355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Цимбаева » Грибоедов » Текст книги (страница 4)
Грибоедов
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:49

Текст книги "Грибоедов"


Автор книги: Екатерина Цимбаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц)

Руссо в трактате «Об общественном договоре» писал: «Сам по себе народ всегда хочет блага, но сам он не всегда видит, в чем оно. Общая воля всегда направлена верно и прямо, но решение, которое ею руководит, не всегда бывает просвещенным. Ей следует показать вещи такими, какие они есть, иногда – такими, какими они должны ей представляться». Эта заповедь философа легла в основу убеждений якобинцев, а потом – и всех вообще политиков мира. Речи революционеров, особенно речи Робеспьера, тогда не доходили до русской публики, а то бы они вызвали презрение и насмешки. Когда в Париже начался голод, Робеспьер посоветовал ничего не замечать и рисовал положение таким, «каким оно должно представляться»: «…Народ никогда не бывает неправ… Но разве, когда народ поднимается, он не должен иметь перед собою достойную его цель? Разве какие-то жалкие товары должны его занимать?.. Народ должен подняться не для того, чтобы подобрать сахар, а для того, чтобы раздавить разбойников».

К весне 1793 года Робеспьер сформулировал новую заповедь: «Кто не за народ, тот против народа». Или – или. Черное – белое. Настало царство Разума во Франции: «Пусть вся Европа будет против вас, вы сильнее Европы! Французская республика непобедима, как разум; она бессмертна, как истина». Правда, для окончательной победы Разума еще многого недоставало, и якобинец установил «цель революции и предел, к которому мы хотим прийти». Этот пассаж его речи о добродетели (все та же «vertu») следовало бы читать по-французски, в русском переводе он многое теряет: «Мы хотим заменить… эгоизм – нравственностью, честь – честностью, обычаи – принципами, благопристойность – обязанностями, тиранию моды – господством разума… наглость – гордостью, тщеславие – величием души, любовь к деньгам – любовью к славе, хорошую компанию – хорошими людьми, интригу – заслугой, остроумие – талантом, блеск – правдой… убожество великих – величием человека, любезный, легкомысленный и несчастный народ – народом великодушным, сильным, счастливым».

И кто бы был против? В таких идеях нет ничего дурного или вредного. Повсюду хотели того же самого. Недаром революция пользовалась сочувствием многих умов в России. Но у той же речи Робеспьера было продолжение – о средствах,какими надо было достигнуть поставленной цели: «Если движущей силой народного правительства в период мира должна быть добродетель (vertu), то движущей силой народного правительства в революционный период должны быть одновременно добродетель и террор – добродетель, без которой террор пагубен, террор, без которого добродетель бессильна».

И посыпались головы под ножом гильотины. И уж тут с якобинцами не согласился ни один воспитанник просветителей. Какой террор не пагубен? Как может быть бессильна добродетель?! Вот к чему привело следование Разуму?!!

Крах… Крах всего, во что верили, растерянность, боль, не находящая утоления. Не приведи бог кому-нибудь пережить то, что пережили люди, рожденные в 1760-е годы. Весь их мир рухнул. Уж лучше было лишиться головы на плахе Парижа, лучше было очутиться в каземате, как Новиков, чем остаться в том же привычном мире, где не на что было больше опереться. Все вдруг осознали, что разум не всемогущ, что он не правит миром, что едва ли он вообще существует на свете. Всё, во что верили, показалось лишенным смысла, всё, что делали, – ничтожным. Легче было умереть. В истории и раньше, и позже случались катастрофы, когда погибал в руинах старый мир, а ростки нового еще и не пробивались, но обыкновенно гибель прошлого касалась в равной мере всего народа или только старшего поколения, которое и в обычное-то время всем недовольно. Здесь же невыносимая ноша легла на плечи молодежи, только она была в полной мере воспитана на идеалах просветителей. Крах веры в разум пережить тяжелее всего, ибо после нее не остается ничего… Только чувства. И первые из них – тоска и уныние. И желание бежать от мира, скрыться, спрятаться, чтобы в одиночестве пережить свое отчаяние.

Удалился в чащу леса Крылов. Когда еще привлекало его лоно природы? Давно ли воспевал любовь? Теперь он славит Уединение:

 
Вдали – и шумный мир исчез,
Исчезло с миром преступленье;
Вдали – и здесь, в уединенье,
Не вижу я кровавых слез.
Здесь мягкий луг и чисты воды
Замена злату и сребру;
Здесь сам веселья я беру
Из рук роскошныя природы.
 

Но закрыть глаза на происходящее, забыть настоящее мало, надо еще и защититься от него. А как?

 
Сомкнитесь, горы, вкруг меня!
Сплетитеся, леса дремучи!
Завесой станьте, черны тучи.
Чтоб злости их не видел я.
Удары молнии опасны,
В дубравах страшен мрак ночной,
Ужасен зверя хищный вой —
Но люди боле мне ужасны.
 

Тут, конечно, пером Крылова водила паника, приступ малодушия. Но уж если такой спокойный и, безусловно, нетрусливый человек не мог удержать вопля потрясенной души, что же чувствовали остальные?

Совершенно о том же, только яснее и немного сдержаннее, писал Карамзин. С горечью вторил он Крылову:

 
Почто, почто, мой друг, не век
Обманом счастлив человек?
Но время, опыт разрушают
Воздушный замок юных лет;
Красы волшебства исчезают…
Теперь иной я вижу свет,
И вижу ясно, что с Платоном
Республик нам не учредить,
С Питтаком, Фалесом, Зеноном
Сердец жестоких не смягчить.
Ах! зло под солнцем бесконечно,
И люди будут – люди вечно.
 

Что же тогда остается делать? Всё то же – бежать в лес, подальше от людей:

 
Оплакать бедных смертных долю
И мрачный свет предать на волю
Судьбы и рока: пусть они,
Сим миром правя искони,
И впредь творят что им угодно!
А мы, любя дышать свободно,
Себе построим тихий кров
За мрачной сению лесов.
Куда бы злые и невежды
Вовек дороги не нашли
И где б без страха и надежды
Мы в мире жить с собой могли.
 

И, наконец, Карамзин чеканит лучшие свои строки, первое утешение своему поколению:

 
Пусть громы небо потрясают,
Злодеи слабых угнетают.
Безумцы хвалят разум свой!
Мой друг! не мы тому виной.
 

Вторым утешением стали карты. В них нашли молодые люди средство забыться, испытать судьбу, которая была слишком мрачна и печальна, чтобы стоило жалеть о проигрыше. В 1790-е годы картежная игра достигла невиданного размаха. Проигрывали не просто свои состояния, но состояния детей и потомков до третьего колена. Разорялись вчистую. Даже флегматичный Крылов, когда прошел первый приступ тоски, вернулся из лесу – и прямо за карточный стол. Но играл не на имение, которого у него все равно не было, а стал настоящим профессиональным игроком, если не сказать хуже.

Третьим утешением стала история. Если уж о современности ни писать, ни думать было нежелательно и просто запрещено, лучше всего было утопить мысли в далеком прошлом. В 90-е годы в Москве, кроме литературных альманахов, выходил только один журнал, если его можно так назвать, «Словарь исторический» того же малоизвестного Окорокова, а кроме него – совсем уж пустой ежемесячник А. Г. Решетникова «Дело от безделья» (с многозначительным подзаголовком «Аптека, врачующая от уныния»).

Последним утешением стали слезы. Оплакивая чужие страдания, забываешь собственные. Сентиментальная, чувствительная литература хлынула потоком. Герои новых песен и повестей томно вздыхали, рыдали, а при развязке то и дело кончали жизнь в пруду или иначе. Зачинателем этой моды стал Карамзин, но долго она не продержалась.

Вера в жизнь не умерла вместе с верой в разум. До революции молодые люди слишком хорошо умели радоваться жизни, чтобы потерять к ней вкус из-за душевных разочарований. Поэзия самоубийств оказалась им совершенно чужда. Если разобраться, события Французской революции мало кого коснулись, и крах разума поразил только тех, у кого он прежде пользовался почтением. Алексей Грибоедов в эти тяжелые годы был занят своими бедами. Вернувшись из армии, он влюбился в милую и томную соседку, княжну Александру Одоевскую, и женился на ней в апреле 1790 года. В следующем году, родив дочь Елизавету, его жена умерла. Оставаясь в деревне во все время траура, Алексей Федорович с горя ввязался в давнюю тяжбу с соседом Лыкошиным по поводу постройки приходского храма в имении последнего. Борьба была тем упорнее, чем бессмысленнее. И на сей раз, не в пример отцу, Грибоедов проиграл. В отместку соседу он выстроил неподалеку от Хмелит Александровскую церковь в новом стиле – круглую, окруженную колоннадой. Служба там почти не проводилась, и вся затея была пустой, зато препирательство с Лыкошиным и сочинение прошений в Синод отвлекли несчастного вдовца.

Сестры его еще легче приняли произошедшие перемены. О политике они и не думали, но с удовольствием прочли чувствительную историю о «Бедной Лизе», и так как были тогда молоды и своих горестей у них не было, то и поплакали над печальной судьбой влюбленной поселянки и всех последовавших за ней «Бедных Маш», «Саш» и прочих. Они совершенно поверили Карамзину и, как многие московские барышни, начали ездить к пруду у Симонова монастыря, куда бросилась с отчаяния Лиза. Не только девицы, но и солидные мужи весьма одобряли карамзинские повести. Всем хотелось плакать, но приличнее было плакать над выдумкой, чем над правдой жизни.

Даже те, кто не читал ничего, кроме придворного адрес-календаря, осознавали, что общество изменилось. Настало «время молчати». Неопытные юноши и немолодые люди, многое пережившие, отступали бессильно перед новыми веяниями. Сам великий Державин, еще недавно яростно клеймивший недостойных «властителей и судей», делая вид, что всего лишь переводит псалом Давида, хотя бы и ставший гимном якобинцев:

 
Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я.
 
 
И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет!
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет!
 

Державин спустился с высот, начал шутя высмеивать своих товарищей-сенаторов:

 
Осел останется ослом,
Хотя осыпь его звездами;
Где должно действовать умом.
Он только хлопает ушами.
 

а потом и вовсе скрылся в свою деревню и принялся воспевать восторги вкусного обеда:

 
Багряна ветчина, зелены щи с желтком.
Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны.
Что смоль, янтарь-икра, и с голубым пером
Там щука пестрая – прекрасны!
 

или мягкого пухового дивана:

 
Вздремли после стола немножко,
Приятно часик похрапеть:
Златой кузнечик, сера мошка
Сюда не могут залететь.
 

И вместо великих мужей и самой императрицы начал восхвалять… комара! А многие вовсе перестали творить; но не только страх перед заточением или ссылкой заставил их отложить перо – они сами не понимали, о чем писать, чем заполнить душевную пустоту, чем заняться и надо ли вообще что-то делать?..

Годы спустя те, кто сумел пережить гибель века Просвещения, открыли новый интерес к жизни. И. А. Крылов обрел себя в иносказательном бичевании пороков – в баснях. Н. М. Карамзин временно нашел прибежище в исторических трудах, хотя под конец и в них разочаровался. Те же, кто был слабее волей или разумом, так и остались в 1794 году. Они всё еще были молоды, вся жизнь их была впереди, но отыскать себе дело они не сумели. Души их умерли со смертью их века, и в новый век они внесли только мудрое неверие в разум да горькое сознание бесплодности человеческих мечтаний. Для них «время молчати» наступило навсегда.

Глава I
СЕМЬЯ
 
Края Москвы, края родные,
Где на заре цветущих лет
Часы беспечности я тратил золотые,
Не зная горести и бед…
 
А. С. Пушкин

Женитьба Алексея Грибоедова изменила жизнь его матери и сестер. Марья Ивановна не пожелала подчиняться новой хозяйке в доме, где сама столько времени полновластно правила. Забрав дочерей, она уехала в Москву, где начала их вывозить в свет. Конечно, это было не слишком рано – сестрам было около двадцати лет. Но прежде мешал траур по Федору Алексеевичу и другие причины, к тому же Марья Ивановна считала, что выезд в свет старит девушку, ибо только с ее первого появления на балах начинается отсчет лет ее девичества. Поэтому она предпочитала развлекать дочерей в деревне, где кавалеров было достаточно, а годы как бы и не шли. Скорая смерть невестки не заставила ее вернуться в Хмелиты. Она сознавала, что сын женится вновь, и ей опять придется покидать дом. Будучи женщиной богатой и еще не старой, она предпочла устроить свою судьбу и вторично выйти замуж. Но дочери ей мешали – нельзя же думать о браке, имея четырех дочерей на выданье! Это сочли бы неприличным.

Заботы и хлопоты казались вдове непосильными. Затягивающееся девичество вынуждало ее присматривать за благонравием дочек. Долго ли до беды? уронят доброе имя и прощай все надежды. При поездках в лавки Гостиного двора ей приходилось следить, не увивается ли за девушками какой-нибудь щеголь, пользуясь невниманием матери. Гостиный двор словно бы и выстроили для галантных похождений. Купцы жаловались, что волокиты только амурничают и мешают им торговать. А сколько бывало случаев, когда в битком набитом слугами доме, при незапирающихся дверях комнат и при полной невозможности выйти одной на улицу или принять кого-нибудь у себя барышни все же находили возможность пошалить – и иногда небезобидно.

Но о сестрах Грибоедовых нельзя было сказать ничего дурного. Имея хорошее приданое, они довольно скоро сделали приличные партии, несмотря на недостатки внешности и нрава. Александра Федоровна вышла замуж за Николая Яковлевича Тинькова, потом ставшего генерал-майором, Елизавета – за Акинфиева, Наталья – за поручика Семена Михайловича Лачинова. Все три зятя Марьи Ивановны происходили из хороших, почтенных семей и сами по себе были людьми добрыми и достойными, но ничем не примечательными. Нелегко оказалось пристроить Настасью. Мать прибавила ей двести душ приданого и настояла на первом подвернувшемся женихе. Им оказался картежник, мот и вообще человек никчемный – но родня, из того же рода Грибоедовых: знакомые не могли осудить такой выбор.

О владимирской ветви Грибоедовых давно не было речи, но и говорить особенно нечего. Старший сын Ивана Никифоровича, Никифор, служил в конногвардейцах, в отставку вышел поручиком в 1780 году, совсем молодым еще, за заслуги отца был избран владимирским дворянством заседателем в Верхний земский суд, в 1784 году окончательно удалился от дел в чине титулярного советника. И дальше, до самой смерти в 1806 году, Никифор Иванович жил с отцом, не отделяясь, поскольку так и не женился.

Сергей, младший сын Ивана Никифоровича, с детства не пользовался любовью отца за буйный характер. В службу его записали с малолетства, и четырнадцати лет он вступил корнетом в Смоленский драгунский полк. Оттуда, благодаря семейным связям, его взяли в штат к генерал-поручику князю Юрию Никитичу Трубецкому, и вместе с ним он попал в Крым в Кинбурнский драгунский полк. Может быть, Сергей нашел бы выход своему пылу в военную кампанию, но Первая турецкая война как раз закончилась. Вынужденные оставаться в диком крае, где не было ни развлечений, ни открытых домов, ни даже хорошего вина, драгуны пристрастились к картам и пуншу, и Сергей Грибоедов был тут в числе первых. Он успешно продвигался по службе, у начальства нареканий не вызывал, но по полку со временем поползли неприятные разговоры о его манере игры. В нечестных приемах его никто не решался обвинять, однако он всегда выигрывал.Явного повода для дуэли не возникло, однако князь Трубецкой посоветовал ему перейти на службу поближе к дому, под присмотр отца, и отчаянный драгун, к своему позору, оказался в Ярославском пехотном полку.

Надежды родных угомонить молодца не оправдались. Зиму 1782/83 года Сергей решил провести во Владимире, где сошелся с веселой компанией мотоватых помещиков. Конечно, то не были шулеры, но все вместе они вовлекли в игру несовершеннолетнего Никиту Волкова и обыграли его на четырнадцать тысяч рублей, начисто разорив. Тот состоял под опекой прокурора Сушкова, и последний поднял страшный шум. По екатерининскому постановлению никто не обязан был платить долги, сделанные за карточным столом, напротив, взыскание подобных долгов было преступлением. Но в дворянском обиходе то обстоятельство, что карточные долги можно было не признавать, привело к обратному желаниям властей действию: человек мог отказываться рассчитаться с портными и купцами, бегать от кредиторов, не теряя достоинства, но карточный долг – долг чести– он был обязан уплатить. Проигравшийся дворянин скорее пускал себе пулю в лоб, чем соглашался прибегнуть к помощи закона. Никита Волков не желал лишаться уважения общества на самой заре жизни, Сушков же требовал наказания компании Грибоедова. В эту скандальную историю пришлось вмешаться владимирскому губернатору Роману Ларионовичу Воронцову, некогда содействовавшему утверждению дворянских вольностей манифестом 1762 года. Воронцов предложил дело замять, но обязать игроков возместить ущерб, нанесенный юнцу.

Иван Никифорович был взбешен, и если бы не вмешательство Прасковьи Васильевны, всегда баловавшей младшего сына, Сергею дорого бы стоили его картежные похождения. Но он легко отделался, а в 1785 году предпочел выйти в отставку в чине секунд-майора. Отец наотрез отказался оплачивать долги сына, своего имения у него не было, – оставалось выгодно жениться. Несколько лет он гостил то у сестры Палицыной в селе Афанасьеве, то у родни во Владимире или в Москве, но никак не мог найти богатую невесту, достаточно непредусмотрительную, чтобы передать все состояние в руки закоренелого мота без гроша за душой.

Среди московской родни были и дальние его родственники, семья Федора Алексеевича, к дочерям которого Сергей присматривался с затаенным интересом, но при жизни их отца не смел и надеяться на счастье. Когда же тот умер, Сергей поспешил с утешением к его вдове. Останавливаться в Хмелитах, где больше не было мужчин, он не мог, но как только Марья Ивановна переселилась в Москву, начал посещать ее дом. Желание Марьи Ивановны побыстрее отделаться от дочерей сыграло ему на руку, и в 1791 году он посватался за Настасью Федоровну и получил согласие, став обладателем заветных четырехсот душ. Брат Настасьи мог бы вмешаться, но жена его тогда жестоко страдала, за ее жизнь опасались, и ему было не до семейных проблем.

Со свадьбой спешили, опасаясь близкого траура по невестке, который мог помешать венчанию. Сговор был назначен через несколько дней после предложения, поэтому звали любого, кто не был бы обижен скоропалительным приглашением. В тот же вечер состоялся молебен и обмен образами. По тогдашним понятиям думали, что потребуется особое архиерейское разрешение на родственный брак, но когда разъяснилась степень родства, жениху объяснили, что препятствий к браку нет.

Сергею Ивановичу было в 1791 году тридцать лет, Настасье Федоровне двадцать. Венчались в церкви Николая Чудотворца на Песках, в приходе которой стоял дом Грибоедовых. Невеста была в белом глазетовом платье и в венке из красных розанов на пудреных волосах – так тогда было принято, белые венки из флердоранжа появились гораздо позднее.

На следующий день молодые ездили с визитами по полупустой Москве, а потом отправились во Владимир, в деревню родителей Сергея. Прасковья Васильевна приняла невестку очень хорошо, от нее она надеялась дождаться наконец внуков. Но долго Грибоедовы там не задержались, а вернулись осенью в Москву, где своего дома у них не было, и они снимали флигель у Ф. М. Вельяминова, там же, на Песках, неподалеку от дома Федора Алексеевича, теперь проданного Марьей Ивановной своей незамужней сестре Анне Аргамаковой, тетке сосланного в Сибирь Радищева. Сама Марья Ивановна, сбыв дочерей, поспешила выйти замуж за пожилого полковника из немцев, Богдана Карловича Розенберга, некогда храброго офицера, а потом – директора Московского и Петербургского ассигнационных банков. Новый брак не послужил ей к чести: вскоре овдовев, она все свое немалое состояние записала на имя мальчика Федора, якобы рожденного ею от второго мужа до свадьбы и узаконенного уже после его смерти. Многие усомнились в столь бурном романе (при том-то, что ей было пятьдесят, а ее жениху все семьдесят к моменту смерти Федора Алексеевича!) и полагали, что она усыновила неизвестного ребенка в пику родным. Те не остались в долгу. Алексей Федорович и его сестры, потеряв верных две тысячи душ, были весьма недовольны поступком матери. А в семье Аргамаковых, которым едва ли причиталось что-нибудь из ее наследства, почувствовали возмущение ее позорной выходкой и стали между собой и даже в официальных бумагах (!) именовать ее «Марьей Розенбергшей», без указания имени отца и девичьей фамилии, словно у безродной.

Некоторые даже полагали, что Марья Ивановна на старости тронулась умом. В 1798 году ее молодые родственники Александр Каховский и его брат по матери Алексей Ермолов составили в Смоленске заговор против императора, привлекли к нему друзей, собрали тайком порох и спрятали его в имении Розенбергши. Она отлично понимала, что в ее доме происходит что-то необычное, но не возражала, хотя была многим обязана Павлу I, позволившему ей узаконить ребенка. Заговор не удался, Каховский с Ермоловым попали в крепость, Марья Ивановна не пострадала. Однако с собственными детьми ее отношения разладились совершенно.

В конце июня 1792 года у молодых Грибоедовых родилась дочь Мария, крестными которой стали счастливая бабушка Прасковья Васильевна и дядя Николай Яковлевич Тиньков. Настасья Федоровна сама кормила дочь, как это стало модно под влиянием книг Руссо. Великий романист и философ очень хорошо рассуждал об обязанностях родителей, даром что своих детей отдавал воспитывать на отдаленную ферму. Но судьба его отпрысков никого не интересовала, зато романами зачитывались все.

Жизнь малышей, родившихся в 1790-е годы, была приятнее, чем у их дедов и отцов. Они рождались, не искореженные корсетами матерей. И самих их не приучали с младенчества к корсету, не обряжали с двух лет в кринолин или треуголки. Им позволяли развиваться естественно, по возможности – на лоне природы, вдали от нездоровых испарений города.

Имея маленькую дочь, Настасья Федоровна желала поселиться в деревне. Но в Хмелитах она не могла остановиться. Алексей Федорович к тому времени перебрался в Петербург, поручив дочь заботам Одоевских, а в имении затеял переделки в новом стиле. Жить там было пока невозможно. В 1794 году Грибоедова купила на свое имя за девять тысяч рублей у полковника Я. И. Трусова сельцо Тимирево во Владимирской губернии. В этом она видела единственную возможность сохранить остатки состояния. Ее четыреста душ стремительно таяли. Она не обладала склонностью к экономии, необходимой при ограниченных средствах; в делах совсем не разбиралась и даже не могла объяснить, куда утекло ее приданое. Помимо каждодневных неумеренных трат, муж расплатился ее деньгами с самыми неотложными долгами (по закону имущество супругов считалось раздельным, но на практике это никогда не соблюдалось, если они не разъезжались официально).

Сергей Иванович продолжал играть. Время тогда было не такое, чтобы пренебрегать картами. Играли все, размах был невероятный. Да и развлечений иных не стало. За границу не ездили, служить не хотели и очень многие стремились в отставку; даже войны никакой не шло. Только в Польше Суворов подавил восстание Костюшко и последнюю ее часть присоединил к России. Событие это все отметили как радостное, хотя гордиться было особенно нечем.

Лето 1794 года Грибоедовы провели в Тимиреве, благо дом и хозяйство там находились в отличном состоянии. К зиме возвратились в Москву, где сняли часть дома у П. И. Шушириной, в приходе церкви Успения на Остоженке. Здесь 4 января 1795 года у них родился сын Александр, восприемниками которого стали также бабушка и дядя Тиньков.

Много перьев было сломано, много чернил пролито в битвах по поводу даты рождения Александра Сергеевича Грибоедова. Известно, что, став взрослым, он повсюду указывал годом рождения 1790-й, бросая тем самым – но, верно, без злого умысла – тень на доброе имя матушки. Однако никаких оснований к тому у него не было. Настасья Федоровна всеми была уважаема, и ни малейших сомнений в законности происхождения ее сына ни у кого не возникало: а будь здесь что-нибудь не так – от Москвы бы это не укрылось. И кроме того, мужчина двадцати трех лет мог без труда выдать себя за двадцативосьмилетнего, тем более пребывая в наибольшем удалении от начальства – в Персии. Но совершенно невероятно, чтобы мальчика пятнадцати лет можно было выдать близко знающему его священнику за десятилетнего. А между тем в исповедных книгах церкви Девяти мучеников, в приходе которой много лет состояли Грибоедовы, из года в год совершенно одинаково указывался возраст Александра: десять лет в 1805 году, двенадцать в 1807-м и пр. И невероятно, чтобы наметанный глаз полковых командиров принял бы двадцатитрехлетнего юношу за восемнадцатилетнего. В этом возрасте каждый год меняет человека, и разница в зрелости весьма заметна. Остается удивляться, почему сторонники даты «1790» отвергают единодушные свидетельства исповедных книг и формулярных списков раннего периода жизни Грибоедова в пользу более поздних собственных его свидетельств – ведь сам человек никак не может знать, когда он родился: ему всегда без исключения об этом сообщают посторонние. Правда, есть версия, что в январе 1795 года у Грибоедовых родился сын Павел, сразу и умерший; тогда, может быть, Александр родился в 1794 году – это не имеет особенного значения, – но уж никак не раньше. А почему он впоследствии решил прибавлять себе годы, это особый разговор.

Весной 1795 года Грибоедовы вынужденно выехали из дома Шушириной, которая занялась перестройкой его деревянных корпусов. На лето они поселились в Тимиреве, да так и остались там до 1800 года. Детям деревенская жизнь была полезна, но Настасья Федоровна ею тяготилась. Однако делать было нечего, средства совсем не позволяли ей переехать в город. К 1798 году от ее приданого осталось едва шестьдесят душ. Этого могло хватить для простой жизни в провинции, но о Москве приходилось забыть. Сергей Иванович, растратив приданое жены, совсем перестал оказывать ей внимание, а только играл и пил. Грибоедова попробовала прибегнуть к помощи брата, желая найти мужу полезное занятие и тем удержать во Владимире. Ее супруг ни в чем не принимал участия, ни разу не был даже на дворянских выборах, всякий раз отсылая положенный послужной список и всякий раз отказываясь приехать в собрание под предлогом болезни. Так и в декабре 1799 года он сказался больным и не прибыл на очередные выборы, что не помешало ему в январе укатить в Москву, несмотря на тяжелую болезнь отца. Но в его отсутствие Алексей Федорович, по тайному сговору с давним своим приятелем и сослуживцем Павлом Степановичем Руничем, бывшим тогда владимирским губернатором, убедил губернское дворянство избрать зятя в депутатское собрание – причем от Вязниковской округи, где тот никогда не бывал и поместий не имел. После разгульного времяпрепровождения в Москве, где он дни и ночи играл в банк, Сергей Иванович вернулся во Владимир и был неприятно поражен тяжким состоянием отца и приказом губернатора немедленно явиться для исправления должности.

Но Грибоедов был, когда хотел, тверд. Тотчас он послал в собрание записку, настаивая на своей болезни и требуя врачебного освидетельствования. Присланного врача владимирской управы Невианда он убедил найти у него серьезное недомогание, и тот показал, что Грибоедов «по застарелой цинготной болезни не только оной, но и никакой другой должности исправлять не может». Лекарь едва ли сумел бы объяснить, как можно довести себя до цинги, тем более «застарелой», не на корабле в кругосветном плавании, не в голодном крае, а в сельской России, на простой и здоровой пище. Но опровергать его диагноза не стали, съесть несколько лимонов Грибоедову не посоветовали, а просто махнули на него рукой, от должности отстранили, и впредь семья и друзья его жены о нем не думали и никогда не поминали.

Единственным утешением Настасье Федоровне было общение с сестрой Лачиновой, небогато жившей во Владимире и родившей в 1795 году дочь Варвару. Сестры не смогли даже побывать на свадьбе брата, после нескольких лет рассеянной жизни женившегося вновь – на соседке, Анастасии Семеновне Нарышкиной.

Женившись на Нарышкиной, Алексей Федорович попал в очень знатное семейство. Нарышкины были в родстве с царями, а отец Анастасии Семен Васильевич и ее дядя Алексей Васильевич пользовались расположением покойной императрицы. Оба были не только богаты и в высоких чинах, но превосходно образованы, писали стихи. Во время путешествия Екатерины по Волге, когда государыня со свитою взялась от скуки переводить роман Мармонтеля «Велисарий», Алексей Васильевич перевел две его главы. Позже он стал членом Императорской российской академии. У него детей не было, а дочери Семена Васильевича получили лучшее воспитание, говорили по-французски и итальянски, могли читать по-немецки и даже по-английски, пели и музицировали. Анастасия Семеновна внесла в московскую семью Грибоедовых петербургский великосветский тон, который немного задевал сестер Алексея Федоровича.

В первый год после свадьбы Алексей Федорович привез молодую жену в Хмелиты и остался там на зиму, поскольку своего дома в Москве теперь не имел, снимать не хотел, а купить или уехать на сезон в Петербург не мог – его начинали донимать кредиторы. Приходилось изворачиваться, перезакладывать деревни, выжимать деньги с оброчных крестьян. Наследство, доставшееся ему от отца, было значительно уменьшено выплатой приданого сестрам. Долги же, как и расходы, выросли. Но не только долги удерживали Алексея Федоровича в провинции. На престол в 1796 году взошел император Павел – и жизнь дворян перестала доставлять им удовольствие. Как ни печален был закат екатерининского царствования, но с восшествием Павла о его матери вспоминали со скорбью. Все вольности дворян новый монарх отменил. В Петербурге положительно невозможно стало находиться. Велено было, при встрече с каретой императора, выходить из экипажа, несмотря ни на какую грязь, и низко кланяться по этикету. Только дамам позволялось кланяться с подножки. Не то плохо, что грязно, но как-то унизительно это выходило. В Москве были другие печали: император приказал закрыть Английский клуб, словно рассадник якобинства, и карточная игра переместилась в частные дома и велась почти тайком. Даже в деревню проникало всевидящее царское око. Отныне на спектаклях домашних театров – даже благородных – обязательно требовалось присутствие полицейского пристава для наблюдения за благонадежностью. И скрыться было некуда: за границу выезжать запретили, даже книги запретили ввозить. И если случайно доходили до дам сведения о новых французских и английских модах, оставалось только расстраиваться: моды Павел тоже запретил под угрозой ссылки в Сибирь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю