355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Цимбаева » Грибоедов » Текст книги (страница 25)
Грибоедов
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:49

Текст книги "Грибоедов"


Автор книги: Екатерина Цимбаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)

Грибоедов, как всегда, все очень четко объяснил. Нет, Фамусов не богат: он ведь служит «управляющим в казенном месте», то есть имеет 5-й класс, не особенно завидный в его лета. Однако он не выходит в отставку, значит, держится за жалованье, а еще более – за всякие выгоды, связанные с должностью. Он не просто не богат, он явно совершенно разорен, в огромных долгах – потому-то четыреста душ Чацкого ему не нужны, они его не спасут, ему необходимы две тысячи душ и наличные деньги. Конечно, Скалозуб, если бы женился, отнюдь не стал бы оплачивать долги тестя, но он поддержал бы его кредит, поскольку, по обычаю, дочь расплатилась бы за отца после его смерти. Разорение Фамусова пока незаметно, даже его свояченица Хлестова недоумевает, зачем ему дался этот громогласный фрунтовик. Но от одного человека оно не укрылось – от Молчалина, который вел все дела начальника не только в департаменте, но и дома. Неудивительно, что Молчалин не хотел жениться на Софье и не хотел ее и себя компрометировать. Он уже имел чин асессора, то есть 8-й, еще на один класс Фамусов мог его поднять, но не более (не до своего же уровня!). Брак с Софьей не принес бы Молчалину богатства, а его продвижение по служебной лестнице затормозилось бы. Ему на всю жизнь пришлось бы остаться в Москве, в незавидной архивной службе, без денег, и мечтать всего лишь наследовать со временем должность Фамусова. Но он-то стремится к большему! Он завел связи с Татьяной Юрьевной, принятой в Петербурге, он, безусловно, надеется перебраться в столицу и как-нибудь достичь высоких чинов и состояния. Пока он живет с Фамусовым, он считает своим долгом (долгом! не выгодой! – как Жихарев) угождать его домочадцам, вплоть до того, чтобы развлекать ночами его дочь, но не доводя эти свидания до той стадии, когда девица уже не сможет их скрыть и порядочный человек обязан будет жениться.

Биография Молчалина тоже легко вырисовывалась, но Грибоедов растянул ее на всю пьесу, чтобы интерес зрителей к нарочито, по собственному выбору бледной фигуре секретаря не угас совершенно. Не покажи он его на рассвете с Софьей, никто и не обратил бы на него внимания. Молчалин родился в Твери, ничего не унаследовал от отца, зато показал себя деловым человеком, то есть разбирающимся в тонком искусстве служебной переписки (оно было настолько сложным, что правительство выпускало специальные пособия по оформлению документов; люди вроде Фамусова и более толковые, как Ермолов, не желали вникать в эти учебники, а держали при себе секретарей, обладавших памятью, любовью к мелочам и красивым почерком – ничего иного от них не требовалось). Фамусов как-то познакомился с отцом Молчалина (наверное, при отступлении перед французами, потому что иначе их пути едва ли бы пересеклись) и после войны, когда отстроился, взял молодого человека к себе. Сделал он это очень хитро, как бы из одолжения его умиравшему отцу: поэтому ничего ему не платил (Молчалин «числится по архивам», то есть служит ради чинов без жалованья, а работает в департаменте Фамусова – так разрешалось, если на месте реальной службы не было вакансий), выделял бесплатно худшую комнату в доме (под лестницей, рядом со швейцарской), требовал любых дополнительных услуг, зато представлял его к чинам и награждениям (наверное, денежным, потому что за получение ордена должен платить сам награждаемый, а откуда у Молчалина найдутся средства?) и вводил в круг своих знакомых, на что Молчалин имел моральное право как дворянин (Грибоедов не сделал его семинаристом, вроде студента Беневольского, поскольку самая романтичная барышня, конечно, не стала бы думать о семинаристе). Молчалина такое положение до поры устраивало, но ясно, что еще год-другой, и он найдет себе покровителя (или покровительницу, что вероятнее) выше рангом, чем Фамусов. Софья мечтает о несбыточном, ей никогда не выйти замуж за Молчалина не только потому, что этого не захочет ее отец, но и потому, что этого не захочет ее избранник.

Грибоедов создал ситуацию, крайне далекую от банального любовного треугольника. Чацкий влюблен в Софью, Скалозуб не прочь женитьбой на ней войти в высокий для него московский светский круг (коль скоро он, молодой холостяк, приехал на зиму в Москву, всем ясна его цель – найти жену; другой просто быть не может; да и возраст его самый подходящий, около тридцати, если в 1809 году ему было пятнадцать – самое время жениться). Но Софье оба неинтересны.

Софья мечтает о Молчалине, но он отвергает ее и как женщину, и как возможную жену. Сначала Грибоедов не сумел этого явственно показать, ограничившись сценой волокитства секретаря за Лизой (даже не волокитства, а соблазнения ее дорогими подарками), но Бегичевы вполне резонно возразили ему, что одно другому не противоречит: мало ли кто шалил перед свадьбой, не краснея, заметил Степан. Грибоедов согласился с ним, но не знал, как пояснить точку зрения Молчалина, и пока просто отложил вопрос.

Фамусов и Молчалин оба приударяют за Лизой, но она равно отвергает обоих, стараясь только не навлечь гнев хозяина. Лиза же думает о буфетчике Петруше. А он? На этом Грибоедов остановился, иначе его пьеса стала бы похожей на французские пасторальные романы, где пастушка А любит пастушка В, который любит пастушку С, а та – пастушка D… и так до бесконечности, пока у автора не исчерпается фантазия, а у читателей – терпение.

Второе действие Грибоедов писал легко, в монологе Фамусова, восхвалявшем Москву, он позволил себе откровенный tour de force, почти хвастовство, составив две строчки из одних имен-отчеств – пусть Шаховской превзойдет! – и долго подбирал самые простые, истинно московские сочетания: что лучше – Лукерья Апраксевна или Татьяна Алексевна? Настасья Дмитревна или Настасья Юрьевна? В окончательном тексте получилось:

 
Ирина Власьевна! Лукерья Алексевна!
Татьяна Юрьевна! Пульхерия Андревна!
 

Но на главном, программном монологе Чацкого Грибоедов споткнулся. Сперва он создал его в ответ на монолог Фамусова о Москве, причем Чацкий не только не противоречил, а словно бы продолжал развивать взгляды Фамусова: тот говорил, что в Москве деды, отцы, жены, сыновья и дочери отличаются всеми совершенствами, свойственными их возрасту, а Чацкий подхватывал:

 
Чтоб не трудить себе ума
Мы скажемте: всё нынче, как бывало.
 

Правда, в его изложении перечисленные добродетели москвичей не казались таковыми, но и не осуждались напрямую:

 
Вам нравится в сынках отцовское наследство? —
И прежде им плелись победные венки,
Людьми считались с малолетства
Патрициев дворянские сынки,
В заслуги ставили им души родовые…
 

Грибоедов сам отверг этот вариант, не придававший сюжету никакой остроты, не дававший повода для спора, а всего лишь вызывавший раздраженную реплику Фамусова:

 
Терпеть нет мочи, как в бреду.
 

Он опасался, что и зрители с этим согласятся. Мелкие исправления не меняли сути дела. Он вычеркнул всё. Новый вариант он долго обдумывал, но написал на одном дыхании. Герой продолжил начатый до прихода Скалозуба спор поколений отцов и детей: отцы ставили в пример молодежи дедов, но кого?! И Чацкий перечислял худших представителей старшего поколения; перечислял в стиле ломоносовских или державинских од: первый портрет («Не этот ли? грабительством богатый»), по мнению слушателей и самого Грибоедова, подходил слишком ко многим, и Александр заменил единственное число множественным, резко усилив сатиру («Не эти ли, грабительством богаты?»). Но два других были сразу же узнаны всеми – пресловутый Измайлов, «Нестор негодяев знатных», все гнусные выходки которого вошли в пять строчек, и пожилой, запоздавший во времени театрал Ржевский, разорившийся на крепостных балетах, чьи

 
Амуры и Зефиры все
Распроданы поодиночке!!!!
 

Все благородные люди считали распродажу крестьян поодиночке преступлением, но четыре восклицательных знака показались Степану и Дмитрию излишеством, скорее смешным, чем действенным, и Грибоедов сократил число до трех.

Новый монолог получился донельзя острым: тут зрители не заснут, но вот услышат ли они его когда-нибудь? Бегичевы очень сомневались, что цензура его пропустит. Александр предпочитал пока об этом не думать. Сейчас он творил, а не проталкивал пьесу на сцену. Из первого варианта он перенес в окончательный текст только пассаж про стариков – «Что старее, то хуже», – и решительно всех, особенно Степана, восхищавшую концовку:

 
Когда из гвардии, иные от двора
Сюда на время приезжали,
Кричали женщины: ура!
И в воздух чепчики бросали!
 

Бегичев ясно вспоминал год, проведенный сводным гвардейским полком и всем двором в Москве с августа 1817-го по август 1818 года. Как тогда веселилась Москва, какой неслыханной популярностью пользовались гвардейцы у дам! Никто не женился, но все безудержно предавались любовным приключениям. И как тонко описал это Грибоедов, прямо для цензуры! Внешне – забавный образ светских замужних дам (в России только они носили чепчики), бросающих вверх головной убор, точно мужики. Но последняя фраза – это ведь перевод французской поговорки «jéter son bonnet par-dessus la muraille (ou les moulins)» [13]13
  Бросать чепчик через стену или через мельничные крылья.


[Закрыть]
, которая означает почтенную женщину, пустившуюся во все тяжкие. Естественно, что Скалозуб ничего не понял и откликнулся только на слово «гвардия», которое уловил в речи Чацкого, решив, что тот осуждает пристрастие Москвы к гвардейцам.

Второй акт Грибоедов завершил не менее эффектно, чем первый – репликой Лизы о Молчалине и Софье:

 
Ну! люди в здешней стороне!
Она к нему, а он ко мне…
 

Часы в гостиной показывали два или три часа, обитатели дома ушли на ранний обед, чтобы после него успеть подготовиться к рано начинавшемуся домашнему празднику (хотя обедать Фамусову, видимо, придется в одиночестве: Софья и Молчалин сказались больными, Чацкий и Скалозуб разошлись по домам, чтобы переодеться к балу).

Взявшись за третий акт, Грибоедов обнаружил, что на бесконечные черновики и поправки извел всю захваченную из Москвы хорошую бумагу. Послали за нею в ближайшие уездные городки Епифань и Ефремов, потому что Лебедянь еще пустовала. Грибоедов не был ни в одном из них, а Бегичевы не могли решить, который хуже. Епифань походил на широко раскинутую деревню, дома кое-где крыли соломой, и всё было здесь деревянным, даже церкви, кроме двух каменных. Ефремов же был построен вовсе не по-людски, а просто по-дикарски, вразброд: куда какой дом попал, там и стоял, где лицом к улице, где задом, где боком. Улицы шли вкось и вкривь, прегрязные даже в летнюю сушь, и тоже дома крыли соломой. Бумаги ни в том, ни в другом не оказалось. Решили все вместе ехать в Липецк (не посыльного же туда отправлять!), раз уж нашелся повод для дальней прогулки. В Липецке бумага, конечно, нашлась, но весьма желтая – Грибоедов был и этим доволен, а то бы Степану пришлось отправлять человека аж в Тулу!

Третий акт Грибоедов начал не с вечера, а с предвечернего времени. Он хотел этим подчеркнуть, что действие продолжается в той же гостиной перед комнатой Софьи – она уходит к себе от Чацкого и запирается на ключ, а потом торжественно выходит оттуда к гостям. Чацкий, все еще полагая себя у Фамусовых своим, является на праздник загодя, чтобы поговорить с Софьей, и даже просит разрешения заглянуть к ней в комнату: желание по меньшей мере странное, которое не следовало бы высказывать по отношению к девушке, на которой мечтаешь жениться, – вдруг она согласится? что тогда придется думать о ее нравственности? Софья, как уже известно зрителям, нестрога, но Чацкий-то об этом не знает и не очень огорчен отказом. Тотчас он сталкивается с Молчалиным, идущим к Софье по ее приказу (просьбе?), и молодые люди завуалированно, но резко издеваются друг над другом.

В этих сценах и чуть подальше наконец раскрывается биография Чацкого, довольно-таки сложная. Он не побывал на войне – конечно, не по трусости, а по возрасту. Грибоедов решил сделать его ровесником века или даже немного младше, то есть сверстником Кюхельбекера, а не своим: в конце концов, он сам и его друзья уже не вполне могли претендовать на звание «молодых людей», им уже было к тридцати или старше – возраст, когда следовало заводить семью. Чацкий покинул Москву за три года до начала действия, а оно разворачивается после июня 1818 года, когда «его величество король был прусский здесь», после ноября 1821 года, когда профессоров петербургского Педагогического института обвинили «в расколах и безверьи», и даже после 1823 года, поскольку Фамусов грозится сослать слуг «на поселенье», что было запрещено с 1802 по 1823 год. Значит, Чацкий уехал из Москвы в 1819–1820 годах, а до этого жил в доме Фамусова. Чем он мог заниматься всю юность? – ясно, что только учиться в Московском университете: в древней столице других приличных дворянину учебных заведений не было. Получив, видимо, степень кандидата, если не доктора (уж больно долго учился, не менее чем до восемнадцати лет, а то и до двадцати), он отправился – что так естественно! – покорять мир. Он вступил в кавалерию – да и не мог не вступить, насмотревшись на гвардейцев в 1818 году; с ними он, как студент, не мог ни в чем соперничать и поэтому целый год чувствовал униженность своего положения.

Полк, видимо, стоял где-то в краях, родных и знакомых Грибоедову, поскольку Чацкий столкнулся с немецким доктором в Вязьме и пугал его чумой в Смоленске, откуда сам только что прибыл. Маловероятно, чтобы полк расположился под Смоленском, скорее – в Царстве Польском, что стратегически было важнее. А в Польше в те годы, как очень хорошо было известно Грибоедову, существовала нужда в образованных, юридически грамотных людях; там шли выборы депутатов в сейм – дело совершенно новое в России, абсолютно непонятное, которое с непривычки было трудно организовать. Чацкий с его университетским дипломом мог там очень пригодиться, и к тому времени относится его «с министрами связь», поскольку министры существовали, кроме Варшавы, только в Петербурге, где, конечно, юноше было намного труднее обратить на себя внимание. Чацкий мог быть еще тем ценен, что имел польских предков (вот и пригодилась фамилия!). Но работал он недолго, с министрами у него произошел «разрыв». Тут Грибоедов не выдумывал, а просто воспроизводил судьбу князя Вяземского, бывшего арзамасца, которого хорошо знал. Тот активно трудился в Варшаве, но в конце 1821 года подал в отставку. Друзья его за это упрекали, полагая служение Отечеству долгом думающего человека, но Вяземский оправдывался: «Мне объявлено, что мой образ мыслей и поведенияпротивен духу правительства и в силу сего запрещают мне въезд в город, куда я добровольно просился на службу. Предлагая услуги свои в другом месте и тому же правительству, которое огласило меня отступником и почти противником своим, даюсь некоторым образом под расписку, что вперед не буду мыслить и поступать по-старому.Служба отечеству, конечно, священное дело, но не надобно пускаться в излишние отвлеченности; между нами и отечеством есть лица, как между смертными и Богом папы и попы. Вот оправдание. Мне и самому казалось неприличным быть в глубине совести своей в открытой противоположности со всеми действиями правительства; а с другой стороны, унизительно быть хотя и ничтожным орудием его (то есть не делающим зла), но все-таки спицею в колесе, которое, по-моему, вертится наоборот».

Грибоедов не знал, что вызвало опалу Вяземского, но, уважая его достоинства, не сомневался, что пылкий герой его пьесы вполне может пойти по стопам князя. Вот Чацкий и оставил полк и Польшу и вздумал путешествовать. Из трех лет, проведенных вне Москвы, на путешествия у него осталось едва ли больше года. Где же он побывал? «На кислых водах» и в краях, «где с гор верхов ком снега ветер скатит». Это могут быть Альпы, а может быть Кавказ. Грибоедов описывал знакомый ему Кавказ, но потом совсем убрал упоминание о горах, кроме предположения Загорецкого, что Чацкий там «ранен в лоб»: если ему поверить, то речь идет о Кавказской войне (в Альпах не стреляли), если отмахнуться от его слов, то Чацкий мог быть где угодно. Однако он ни словом не упоминает Европу, поскольку Грибоедов ее не видел, да и путешествия молодежи за границу в те годы вышли из моды; юноши предпочитали изучать родную страну, чтобы так или иначе служить ей. Чацкий, выйдя в отставку, занялся сочинительством, причем стал известен даже Фамусову («славно пишет, переводит»), отнюдь не охотнику до литературы. Словом, Грибоедов слил в герое опыт своего поколения – себя самого или Вяземского – с пылкостью юных – Кюхельбекера или Пушкина. На последних Чацкий был похож и тем, что едва ли имел приятную наружность: будь он ко всему своему остроумию, франтовству и благородству еще и хорош собой, он отвоевал бы Софью у Молчалина с одного удара. Напротив, это Молчалин отличается слащавой красотой: Чацкий даже называет его «Эндимионом» – вечно юным и вечно прекрасным возлюбленным богини Луны Селены. Такая характеристика в устах Чацкого показалась слушателям неуместной, и Грибоедов ее убрал, заменив словами, что, мол, у Молчалина «в лице румянец есть».

Герой, которого он сам создал, отнюдь не казался Грибоедову непременно заслуживающим любви романтической, даже сентиментальной девицы. Александр очень неплохо разбирался в женских сердцах и женских вкусах и понимал, что в качестве любовника Чацкий мог бы иметь успех, но в качестве мужа?.. Он с сочувствием вложил в уста Софьи сравнение Молчалина с Чацким:

 
           Конечно нет в нем этого ума,
Что гений для иных, а для иных чума,
Который скор, блестящ и скоро опротивит,
           Который свет ругает наповал,
           Чтоб свет об нем хоть что-нибудь сказал;
Да эдакий ли ум семейство осчастливит?
 

В этом не Грибоедов, но Чацкий с ней не согласился, однако справедливость следующих ее слов о Молчалине как об идеальном муже:

 
           Чудеснейшего свойства
Он наконец: уступчив, скромен, тих,
           В лице ни тени беспокойства
И на душе проступков никаких…
 

даже Чацкий признал грубоватой фразой:

 
                        Ума в нем только мало;
              Но чтоб иметь детей,
Кому ума недоставало?
 

Что мог противопоставить сопернику Чацкий? Настаивать на исключительности своей любви, в то время как в Молчалине он и тени ее не видит. Но дело ведь не в его видении, а в Софьином – Софья видела в Молчалине все, что ей надо, и речами ее не переубедить.

После панегирика Софьи Грибоедов предоставил слово самому Молчалину. Тот сначала по старой привычке обращался к Чацкому как низший к высшему, прибавляя через слово вежливое «-с» («да-с»), почтительное в разговоре со старшими, неприлично подобострастное в разговоре с ровесниками. Чацкий в ответ осыпал его колкостями, и Молчалин перешел в наступление. Чацкий издевался над его стариковским образом жизни – тот в ответ старался уязвить его намеком на опалу у начальства. Чацкий с презрением отзывался о его высокой покровительнице и заявлял насмешливо: «Я езжу к женщинам, да только не за этим», имея в виду, что его отношения с женщинами и более равные, и более естественные, хотя, может быть, менее нравственные. Молчалин тут невольно вспоминал свое унылое сидение рядом с Софьей, когда, не одушевленный страстью, он едва сдерживал героическим усилием зевоту и желание уснуть, – и разражался восторженным описанием праздников Татьяны Юрьевны и сочинений Фомы Фомича, стремясь показать, что, де, он теперь не то что три года назад, теперь он принят в лучших домах. Он и сам увлекся звуком своих речей, уверовал в свою значительность по сравнению с неслужащим Чацким и даже отказался от бесконечных «-с» и ушел не простившись.

Грибоедову не понадобилось ни в чем исправлять этот великолепный диалог, он даже его не правил – так сразу он пришелся всем по душе. Нельзя было лучше изобразить ничтожество Молчалина, его бесполезность для блага государства – и в то же время огромную вероятность его удачной карьеры: «Ведь нынче любят бессловесных». Но подобный характер в избраннике Софьи заставлял пересмотреть отношение к ней автора. Дамам Бегичевым казалось, что Александру Сергеевичу не следует одобрять ее поведение: свобода выбора – вещь прекрасная, но выбор должен быть достойным; нельзя же полностью становиться на сторону чувств, отвергая разум. Неужели любой жених хорош, коль скоро он выбран самой девушкой? Неужели душевная слепота героини не будет наказана?

Этот вопрос был связан с предыдущим, еще не решенным Грибоедовым, – как без нарочитости разоблачить бессовестность Молчалина, если тот все время молчит? В разговоре с Чацким он высказался достаточно откровенно, но ведь Софьи при сем не было – не заставлять же ее подслушивать из-за двери! И опять он отложил решение.

В доме Фамусова наступил вечер, слуги раскрыли в гостиной столы для карт, зажгли свечи и распахнули двери во всей парадной анфиладе комнат. Чацкий в это время как неприкаянный сидел где-то в углу, мешал всем и изображал лишний предмет меблировки. Часы пробили восемь – начали съезжаться гости. Софья, приглашая Скалозуба, заявила, что предполагается лишь домашний вечер без оркестра, с одним фортепьяно, потому что у Фамусовых траур. Сперва Грибоедов написал «Великий пост», потом «траур», но и тем и другим он хотел подчеркнуть вынужденность бала, даваемого вопреки обычаю. Всё в этом доме делалось по необходимости, а не по желанию – даже бал. В действительности же на вечер съехалось множество гостей, и, вероятно, поводом к нему стал день рождения Софьи: она очевидная царица бала, не только его хозяйка; даже Хлестова говорит, что приехала именно к ней. Именин у нее быть не может – они в августе, остается день рождения. К тому же об именинах любого человека известно всем, кому известно его имя, а о дне рождения знают только родственники и близкие друзья, поэтому полковника Скалозуба надо приглашать, а Чацкий сам примчался. Естественно, вечером Софье никто не дарит подарков, кроме подхалима Загорецкого, надеющегося выделиться в толпе мужчин – подарки следовало прислать с утра вместе с визитной карточкой и в ответ получить приглашение на бал.

Тут Грибоедов провел перед Чацким всю галерею московских жителей, которых тот давно не видел и потому смотрел на них как внове – глазами автора, увидевшего Москву в 1823 году впервые после 1812 года, если не считать недельного пребывания в 1818-м. Первой в гостиную явилась молодая жена Наталья Дмитриевна, опередив даже мужа. На мысль об этой супружеской чете, раздражающей друг друга через каких-то полгода семейной жизни, Грибоедова навели Бегичевы.

Раз Грибоедов подошел к дому перед вечерним чаем и издали увидел у окна гостиной обоих братьев, горячо споривших о давно прошедших временах. Было жарко, и Дмитрий сидел, расстегнув жилет. Его жена, то ли боясь, что он простудится на сквозняке, то ли прося не выставлять на об-шее обозрение его явно намечавшееся брюшко (Дмитрий Никитич довольно-таки располнел, в отличие от Степана), несколько раз просила его застегнуться. Он не обращал на нее внимания, но наконец воскликнул с нетерпением: «Эх, матушка! – и, тотчас обратясь к брату, продолжил разговор: – А славное было время тогда!» Грибоедов расхохотался, побежал назад в беседку и вскоре принес рукопись со сценой между Платоном Михайловичем и Натальей Дмитриевной.

Наталья Дмитриевна

 
Послушайся разочек,
Мой милый, застегнись скорей.
 

Платон Михайлович (хладнокровно)

Сейчас.

Наталья Дмитриевна

 
Да отойди подальше от дверей.
Сквозной там ветер дует сзади!
 

Платон Михайлович

Теперь, брат, я не тот…

Наталья Дмитриевна

 
Мой ангел, бога ради,
От двери дальше отойди.
 

Платон Михайлович (глаза к небу)

Ах! матушка!

Он очень извинялся и просил не думать, будто бы он изобразил здесь своих друзей. Они и не подумали, зная его искреннее к ним уважение. Однако Александра Васильевна не преминула рассказать об этом маленьком случае брату, Денису Давыдову, и этот весельчак, не задумываясь, выставил сестру и зятя на потеху стоустой московской молве. Впрочем, слух утвердился как истина только в следующем поколении, которое не могло уже знать ум и таланты Дмитрия Никитича и Александры Васильевны.

Разговор Чацкого с Натальей Дмитриевной не встретил полного одобрения дам, и они потребовали убрать некоторые неприличные намеки, которые недопустимы в светской речи. Они-то были замужем, но в зале будут сидеть и барышни, и автору не следует ставить их перед трудным выбором: не понимать то, что слышат, или не слышать того, что им не положено понимать. Грибоедов послушался, тем более что всегда был врагом двусмысленностей и грубостей, очень популярных в его поколении; имея прекрасную сестру, он привык уважать женщин, заслуживающих уважения. Впрочем, он отыгрался, вложив в уста Натальи Дмитриевны немыслимое выражение «тюрлюрлю атласный», которое пристало только модистке или гризетке и означало, помимо шали, еще и уличную девку. Барыня употребила его только от глубокого невежества во французском языке, который, вероятно, учила со слуха, а не по высоким образцам художественной литературы. Недолгий разговор Горичей с Чацким раздражает всех троих: Чацкий сердится за друга и на друга, попавшего под башмачок жены, Наталья Дмитриевна сердится на Чацкого, пытающегося увести Платона Михайловича из-под ее влияния; Горич сердится на жену, выставляющую его на посмешище как несмышленыша.

За Горичами явилось семейство Тугоуховских. Бегичевы решили было, что негоже насмешливо изображать разваливающегося старика (он же не виноват в своем возрасте), но Грибоедов возразил, что будь князь действительно дряхл, он остался бы дома (для сопровождения дочерей достаточно матери), а будь он совсем глух, он не слышал бы речи жены. Нет, он не дряхл, и дочери его еще не старые девы, а невесты, и глухота князя – способ борьбы с глупостью окружающих, очень удобный для него. Интересно, что в беседе с княгиней Наталья Дмитриевна решительно ответила на вопрос, богат ли Чацкий: «О! Нет!» Неужели все же Грибоедов изображает высочайший круг, где четыреста душ считаются мелочью? На это ему нечего было возразить, аппетиты его персонажей действительно были не по чину, но он оставил реплику, чтобы показать чрезмерную расчетливость княгини: танцовщики редки (мужчины в Москве всегда не любили плясать, а в 1820-е годы по всей Европе танцы вышли из моды у молодых людей), но она все равно не приглашает кавалеров, кроме тех, которые годятся в женихи ее дочерям. Разборчивость матери указывает и на возраст дочек: будь они уже не юны, она бы не привередничала.

Откровенно нахальное поведение княгини, то посылающей князя к молодому человеку, то во весь голос отзывающей его назад, возмущает Чацкого, и когда старая дева, графиня-внучка, пытается уцепиться за него, он на редкость грубо ее осаживает. С этого эпизода начинается цепная реакция: графиня-внучка набрасывается на Софью, критикуя ее туалет (эту фразу Грибоедов потом вычеркнул, опасаясь, что гирлянды и ленты, упомянутые графиней, выйдут из моды к моменту постановки пьесы, и Софья покажется дурно одетой) и позднее появление; – Загорецкий пытается разрядить атмосферу анекдотом о том, как он доставал для Софьи билет на спектакль; – Платон Михайлович, пребывая в дурном настроении, представляет Загорецкого Чацкому как шулера, не боясь быть вызванным на дуэль; – старуха Хлестова недовольно добавляет к этой характеристике, что «лгунишка он, картежник, вор», и злится на Чацкого за его смех; – потом ее сердит Фамусов, представляя Скалозуба, – Молчалин пытается смягчить ее – Чацкий раздражается на него – это выводит из себя Софью – та, в гневе, бросает на ветер слова: «Он не в своем уме» – какой-то архивный юноша (или пожилой сплетник) понимает их буквально: «Ужли с ума сошел!» – другой господин, после некоторого сомнения, принимает это как факт: «С ума сошел» – Загорецкий в этом уже ни секунды не сомневается и с ходу выдумывает длинную историю в подтверждение; – графиня-внучка, желая показать свою осведомленность, заявляет, что сама это заметила – ее бабушка (с немецким акцентом в знак исключительной дряхлости) отправляет Чацкого уже не в сумасшедший дом, а сразу в тюрьму и в солдаты (она не слышит, о чем говорят вокруг, но видит всеобщее волнение, которого не вызвал бы настоящий сумасшедший – послали бы за доктором, и дело с концом!) – и, наконец, все наперебой приводят доказательства его сумасшествия. Один полковник Скалозуб не поддерживает развитие сплетни: она ведь не относится до его службы; только услышав что-то ему понятное о вреде просвещения, он успокаивает собравшихся информацией о проекте отмены всякого обучения, кроме военной муштры (злая, но верная шутка).

Интрига была изображена мастерски и очень по-московски: ведь никто ее сознательно не затевал, никто не действовал со зла на Чацкого, каждый всего лишь слегка усилил слова собеседника, что так по-человечески понятно. А в итоге обычное идиоматическое выражение «не в своем уме» превратилось сначала в болезнь, а потом в политическое преступление. Сначала Грибоедов хотел обвинить в появлении сплетни лжеца, который пускает ее в угождение свету, но потом описал это точнее:

 
                                   Чье это сочиненье!
Поверили глупцы, другим передают.
           Старухи вмиг тревогу бьют.
           И вот общественное мненье!
 

Надо сказать, что поведение Чацкого не разубеждало сплетников. Грибоедов так долго бился над его заключительным монологом третьего акта, извел столько черновиков, что видеть свою рукопись уже не мог – и отдал переписать ее набело, уже по возвращении из деревни; но даже этот текст не стал окончательным. Вся сложность была в том, что Грибоедов просто не знал, что поручить сказать герою, какие взгляды должен он отстаивать наперекор толпе. Но по крайней мере он не делал его декламатором, глупо обращающимся к светской черни на балу: Чацкий отвечал монологом на вопрос Софьи, заданный ему особо (это указано в ремарке), следовательно, и он говорил только с нею, устав за долгий день от шума и суеты. Пока они беседовали, отвернувшись от гостей и сидя, может быть, у того самого окна, через которое смотрели на них зрители, кто-то пригласил Софью на вальс, и Чацкий вынужден был оборвать себя: «Глядь…» (оглядывается, все в вальсе кружатся с величайшим усердием). Софья ушла. Его никто не слушает.

На этом Грибоедов остановился. План четвертого действия сложился у него в голове, но он чувствовал потребность поближе и подольше изучить московский свет и московскую молодежь, прежде чем двигаться дальше. Монолог Чацкого и картина бала требовали отделки, и он не мог их завершить, живя в деревне.

Он потерял уверенность, что выбрал верный тон в описаниях. Степан, даже отдыхая в имении, старался не отставать от новостей литературы и выписывал разные альманахи и журналы, среди прочих и «Вестник Европы». Грибоедов не уделял им особенного внимания, но Степан сам показал ему печатавшиеся все лето из номера в номер сатирические зарисовки московских нравов «Дни досад». Автор их был неизвестен, но Грибоедов обнаружил у него почти полное совпадение со своим взглядом на мир: тот, как и он, изображал один день юноши Ариста, который видит утром, как идут в университет бедные студенты и едут в колясках богатые; днем сталкивается в ресторации с графом Аддифаговым (имя, которое можно бы перевести с древнегреческого как «невероятный обжора»), с князем Лелевым, женатым по расчету на дочери ростовщика Процентина; вечером на балу он поневоле танцует, играет в карты, отбивается от охотниц за мужьями и под конец подводит итог пережитому: «От нечего делать я принужден был спорить с невеждой и не доказать ему ничего, познакомиться с домами не по сердцу, безвинно стать жертвой городских слухов и неумышленного зложелательства тетушек, от тщеславия жестоко ошибиться в людском мнении и, жертвуя оному, быть осмеянным на балах, скучать ими и невольно не пропускать ни одного из них…» Право, не напиши Александр уже большую часть своей пьесы, он мог бы сам себя обвинить в плагиате! И однако, при значительном сходстве сюжета он нашел у неизвестного автора разительное несходство стиля: тот соединил свойства памфлетов восемнадцатого века, откуда почерпнул и персонажей, и их имена, с модным направлением романтизма, откуда взял мрачный, тоскливый образ героя. Грибоедову понравилось прочитанное, он видел, что цензура легко пропустила «Дни досад» в печать, но он сомневался, заденет ли эта критика хоть кого-нибудь за живое – уж слишком она была абстрактна, слишком… устарела по форме. Но, с другой стороны, не слишком ли ново то, что пишет он сам, поймет ли его публика, выросшая на просветительской и романтической литературе, привыкшая видеть в книгах и слышать на сцене язык, которым в жизни уже не говорят, да и вряд ли когда говорили?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю