Текст книги "Грибоедов"
Автор книги: Екатерина Цимбаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц)
На замечанье Феб дает,
Что от каких-то вод
Парнасский весь народ
Шумит, кричит и дело забывает,
И потому он объявляет,
Что толки все о Липецких водах
(В укору, в похвалу, и в прозе, и в стихах)
Написаны и преданы тисненью
Не по его внушенью!
Николай Иванович Греч забавно рассказывал в своем «Сыне Отечества», что едва уселся сочинять статью о пресловутой пьесе, как получил упомянутый пакет: «Что прикажете писать после этого? Пусть те, которых права на гражданство в области Феба основательнее моих, не уважают сего приказа. Я содержу только постоялый двор на Парнасе и хотя не смею запрещать заезжим судить и писать у меня как угодно, но сам боюсь остракизма». Но и те, кто вправе был более него рассчитывать на покровительство бога поэзии и всех искусств, словно убоялись его гнева. Пасквили на Шаховского понемногу продолжали сочинять – на том стоял «Арзамас», и каждый нововступающий член обязан был напасть на злосчастного князя, – однако о «Липецких водах» почти совсем замолчали. Выходка с гренадерами стала широко известной, но никто не знал, кому принадлежало послание от Аполлона, а друзья Грибоедова молчали по его просьбе.
В конце года в столицу приехал Кологривов, и Александр начал хлопоты о выходе в отставку из военной службы. Он больше не связывал с ней никаких надежд и хотя не знал, куда определится в дальнейшем, не желал делать карьеру в армии. Он по-прежнему оставался корнетом и, следовательно, должен был бы вернуться в незавидный чин губернского секретаря, на который имел право еще в далеком 1808 году. В его звании продвижение в следующий класс совершалось не ранее чем через три года действительной службы, если не было особых заслуг, а он, поступив в августе 1812 года в полк Салтыкова, к концу 1815 года этих лет, с учетом всех своих отпусков и болезней, не отслужил. Он попросил Кологривова представить его за усердное и ревностное исполнение всех поручений к награждению чином коллежского асессора, то есть к производству из двенадцатого класса сразу в восьмой (классы 11-й и 9-й не существовали). Генерал охотно исполнил просьбу, которую Грибоедов сопроводил прошением на имя императора, указав, что поступил добровольно в гусары, отказавшись от испытаний на чин доктора права, что заработал в армии нервическую горячку, жестокий ревматизм в ногах и боли в груди от ушиба лошади и что от этого много потерял по сравнению со своими сверстниками, выводы же он оставил на всемилостивейшее усмотрение. Дело об увольнении было отослано 20 декабря, но Андрей Семенович предупредил Александра, что успех почти невероятен, хотя сам он считал повышение заслуженным и не дожидался бы просьбы Грибоедова, если бы считал ее осуществимой. Награждение зависело от военного министра, который был совсем не расположен к Кологривову. Если же обратиться выше, к самому царю, то около него влияние Новосильцева, некогда его близкого друга, пересилило бы представление полуопального командира кавалерийских резервов. Кологривов не мог помочь даже своим родственникам Бегичевым. Степан поступил к нему в адъютанты корнетом, менее чем через год стал поручиком – но тогда генерал был в силе. После же четырнадцатого года ни Степан не получал продвижения, ни даже Дмитрий, при всей его деятельности и давних боевых отличиях.
Ответ министерства, по причине праздников и обыкновенной рутины, пришел не сразу. Канцелярия не приняла во внимание заслуги Грибоедова в науках и на военном поприще. Затаенная вражда генералов дала знать – приказ об увольнении составили сперва с пропуском места для нового чина: какой-то чиновник робко пытался выторговать для протеже Кологривова хотя бы 10-й класс. Но 25 марта 1816 года вышло окончательное постановление: уволить корнета Грибоедова «для определения к статским делам прежним статским чином».
В том же месяце 16-го числа в Москве Настасья Федоровна окончательно закрепила раздел имущества на желательных ей основаниях. Теперь Грибоедов не имел ни средств, ни должности, ни даже гусарского мундира.
Он вдруг увидел себя в штатском платье среди компании сплошь военных друзей. Перемена в положении и даже обида от министерства никак не повлияла ни на отношение к нему приятелей, ни на собственное его о себе мнение. Чины, которых он добивался, нужны были ему не сами по себе, но по тем возможностям принимать важные решения, которые они предоставляли. Он чувствовал, он твердо знал, проверив это опытом и отзывами понимающих лиц (как Кологривов), что способен на большее, нежели мелкая секретарская должность в каком-нибудь департаменте. Оставшись при том же чине, он не спешил поступать в службу, ожидая момента, когда его своеобразные таланты и знания действительно понадобятся.
Денег у Александра не было, но они нашлись у Бегичева, ставшего в этом году наследником небольшого, в двести душ, но неплохого имения, с заводами, дававшими некоторую прибыль. Бегичев, конечно, не оплачивал счета друга, но поддерживал его кредит. Это было тогда в порядке вещей. Петербургская светская молодежь бедствовала поголовно – страна после войны разорилась, деньги наполовину обесценились. Молодые дворяне научились жить общим хозяйством: брали взаймы друг у друга из родительских денег и карточных выигрышей, даже в отсутствие приятеля, по принципу Грибоедова: «У меня нет ни копейки, а он верно бы со мной поделился»; кто не мог платить за квартиру, бесцеремонно переселялся к друзьям, и те не протестовали; трактирщикам и портным не платили, да и зачем? ведь не могли же они не обслуживать благородных клиентов?! Счета невидимо росли, но кого это беспокоило?
Друзей у Грибоедова было множество – и самых разных. В 1815 году, зайдя как-то случайно с дядей в Демутов трактир к хмелитским соседям, Хомяковым, он встретил у них учителя мальчиков Алексея и Федора – молодого человека, бледного, худого, с резкими чертами лица и ранней зрелостью манер. Их познакомили: Андрей Андреевич Жандр, мелкий чиновник канцелярии по принятию прошений на высочайшее имя, бедный, привыкший с детства нести ответственность за семью, много работавший, самостоятельный в делах, но зависимый в суждениях, для которых не было простора в его службе. Его личная жизнь была странной: он связался с женщиной намного его старше, с незавидной репутацией, притом некрасивой собой и без средств, но умной и склонной к творчеству и мистике, Варварой Семеновной Миклашевич. Они жили открытым домом и всеми признавались мужем и женой, хотя на деле ими не были по причинам непонятным (никто не мешал им обвенчаться). Жандр питал тайное стремление стать писателем, может быть, драматургом, и был счастлив знакомству с Грибоедовым, через которого получил доступ к Шаховскому. В свою очередь, Грибоедов увидел в скромном чиновнике нечто, скрытое от большинства наблюдателей, прежде всего – силу духа. Он ввел его в круг гвардейских офицеров, и те покорно приняли.
Ближе всего Жандр сошелся со своим сверстником, таким же мелким чиновником в Адмиралтействе Александром Ивановичем Чепеговым (все, впрочем, звали его Чипяговым). Тот тоже стремился к литературной славе, но мечтания обоих оставались пока бесплодными, они не отваживались не только на самостоятельное творчество, но даже на переводы (по той, в частности, постыдной, но существенной причине, что не знали иностранных языков, кроме французского). Грибоедов по сравнению с ними был корифеем – его первую пьесу уже играли на сцене, и не без успеха.
Однако был среди друзей Грибоедова человек совсем иного склада. Они познакомились у Шаховского, где взгляд любого посетителя не мог пропустить оригинальную фигуру Павла Александровича Катенина. Он был моложе Жандра и Чипягова, но происхождением, воспитанием и достоинствами превосходил их неизмеримо. От матери, пленной турчанки, он унаследовал невысокий рост, восточную смуглость и порывистость движений, странно сочетавшиеся с гордым мундиром преображенца. В двадцать три года за его плечами остались все жесточайшие сражения прошедшей войны (Бородино, Кульм, Лейпциг), он брал Париж и использовал проведенные там дни не впустую – увидел всех знаменитостей французской сцены и даже получил доступ в их избранный круг. Он был таким великолепным чтецом классической школы, что пользовался уважением Гнедича, знал все языки, переводил с древнегреческого, не говоря о немецком, французском, итальянском и прочих, при этом был отличным знатоком сцены, благодаря чему сблизился и с Шаховским. Памятью, начитанностью и искусством беседы он превосходил Грибоедова, больше всего любил вести дружеские споры на какие угодно темы, и какую бы мысль ему ни приходилось защищать, он побеждал любого соперника, хотя бы тот отстаивал истину. Неудивительно, что яркость личности Катенина завораживала окружающих. Творчество его, напротив, было пока скромно. Он опубликовал несколько баллад (однако у него и мысли не возникло оскорбиться из-за Фиалкина: хотя он отличался крайней обидчивостью, «друзья» не нашептывали ему злых слов на сей счет), перевел две французские трагедии (Корнеля и Расина), но полагал, что способен на большее, и никто не оспаривал этого убеждения.
Катенин, Жандр и Чипягов составляли всегдашнее и почти неразлучное общество Грибоедову и Бегичеву. Если бы не присутствие Степана, можно было бы сказать, что их объединяла любовь к театру. Но Бегичев если и интересовался театром, то в самом прикладном смысле, пера в руках никогда не держал, а сочинить хоть один стих не смог бы, вероятно, ни за какие блага. И тем не менее они все время проводили вместе: обедали, ходили в театр и каждый вечер до двух-трех часов ночи засиживались у Шаховского или в квартире Грибоедова с Бегичевым.
В одном только не удовлетворяли Грибоедова новые друзья – все трое не имели склонности к повесничанью и кутежам, по чрезмерной серьезности и высокому о себе мнению. К счастью, в Петербурге не было недостатка в шалунах и буянах. Первым по праву считался лейб-гусарский поручик Петр Павлович Каверин. Это был весельчак и дуэлянт (как это странно сочетается – весело убивать и подставлять себя под пули? – но Каверин сражался на войне и привык не обращать внимания на трупы, просто не думать о них), страшно легкомысленный в денежных делах, жил только в долг без отдачи и принимал участие во всех пирушках и проказах. Под стать ему был Василий Шереметев, кавалергард, сослуживец Бегичева, шалун и ветреник, из знатного и богатого рода, но вечно не при деньгах, в которых родители ему отказывали в наказание за распутство.
Каверин и Шереметев присоединялись к Грибоедову тогда, когда на смену литературным спорам тому приходила охота поозорничать. Бегичев же, по неизменному добродушию, готов был равно охотно и слушать молчаливо разговоры о стихах, и веселиться вовсю в ресторациях. Излюбленным местом их встреч был Шустер-клуб, основанный в прошлом веке разорившимся немцем. В этом заведении пили пиво и портер и играли во все на свете – от карт и бильярда до шахмат. Обыкновенными посетителями здесь были сначала немецкие лавочники и мастеровые. Порой сюда случайно заходили светские люди, поскольку клуб находился прямо напротив Адмиралтейства. Павел I, по свойственному ему недомыслию, решил запретить такие посещения: военных за появление у Шустера сажали на гауптвахту, а гвардейцев могли даже сослать в Сибирь. Нет нужды объяснять, что после павловского указа Шустер-клуб стал моднейшим местом – офицеры, особенно из гвардии, повалили сюда толпами. И в александровское время клуб сохранял свою притягательность, но не столько опасностью наказания, сколько необычностью кухни, обстановки и совершенно несветскими танцами и маскарадами. У Шустера или в ресторане Лореда на углу Невского и Дворцовой площади Александр постоянно сталкивался с другими веселыми кавалергардами, тремя братьями Мухановыми: Петром, Павлом и Николаем, и с совсем юным Поливановым, драчуном и задирой. Он встречался и со старыми друзьями по Москве – Якушкиным, Щербатовым, с их сослуживцем по Семеновскому полку Сергеем Трубецким (с которым когда-то учился в университете, но почти не встречался, поскольку князь Сергей бывал на занятиях от случая к случаю). Во всех гвардейских частях столицы Грибоедова принимали как своего.
Александр связывал людей между собой: без него его компания не только сразу бы распалась, но просто не сложилась бы. Друзья и враги признавали его особенный дар привлекать к себе людей, в полном смысле очаровывать их – умом, веселостью, откровенным обращением. Притом разнородность интересов его приятелей была кажущейся. Все они получили равное воспитание и образование, видное с первого взгляда по осанке, одежде и речи, все читали примерно одни книги, все владели оружием и готовы были при необходимости пустить его в ход. Бегичев не писал стихов – но он их читал и умел высказать о них суждение, недаром он получил прозвище Вовенарг. А повеса Каверин сам пытался сочинять и ценил способности других, даже собирал в отдельную тетрадку лицейские стихи юного Александра Пушкина. Грибоедов не участвовал в битвах, но в его храбрости никто не мог бы усомниться: честь, если она видна из обычных поступков дворянина, проявится им и на поле боя.
Что было причиной внешнего единства молодых дворян?
Их воспитал вальс. Он создал всё их отличие от поколения отцов и всё их сходство между собой. В прежнюю пору столичный свет делился на тех, кто умел танцевать, и тех, кто не умел танцевать. Последние могли достичь высоких чинов, могли быть важными и даже изящными, но в них всегда чувствовалась известная скованность движений, они должны были думать о постановке ног, о красоте осанки – и думать о чем-либо ином у них порой недоставало времени. Только дома, в покойном кресле, они позволяли себе предаваться размышлениям. Поэтому они жили двумя жизнями: дома и вне его. Но даже те, кто умел танцевать, разнились способностями и с детства привыкали быть среди ведущих пар, изобретателей фигур – или среди хвостовых пар, робких подражателей.
Вальс все переменил. Нет человека, который не мог бы ему научиться. Он требует всего нескольких, но безусловно необходимых навыков: особых приемов для борьбы с головокружением, прямой спины, быстроты и четкости передвижения, он учит сохранять внимательность в безумном верчении, дабы не налететь на соседей, и в то же время предоставляет каждую пару самой себе, не ставит их в зависимость друг от друга.
Даже и в наши дни танцоры отличаются безупречной осанкой, которую сохраняют до самой старости, как бы рано ни оставили сцену ради иной стези. В те времена молодежь, по крайней мере в столицах, кружилась в вальсах хоть час или два несколько дней в неделю все годы детства и отрочества. И пусть, став взрослыми, мужчины и не заглядывали в бальные залы, предпочитая им столы для карт и столы для ужина, но вальс накладывал на них неизгладимый отпечаток. Они безукоризненно держались без всякого внутреннего напряжения, и никакая пирушка не валила их с ног – они умели преодолевать головокружение. Они беззаботно и уверенно переносили взгляды окружающих и чувствовали себя равными в кругу равных.
Одна знатная дама тех лет объяснила это очень правильно: «Я часто спрашивала себя, что думают о нас люди, не принадлежащие к обществу, поскольку в своих повестях они всегда стараются изобразить нас совершенно иными, чем они сами. Я сильно опасаюсь, что мы во всем похожи на них, с той лишь разницей, что мы держимся проще и естественнее… Вот основная причина того, что у нас манеры лучше, чем у этих людей; у нас – они более естественны, потому что мы никому не подражаем; у них – искусственны, потому что они силятся подражать нам; а все то, что явно заимствовано, становится вульгарным».
Конечно, естественная простота высшего света ничего общего не имела с невоспитанной естественностью: чесанием в затылке и ковырянием в зубах. То была привычкак хорошим манерам, ставшая второй натурой. Изжить ее они не могли и не пытались – они не замечали ее в себе.
Молодежь этого поколения не чувствовала душевного разлада, который заставляет поворачиваться разными сторонами характера в зависимости от требований среды. В беседах на возвышенные темы, в кутежах, на войне и в любви они оставались в гармонии с собой и с миром. Без внутренней борьбы, без насилия над собой они являлись на утренние учения после ночи дикого разгула; в тюрьме и походе всегда были тщательно выбриты, их галстуки и манеры оставались безупречными на людях и наедине. Они с равным усердием дурачились и сочиняли, размышляли и действовали. Страсти и рассудок – все в них было цельным. Они обладали твердым внутренним ядром, сформированным воспитанием, которое позволяло проходить сквозь любые испытания житейской прозой, молодечества или каторги, сохраняя твердую осанку, ясный взор и – безупречный галстук, как знак касты.
Последующие поколения совершенно утратили эту гармоничность мироощущения и не понимали, как можно вести себя одинаково на бале и дома, во дворце и на бивуаке, в кабаке и в тюрьме; как можно интересоваться несовместимыми вещами – драться, писать стихи, издавать журналы, заниматься политикой, наукой и любовью – и все в одно время жизни, и все не поверхностно, но с талантом, а подчас с гением. Таковы были некогда люди Возрождения, создавшие идеал гармонической личности. В России этот идеал повторился – может быть, в последний раз в истории человечества.
Эта молодежь создавала новую русскую культуру, но так естественно, что ее представители почти не замечали своих усилий и умудрялись весело проводить время, хотя потомки оценили их труд как воистину титанический.
Однажды в 1816 году в театре кто-то слегка коснулся плеча Грибоедова. Он обернулся – Чаадаев! Они не виделись пять лет, и тот несколько изменился, немного поредели локоны, заострились черты лица. Но умопомрачительная изящность одежды и жестов осталась прежней, рядом с Чаадаевым Грибоедов померк, хотя считался одним из превосходно одевающихся молодых денди. Старые знакомые, они обрадовались друг другу, и Чаадаев повел Александра к себе в Демутов трактир, где останавливался всякий раз, как приезжал в Петербург из Царского Села, из своего лейб-гусарского полка. Но прежней легкости общения не было. Чаадаева неприятно поразили нынешнее легкомыслие Александра, его беспорядочные театральные связи. Он рьяно принялся за перевоспитание заблудшего юнца и начал с предложения вступить в масонскую ложу «Соединенных друзей», где и сам состоял.
О масонах говорили разное, но в ту пору их ложи представляли собой просто клубы по интересам (или без интересов), куда собирались мужчины отдохнуть от службы, дамского общества и повседневных обязанностей. Никакого иного, более высокого смысла в этих собраниях не было. Масонами были почти все столичные дворяне, и это ровным счетом ничего не значило. Грибоедов всегда сторонился масонских лож. Он с детства питал неприязнь к каким бы то ни было правилам, не любил ни карты, ни шахматы, не вступал ни в какие общества, поскольку не выносил подчинения, даже в игре. Но Чаадаев нашел его слабое место: в ложе, куда он звал приятеля, в торжественных заседаниях участвовали и дамы (!), а члены ее составляли оркестр (!) и исполняли гимны и кантаты на стихи вездесущего забавника Василия Львовича Пушкина под музыку знаменитого Кавоса, автора «Днепровской русалки». Музыкальные концерты ложи показались Грибоедову интересными, и он принял предложение, но время было неподходящим – наступало лето, ложа не собиралась.
Летом он уехал со всей компанией на дачу к Катенину. Тот недавно опубликовал новую балладу «Ольга», нарочно избрав для перевода популярнейшую немецкую балладу Г.-А. Бюргера «Ленора», уже дважды переведенную Жуковским: один раз дословно, другой раз – на русский лад под названием «Людмила». До войны «Людмила» почиталась великим произведением. Теперь он с нетерпением ждал ответа арзамасцев на свой полемический выпад, ибо хотел показать «Ольгой», как устарело творчество Жуковского, как много надо менять в русской поэзии. Что ж! в ближайшем выпуске «Сына Отечества» он нашел анонимный разбор «Ольги», с пометой, что писано в «Санкт-Петербургской губернии, деревне Тентелевой». Катенин читал критику вслух, с трудом продираясь сквозь неудобопроизносимый слог и все более и более распаляясь от придирчивости и привязчивости рецензента, не нашедшего у него никаких достоинств, а только стихи, «оскорбляющие слух, вкус и рассудок». Он, конечно, предвидел, что нарочитая простонародность, даже грубость его языка не встретят сочувствия у сторонников мягкого, сладкозвучного Жуковского, но все же возмутился, прочитав обвинения в завистливости и бездарности.
Грибоедов слушал критику с удивлением: он не мог понять, то ли ее автор считает все баллады, включая Бюргеров оригинал, дурными, а творения Жуковского – образцовыми, то ли он нападает на все баллады как жанр, а Жуковского защищает по дружбе и за красоты стиля. В последнем случае он и сам охотно согласился бы с рецензентом. Александр не любил немецких баллад, проникнутых мистическими ужасами, ходячими мертвецами и беспробудным ночным мраком. В детстве Петрозилиус довольно пугал его страшным чтением, и он, уважая и немецких романтиков, и Жуковского, решительно предпочитал жизнерадостные сюжеты. У него зачесались руки ответить неизвестному хулителю Катенина, и он принялся убеждать друга предоставить ему эту честь. Павел Александрович охотно согласился: хотя по литературным обычаям обиженный автор мог вступаться за себя сам, все же приличнее было, если это делал кто-нибудь другой. Грибоедов написал антикритику в один присест, перо его летало по бумаге, и вскоре он уже читал ее своей компании под взрывы хохота. Катенин был в восхищении. Со следующей почтой разбор ушел в «Сын Отечества» и был помещен в ближайшем выпуске журнала.
Литературная критика родилась на день позже литературы, очень-очень давно. Она часто бывала забавна: ведь можно долго болтать и так и не сказать ничего умного, но нельзя постоянно подшучивать над сочинителем без того, чтобы время от времени не вырвалось нечто действительно остроумное. Но, кажется, ни один критик за все века не проявил столько искрометной веселости, столько разящей меткости, сколько Грибоедов. Его разбор произвел на читателей невероятное впечатление.
Сначала он расправился с нападками на Катенина: «Г-ну рецензенту не понравилась „Ольга“: это еще не беда, но он находит в ней беспрестанные ошибки против грамматики и логики, – это очень важно, если только правда; сомневаюсь, подлинно ли оно так; дерзость меня увлекает еще далее: посмотрю, каков логик и грамотей сам сочинитель рецензии!
Г. Жуковский, говорит он, пишет баллады, другие тоже, следовательно, эти другие или подражатели его, или завистники. Вот образчик логики г. рецензента… Г. рецензент читает новое стихотворение; оно не так написано, как бы ему хотелось; зато он бранит автора, как ему хочется, называет его завистником и это печатает в журнале и не подписывает своего имени».
Затем он вышутил несчастного рецензента со всеми его придирками: «Слово турк,которое часто встречается и в образцовых одах Ломоносова, и в простонародных песнях, несносно для верного слуха г. рецензента, также и сокращенное: с песньми.Этому горю можно бы помочь, стоит только растянуть слова; но тогда должно будет растянуть и целое; тогда исчезнет краткость, чрез которую описание делается живее; и вот что нужно г. рецензенту: его длинная рецензия доказывает, что он не из краткости бьется.
Далее он изволит забавляться над выражением: слушай, дочь– „подумаешь, – замечает он, – что мать хочет бить дочь“. Я так полагаю, и верно не один, что мать просто хочет говорить с дочерью.
…Он час от часу прихотливее: в ином месте эпитет слезныйему кажется слишком сухим, в другом тон мертвеца слишком грубым. В этом, однако, и я с ним согласен: поэт не прав; в наш слезливый век и мертвецы должны говорить языком романическим».
Наконец он добил противника доказательствами его незнания, во-первых, русского языка: «Он свою рецензию прислал из Тентелевой деревни Петербургской губернии; нет ли там колонистов? не колонист ли он сам? – В таком случае прошу сто раз прощения. – Для переселенца из Немечины он еще очень много знает наш язык». И, во-вторых, немецкого: «…видно участь моя ни в чем с ним не соглашаться. Его суждения не кажутся мне довольно основательными, а у меня есть маленький предрассудок, над которым он верно будет смеяться: например, я думаю, что тот, кто взял на себя труд сверять русский перевод с немецким подлинником, должен между прочим хорошо знать и тот и другой язык. Конечно, г. рецензент признает это излишним, ибо кто же сведующий в русском языке переведет с немецкого…» и так далее.
Разделавшись с рецензентом, Грибоедов пошел дальше. То было присказкой, сказка впереди: «…писать для того, чтобы находить одно дурное в каком-либо творении – подвиг немноготрудный: стоит только запастись бумагой, присесть и писать до тех пор, доколе не наскучит; надоело: кончить, и выйдет рецензия в роде той, которая сделана на „Ольгу“. – Может быть, иные мне не вдруг поверят; для таких опыт – лучшее доказательство.
Переношусь в Тентелеву деревню и на минуту принимаю на себя вид рецензента, на минуту, и то, конечно, за свои грехи».
И Грибоедов взялся за «Людмилу» и по пунктам отхлестал Жуковского.
Тот не в ладах с размером:
Пыль туманит отдаленье.
Можно сказать: пыль туманит даль, отдаленность, да и то слишком фигурно, а отдаление просто значит, что предмет удаляется… Но за сим следует:
Светит ратных ополченье.
Теперь я догадываюсь: отдаленьепоставлено для рифмы. О рифма!
Тот не в ладах со стилем:
«Мать говорит дочери:
Мертвых стон не воскресит.
А дочь отвечает:
Не призвать минувших дней
…………………………………………
Что прошло, не возвратимо…
…………………………………………..
Возвращу ль невозвратимых?
Мне кажется, что они говорят одно и то же, а намерение поэта – заставить одну говорить дело, а другую то, что ей внушает отчаяние».
Тот не в ладах с грамматикой:
«Облеченнывместо облеченынельзя сказать; это маленькая ошибка против грамматики. О, грамматика, и ты тиранка поэтов!»
Тот однообразен – и Грибоедов в столбик выписал строки, начинающиеся с «Чу!» (четыре) и «Слышишь!» (тоже четыре).
Тот несуразен: «Когда они всего уже наслушались, мнимый жених Людмилы признается ей, что дом его гроб и путь к нему далек. Я бы, например, после этого ни минуты с ним не остался; но не все видят вещи одинаково. Людмила обхватила мертвеца нежною рукой…» и так далее.
Тот исказил смысл баллады и сделал героиню кроткой, богобоязненной и смиренной: «…за что ж бы, кажется, ее так жестоко наказывать?.. Неужели это так у Бюргера? Раскрываю „Ленору“ <далее цитата из соответствующего места немецкого подлинника: Извините, г-н Бюргер, вы не виноваты!»
Не оставив от «Людмилы» камня на камне, Грибоедов сбросил маску рецензента и сказал «два слова о критике вообще. Если разбирать творение для того, чтобы определить, хорошо ли оно, посредственно или дурно, надобно прежде всего искать в нем красот. Если их нет – не стоит того, чтобы писать критику; если же есть, то рассмотреть, какого они рода? много ли их или мало? Соображаясь с этим только, можно определить достоинство творения».
Нельзя сказать, что последнее замечание пало на благодатную почву, но разгром Жуковского всполошил «Арзамас». Гнедич, незадачливый автор рецензии на «Ольгу», был убит и навек заклялся выступать в роли критика, погрузившись в своего Гомера. Никто не знал, как отвечать Грибоедову. Перо в его руке сверкало так уверенно, легко, так умны и зрелы были его наблюдения, что самые задиры предпочли проглотить обиду и смолчать. Но более того. Баллада умерла! Все попытки приспособить немецкую романтическую мистику к русской жизни были оставлены. Одна Каролина Павлова в Москве продолжала писать в прежнем духе, но чего ожидать от женщины, к тому же немки по происхождению?! Жуковский перешел на элегии и послания, а после, по стопам Гнедича, но без его эрудиции, взялся за Гомера и перевел «Одиссею», найдя выход творческой энергии.
Грибоедов захотел уничтожить русскую подражательную балладу – он ее уничтожил. Последнее слово осталось за ним.
* * *
Природных чувств мудрец не заглушит
И от гробов ответа не получит;
Пусть радости живущим жизнь дарит,
А смерть сама их умереть научит.
Баратынский.
Осенью Грибоедов вернулся в Петербург без Бегичева. Степан взял очередной отпуск и уехал в свое тверское имение – разбираться с хозяйством. В доме театральной дирекции произошли перемены: князь Шаховской с семейством переехал, наняв верхний этаж («чердак») в доме Клеопина на Малой Подьяческой. Александр тоже подыскал себе славную квартиру – в доме Валька на Екатерининском канале, в очень удачном месте. По соседству находилось театральное училище, а мимо окон в дни гуляний тянулись вереницы карет, едущих в Екатерингоф. Правда, все его военные друзья оказались разбросаны по городу далеко от него, но рядом жил Никита Всеволожский, у которого имели обыкновение собираться и кутилы, и литераторы. Александр предвкушал удовольствие от перемены жилья.
В октябре он вдруг тяжело заболел; врачи по обыкновению лечили его ото всех болезней сразу, и он на себе испытал разные спасительные влияния можжевеловых порошков, серных частиц, корня сассапареля и тому подобного. Знакомство с фармакопией показалось ему занимательным, а была ли от него польза, нет ли – как бы то ни было, через месяц он выздоровел. Все это время он не получал от Бегичева вестей и отчаянно по нему скучал: «Любезный Степан! Где нынче изволите обретаться, Ваше Флегмородие? Не знаю, что подумать об тебе; уверен, что меня ты любишь и следовательно помнишь, но как же таки ни строчки к твоему другу. С меня что ли пример берешь? и то неизвинительно: я не писал к тебе, потому что был болен, а теперь что выздоровел, первое письмо к тебе. Если ты не намерен прежде месяца быть в С-Петербург, то, пожалуй, потрудись не быть ленивым, обрадуй меня хоть двумя словами… Да приезжай же скорее, неужели всё заводчика корчишь, перед кем, скажи, пожалуй, у тебя нет матери, которой ты обязан казаться основательным. Будь таким, каков есть. – …Приезжай, приезжай, приезжай скорее. В воскресенье я с Истоминой и Шереметевым еду в Шустер-клуб; кабы ты был здесь, и ты бы с нами дурачился… – Прощай, мой друг, пиши, коли не так скоро будешь, что это за мерзость, ничего не знать друг об друге, это только позволительно двум дуракам, как мы с тобою».
Степан возвратился по зимнему пути, и друзья зажили так же весело, как прежде. (Только Леночка Воробьева, поскучав во время отъезда Бегичева, зимой вышла замуж за красавца Сосницкого и составила с ним на всю жизнь лучший актерский дуэт императорской сцены.) Александр побывал было на заседании масонской ложи, но вместо обещанного «собрания друзей» с оркестром и с присутствием дам обнаружил только непонятные ему раздор и распри. 13 января ложа раскололась на две части, и Грибоедов, вслед за Чаадаевым, причислился к ложе «Блага» («Du bien»). Однако эта «игра больших детей» его не заинтересовала, и он совершенно отошел от масонов. С Чаадаевым Грибоедов так и не сдружился вновь. Тот неоспоримо и без всякого сравнения был самым заметным и блистательным из всех молодых людей Петербурга, резко выделяясь высокими знакомствами, умом, красотой, модной одеждой и библиотекой. И все же Петр Яковлевич всю жизнь производил неизгладимо сильное впечатление на мальчиков-подростков, пожилых дам и случайных знакомых, но взрослые мужчины относились к нему прохладно, хотя, пожалуй, не могли объяснить причину своего отчуждения.