ни важных дел, ни продвижения в карьере – Нессельроде его обманул своими посулами (как он, впрочем, и предвидел). Весной матушка вдохновила его известием, что состояние семьи поправляется, и он возмечтал о близкой отставке и независимости. Знал бы он, на что рассчитывала Настасья Федоровна!
Купив в долг огромное костромское имение, она собралась возместить расходы за счет самих крестьян и установила немыслимый оброк в 70 рублей с души! Таких денег крепостные не могли получить ни с земли, ни с каких угодно приработков, ни даже грабежами на дорогах. Несколько лет они возмущались и, наконец, взялись с отчаяния за вилы и топоры. Бунт вспыхнул не в маленькой деревеньке, а в поместье в восемьсот душ, занимающем почти волость. Посланная губернатором военная команда усмирила беспорядки, но император вынужден был назначить расследование вопиющего безобразия. Он пребывал в самом дурном расположении духа: страна была неспокойна, волновались военные поселяне (солдаты, посаженные военным министром Аракчеевым на землю в надежде сократить расходы на армию), волновались университеты, до царя дошли слухи о каких-то тайных обществах, куда входит едва ли не половина боевых офицеров… В таких условиях он не собирался смотреть сквозь пальцы на выходки помещиков-самодуров. Костромское дворянство, поняв, что Грибоедова действовала не со зла, а по совершенному невежеству в экономических вопросах, прикрыло ее, написав в Петербург, что оброк в 70 рублей «следует считать самым умеренным в их краях» (это в Нечерноземье-то, вдали от промышленных центров!). Но губернатор потребовал от Грибоедовой продать имение, что она и сделала. В результате своей финансовой авантюры она почти не потеряла денег, но приобрела дурную славу, а ее сын как был, так и остался нищим.
Потом Каховский поманил Грибоедова надеждой получить от Ермолова поручение в Петербург или по крайней мере вызов на зиму в Тифлис. Александр почувствовал, что это несбыточно, но «хоть неправда, да отрада». Все же он был удручен, когда только Амлих уехал в конце октября курьером в Грузию. Расставшись с ним, Александр остался совершенно один, словно порвалась последняя ниточка, связывавшая его с Россией. В один из черных вечеров, 16 ноября, он начал набрасывать прошение об «увольнении со службы или отозвании из унылой страны, где не только нельзя чему-либо научиться, но забываешь и то, что знал прежде». Он не представлял, чем бы стал жить, получив отставку, – он просто поддался отчаянию. Он отложил письмо, не зная, даст ли ему ход, и лег спать, полагаясь на старинную пословицу «Утро вечера мудренее».
Оттого ли, что высказавшись на бумаге, он испытал облегчение, или случайно, но ночью ему приснился удивительно яркий сон. Ему снилось, что он на празднике в незнакомом доме, его окружает толпа, мелькают разные лица, даже вроде бы дядино. Вдруг к нему с объятиями кидается Шаховской:
– Вы ли это, Александр Сергеевич? Как переменились! Узнать нельзя. Написали ли что-нибудь для меня?
– Нет, – признается Грибоедов, – я давно отшатнулся, отложился от всякого письма, охоты нет, ума нет.
Князь в досаде качает головой:
– Дайте мне обещание, что напишете.
– Что же вам угодно?
– Сами знаете.
– Когда же должно быть готово?
– Через год непременно, через год, клятву дайте.
– Обязываюсь, – с трепетом обещает Александр.
Тут кто-то, кого он по слепоте прежде не заметил, внятно произносит слова: «Лень губит всякий талант». Катенин! Он бросается Грибоедову на шею, дружески его душит…
Александр пробудился. Стояла звездная южная ночь. Он попытался снова увидеть свой приятный сон, но не смог. Тогда он подсел к столу и на обороте черновика прошения поскорее записал его, чтобы постоянно напоминать себе свое обещание: «во сне дано, на яву исполнится».
Живительный сон подкрепил силы Александра, он перестал пока мечтать об отставке, тем более что она едва ли принесла бы благоприятные перемены в его жизнь: как бы он стал существовать в Петербурге без средств? не карточной же игрой, вроде папеньки! А сочинительством для театра много не заработаешь – драматургам почти ничего не платили, разве что перепадало немного от актера-бенефицианта.
Он решил приняться за свою пьесу, отложенную три (подумать только, уже три!) года назад. Время благоприятствовало: погода стояла прохладная, ехать никуда было не нужно – вот первую зиму он проводил на месте. Но тут Амлих вернулся из Тифлиса с ворохом писем.
Прошедший год оказался на редкость богат событиями. Пользуясь надежной оказией, друзья сообщали Грибоедову о невероятных происшествиях: в Петербурге восстал Семеновский полк, где служили многие его знакомые, в том числе друзья детства Иван Щербатов и Якушкин! Император был так потрясен выступлением наиболее близкой престолу гвардейской части, что полностью расформировал полк, лишил знамен, многих офицеров (включая Щербатова) посадил в крепость. Бегичев уведомлял, что в России начался террор: разогнан Петербургский университет, закрыты масонские ложи, запрещено публичное обсуждение желательных преобразований. В мире тоже бушевали страсти: разразились революции в Испании, Неаполе, Пьемонте, даже в Венесуэле и Мексике. Грибоедов снова впал в отчаяние, так ему хотелось оказаться поближе к театру европейской истории.
Но неожиданно театр сам приблизился к нему; революционный вихрь взбудоражил персидскую жизнь, словно смерч пустыню. В феврале 1821 года в Молдавии и Валахии вспыхнуло антитурецкое восстание во главе с Александром Ипсиланти, русским генералом, потомком молдавских господарей. Вслед за тем поднялась Греция. Граф Каподистрия давно это предвидел и надеялся, что Россия окажет помощь его соотечественникам. Сочувствие и помощь грекам шли со всего света, даже из Америки. В России общественное мнение призывало правительство направить на Балканы генерала Ермолова, чтобы поддержать единоверцев, ликвидировать османское иго над славянскими народами и установить свое влияние по ту сторону Дуная.
Казалось бы, это принесет явную выгоду России – ведь таким путем она может захватить контроль над черноморскими проливами и получить возможность свободно плавать в Средиземном море, а не держать прекрасный севастопольский флот взаперти. Но император, а вместе с ним Нессельроде не спешили ответить всеобщим упованиям. Национальная борьба в Греции не нравилась Александру I сама по себе – она нарушала мирные принципы Священного союза; потом, она была невыгодна Австрии; наконец, укрепление России на Балканах вызвало бы отчаянное сопротивление Англии, которая сама претендовала на контроль над проливами.
Император не хотел безоглядно ввязываться в войну с Турцией, не просчитав различные варианты. В январе он вместе с Меттернихом созвал Лайбахский конгресс, где участвовали не только страны Священного союза, но и Англия, Франция, итальянские представители и даже посланник римского папы. Сюда же царь вызвал Ермолова. Высокие договаривающиеся стороны приняли решение, что Австрия подавит революцию в Италии, Франция займется Испанией, Мексику и Венесуэлу предоставят собственной участи, благо они далеко. Но относительно Греции мнения разошлись. С одной стороны, просвещенным европейским странам было бы стыдно помогать мусульманам угнетать христианские народы Балкан и Греции, с другой – неприлично было бы одобрить революционный метод решения международных конфликтов – это могло бы подать дурной пример народам Австрийской империи или Индии. Россия и Англия хотели бы выступить союзниками греков, но – поодиночке. Вместе им было не сойтись на Востоке, слишком они привыкли считать, что их интересы противоположны. Обе великие державы не желали уступать сопернице и пока предоставляли Греции бороться самостоятельно и терпеть поражение за поражением. Однако они надеялись со временем вмешаться в ход событий и получить политические дивиденды. Александр I выжидал, посоветовав Ермолову предварительно разведать обстановку на Востоке: как там восприняли бы русско-турецкую войну? Императора волновала позиция Ирана.
Англия более двадцати лет заботилась о поддержании союза Турции и Персии, который гарантировал безопасность ее индийских владений. Британия не желала войн ни той, ни другой страны с кем бы то ни было, но ножом острым стал бы для нее ирано-турецкий конфликт: он ослабил бы обеих при любом исходе и открыл бы России дорогу в Индию.
Россия, напротив, желала союза с Персией против Турции или, по крайней мере, ее нейтралитета в возможной русско-турецкой войне.
Персия желала воспользоваться уходом турецких войск в Грецию и Валахию, ударить в тыл и захватить часть Восточной Турции.