355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Цимбаева » Грибоедов » Текст книги (страница 15)
Грибоедов
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:49

Текст книги "Грибоедов"


Автор книги: Екатерина Цимбаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 42 страниц)

 
Добро пожаловать, кто барин тароватый.
                    Извольте видеть – вот
                    Рогатый, нерогатый
                                    И всякий скот:
                    Вот господин Загоскин,
                    Вот весь его причет:
                                   Княгинии
                               Княжны,
                           Князь Фольгин
                               и Князь Блесткин;
Они хоть не смешны, да сам зато уж он
                                 Куда смешон! —
…Вот Богатоноввам: особенно он мил.
Богат чужим добром – всё крадет, что находит,
                     С Транжиринакафтан стащил,
                    Да в нем и ходит.
                    А светский тон
                                 Не только он —
                          И вся его беседа
                Переняли у Буйного Соседа [8]8
  Курсивом выделены герои Загоскина, Транжирин – персонаж Шаховского, а Буйный Сосед – герой непристойной поэмы В. Л. Пушкина «Опасный сосед», где действие происходит в низкопробных притонах.


[Закрыть]
.

                   Что ж вы? – Неужто по домам?
                         Уж надоело вам?
                               И кстати ль?
                    Вот вам Загоскин – Наблюдатель;
Вот Сын Отечества,с ним вечный состязатель:
                    Один напишет вздор,
                    Другой на то разбор;
                    А разобрать труднее,
                    Кто из двоих глупее.
 

Грибоедов не случайно был доволен своей шалостью. Он всегда лучше писал, будучи задет, нежели в спокойном состоянии. А в этой маленькой вещице он почувствовал, что обрел свой стиль.

В самих по себе вольных стихах не было ничего необычного. Все басни со времен Ломоносова и Сумарокова иначе не писались. Но даже самые лучшие из них, самые великие, простые и разговорные – басни Крылова – отличались медлительностью и размеренностью, отвечающей поучительной цели басни, но не подходящей в пьесе, особенно в комедии. Даже Шаховскому не пришло в голову попытаться приспособить этот своеобразный размер для театральных нужд. Может быть, он попросту считал его слишком сложным для воплощения. Одно дело сочинить басню на одну-две странички, другое – пятиактную драму. (Разумеется, речь идет о форме, а не о содержании: иной раз в короткой басенке больше смысла, чем в самой длинной пьесе.)

И вот из-под пера Грибоедова вылился залихватский монолог балаганного зазывалы. Александрийские строчки служили ему скелетом, укороченные – подвижными членами. Три года назад он таким слогом описал празднование в честь Кологривова, но тогда его пером водила небрежность, и он забыл об этом опыте, теперь он использовал его сознательно.

Сосницкий первым оценил преимущество нового стиля. Он очень бы желал получить возможность произнести что-либо подобное со сцены. И Шаховской начал по-новому писать для своего любимца роль, достойную его таланта. Шаховской, а не Грибоедов. Александр надолго потерял всякую возможность для творчества.

Сам виноват – зачем пускал к себе Каверина? Тот вечно приставал к Грибоедову с предложением выпить (или, как он называл: «тринкену задать»), встречая отказ, пил и наедине. Утомленный пьяным духом в квартире, Александр съехал к старому, положительному другу – не к кому-нибудь, а к тому Иону, который некогда заботился о его университетских успехах. Теперь бывший немецкий студент переименовал себя в Богдана Ивановича, получил докторскую степень и занял должность директора немецкого театра в Петербурге. Они прожили вместе дней десять, но размеренная немецкая жизнь показалась Грибоедову пресной, и он перекочевал на квартиру к Завадовскому.

Здесь собиралась вся оставшаяся в Петербурге компания Грибоедова, и ему было приятнее, чем с одиноким забулдыгой Кавериным. Бегичев по-прежнему оставался в Москве, и его письма не приносили Александру утешения: матушка, по слухам, ввязалась в какую-то аферу с покупкой имения; Степан как-то уклончиво рассказывал о своем московском времяпрепровождении (почему бы он стал таиться от друга?), зато сообщал, что отец Васи Шереметева, узнав в нем сослуживца и приятеля сына, приступал с расспросами о связи Василия с Истоминой. Она длилась так давно, что уже начала восприниматься почти как супружеская. Степан не видел в этом повода для беспокойства. Князь Шаховской открыто жил с актрисой Ежовой, князь Гагарин – с Екатериной Семеновой, а Шереметев, хоть и хорошего рода, не был ни князем, ни даже графом. Но родители Василия придерживались иного мнения и, зная пылкий нрав сына, с ужасом ожидали известий о его женитьбе на танцовщице. Бегичев не мог их успокоить и переадресовал к Грибоедову как самому разумному в петербургском окружении Шереметева.

Александр с удивлением прочел просьбу неизвестного ему старика Шереметева помочь образумить заблудшего отпрыска. Василий же, бывая у Завадовского и Грибоедова, жаловался, что отец перестал высылать ему денег. Грибоедов полагал, что эта испытанная мера легко разрешит конфликт, и не был удивлен, когда в театре прошел слух, что Истомина уехала от любовника, обвиняя его в жестоких с ней поступках. Многие полагали, что юноша «ничем другим перед нею не провинился, как тем, что обмелел его карман». Это произошло в субботу 3 ноября, а в понедельник Александр зашел к балерине за кулисы и попросил поговорить с ним об этом разрыве, надеясь сообщить в Москву утешительные для Шереметевых известия. Он, само собой, не собирался мирить любовников (это была всегдашняя забота Шаховского), не собирался и ухаживать за Истоминой (он давно ее знал и не питал к ней ни симпатии, ни уважения, как, скажем, к великой Семеновой или добродушной Ежовой). Истомина была бы рада выговориться, но в театре ей все мешали, а открыто ехать к Грибоедову она боялась, зная бешеный характер Шереметева. Они договорились встретиться после спектакля у Гостиного двора, на задах театра. Александра эта предосторожность позабавила: не к нему же будет ревновать Васька Шереметев! Но он согласился, а отставленный ревнивец действительно следил из-за угла, словно герой мелодрамы, и видел, как кто-то (он не узнал издали Грибоедова) повез актрису – и куда! – к Завадовскому! Репутация его квартиры была недвусмысленна.

Шереметев в слепой ярости кинулся к юному лейб-улану, известному дуэлянту Якубовичу: что делать? У бретера на все был один ответ: драться, разумеется, только кому и с кем? Истомина была у Завадовского, но привез ее туда Грибоедов (это приятели вызнали у слуг и совершенно забыли, что Грибоедов сам там живет), стало быть, есть два лица, требующих пули, а раз Шереметев один, то Якубович готов помочь ему. Тогда составится отменная четверная дуэль (une partie carrée), от которой Якубович заранее приходил в восторг, ведь такого в России еще никогда не бывало! Ему казалось совершенно не важно, обольстил ли кто Истомину, хотел ли обольстить, есть ли у Шереметева повод для дуэли, – он мечтал устроить необычный поединок.

Василий через два дня помирился с Истоминой, но продолжал допытываться, с кем и зачем она была у Завадовского и что там в действительности произошло (не произошло ничего, но он не поверил). В пятницу 9 ноября в четыре часа дня Грибоедов с Завадовским были потревожены вторжением Якубовича с Шереметевым, которые ввалились в квартиру и потребовали «тот же час драться насмерть». Хозяева не могли взять в толк, где надо стреляться: тут же, в комнатах, или на улице, в наступившей темноте? Они как раз садились обедать, и Завадовский попросил два часа сроку, чтобы поесть, пригласив к столу и новоприбывших. Те от приглашения отказались, и Грибоедов счел все происшедшее пьяной выходкой.

Однако наутро он был поднят в девятом часу явившимся из казарм Якубовичем, который уже всерьез передал формальный вызов от Шереметева Грибоедову и свой Завадовскому. Александр никогда прежде не получал картеля. Отвергнуть его казалось невозможным даже человеку испытанной в боях храбрости. И все же он отказался стреляться с Шереметевым, «потому что, право, не за что», но согласился на дуэль с Якубовичем, если тому так уж хочется. В тот день поединок состояться не мог, на следующий день поднялась метель, и за два дня слухи о готовящейся «истории» облетели весь город. Друзья дуэлянтов пытались их урезонить. Завадовский, великолепный стрелок, вел себя безупречно, отрицал свою вину перед Шереметевым и готов был мириться. Грибоедов вообще не принимал дела всерьез и не понимал, при чем тут он. Якубовичу о возможности мира никто и не намекал, характер его был всем известен. А Шереметев твердил, что ничем не обижен, но должен непременно драться, потому что «клятву дал».

Делать нечего – но барьер договорились установить на двенадцати шагах, что не предполагало серьезного исхода. 12 ноября Грибоедов в роли стреляющегося секунданта поехал с Завадовским на Волково поле. Они взяли с собой Иона, надеясь обрести в его лице незаинтересованного и разумного наблюдателя. На месте они увидели не только противников, но и хмельного Каверина и еще каких-то офицеров, собравшихся полюбоваться невиданным зрелищем.

Первыми стрелялись Шереметев с Завадовским. Граф вышел к барьеру безмятежно спокойным, а у Василия руки дрожали от бешенства, всю ночь подогреваемого в нем Якубовичем. От нетерпения он поднял пистолет слишком рано, слишком сильно надавил на спуск – и пуля порвала сюртук противника, не задев его самого. Тут уж Завадовский разозлился («Ah! II en voulait à ma vie! A la barrière!») [9]9
  А! он покушается на мою жизнь! К барьеру!


[Закрыть]
и начал целиться всерьез. И он и Грибоедов хором стали его уговаривать пощадить Василия, и Завадовский обещал метить в ногу. К несчастью, Шереметев услышал эти переговоры и потребовал честного выстрела, обещая в случае промаха начать новую дуэль и чуть ли не подстрелить врага из-за угла, если тот от нее откажется. Завадовский спустил курок – Шереметев упал, пораженный в живот. Каверин подошел к нему с вопросом: «Что, Вася, репка?» (то есть «Что, нравится?»), но прочим было не до смеху. Шереметев бился в конвульсиях, и даже Якубович согласился отложить поединок, чтобы отвезти раненого домой.

Александр чувствовал себя ужасно, он беспрестанно видел перед глазами умирающего Шереметева. День прошел в тягостном ожидании. Вечером 13-го Василий умер. Грибоедов, Завадовский и Якубович были арестованы, началось следствие. Грибоедов твердо стоял на том, что о дуэли знал, как и все вокруг, но сам на ней не присутствовал. Весь город слышал о его роли секунданта, но следствие от него признания не добилось и вынуждено было оставить его в покое.

«История» наделала шуму. Дуэль в России считалась преступлением, за которое по старому петровскому указу полагалось отсечь выжившим правую руку. Указ никто не отменял, но столь варварское наказание никогда не применялось. Обычно гвардейцев переводили в армию, армейских разжаловали в чинах или вовсе – в солдаты, а статских запирали на несколько месяцев в монастырь на покаяние.

Грибоедов и впрямь был в покаянном настроении, на него нашла ужасная тоска, и он с горечью писал Бегичеву о происшедшем, хотя не чувствовал за собой вины. От Степана он узнал положение дел в Москве, где все еще стоял двор. Старый Шереметев, словно древний римлянин, явился к императору и умолял простить убийц сына, говоря, что ожидал такого ему конца за его распутную жизнь. Даже мать предпочитала лучше видеть сына погибшим от руки графа Завадовского, чем женившимся на актрисе. Истомина тем временем находилась в зените славы. Шальные юнцы толпой увивались вокруг богини, из-за которой четверо – четверо! – сражались насмерть. Молодой Пушкин больше всех ею восхищался. У Шереметева нашлось множество наследников ее благосклонности – среди богатых стариков.

По рассмотрении всех обстоятельств дела император признал поведение Завадовского соответствующим «необходимости законной обороны» и не отдал под суд, участие Грибоедова в дуэли было «высочайше отставлено без внимания», но Якубовича, как главного подстрекателя, отправили в армию на Кавказ. Там как раз началась война за усмирение горских племен, и буйные головы, лишние в Петербурге, приходились кстати.

Завадовский вынужден был, пока не улягутся страсти, уехать в Англию. Грибоедов единственный из участников остался в столице и принял на себя главный удар общественного мнения, запоздало сожалевшего о гибели юного кавалергарда. Александра начали осуждать как самого виноватого, но он не обращал внимания на слухи, уверенный, что те, кто его знает, не могут приписать ему недостойную роль в истории мнимого соблазнения Истоминой, а от светских сплетников сама добродетель не должна ждать пощады.

Однако ему было грустно. Бегичев и Катенин пребывали в Москве, Завадовский уехал, Чипягов исчез неведомо куда, даже Жандр собрался по делам в Москву – а Шереметев лежал в могиле. Грибоедов вернулся в свою квартиру и с головой погрузился в театральные дела и новые любовные связи, чтобы как-то рассеяться.

24 января он увидел на сцене «Замужнюю невесту», разделив ее успех с Шаховским и Хмельницким. 11 февраля они с Жандром присутствовали в Большом театре в почетной роли авторов бенефиса Семеновой. «Семела» прошла умеренно хорошо, а «Притворная неверность» снискала тьму лестных отзывов. Грибоедов повеселел, но стихами по-прежнему не был доволен. Теперь он экспериментировал с вольными стихами, причем попытался вовсе отказаться от привычных ямбов. В один присест он набросал «Пробу интермедии» без всякого содержания (актеры упрашивают суфлера написать им бенефисную пьеску, что тот быстренько делает), где стихотворные хореические строчки небывалой короткости чередовались с прозой, порой ритмичной и необыкновенно лаконичной:

Актеры

 
Правда, много нас числом.
Да какая польза в том?
 

Фёколков

 
Надо, чтоб скорей поспело.
 

Алегрин

 
Поскорее? – Так за дело!
Взяться надлежит с умом!
 

Фёколков

 
В этом затрудненья мало,
Делайте, как ни попало
 

и так далее.

Или:

Свисталова.Актеры все налицо, в костюмах и без костюма.

Бемольская.Слов чем меньше, тем лучше.

Алегрин.Музыки у нас вволю, выбирай любую.

Припрыжкин.За танцами дело не станет.

Фёколков.Так, стало, самое нужное есть, стоит только к нему присочинить кое-что.

Суфлер.Это ничего не составляет…

Свисталова.Особливо для суфлера.

Бемольская.Он всякую всячину наизусть знает.

Резвушков.Он весь свой век чужое говорит.

Алегрин.Пусть его крадет, откуда хочет, была бы пиеса готова.

Новизна стихов всем понравилась, и в заключительном куплете Грибоедов справедливо назвал ее единственным преимуществом своей интермедии над прочими:

 
И в этой вздору много тоже,
Да всё на прочих не похоже.
…Лишь только бы новее было;
Всегда что ново, то и мило.
 

Тем временем Шаховской, ничего не написавший за целый год, готовил большой бенефис Сосницкого. Помимо обязательной комической оперы, он переделал для него французский водевиль Э. Скриба «Прогулка в Бедлам», но главные силы вложил в собственную одноактную пьесу в вольных стихах «Не любо – не слушай, а лгать не мешай». Он хотел доставить любимому ученику наибольшую радость – яркую, центральную, запоминающуюся роль в стихах нового типа. Сюжет, как обычно, он взял из жизни: Павел Петрович Свиньин, самый невероятный лгун своего времени, истинный барон Мюнхаузен, выпустил очередную часть своих записок, где повествовал о своих невероятных приключениях в Европе (он скатывался в безлошадной коляске с Альпийских гор), подвигах на море (турецкие ядра отскакивали от его груди), успехах в свете (у Рекамье в Париже его принимали как родного). Шаховской и вывел в пьесе забавного лгуна Зарницкина. В Швейцарии тот стал национальным героем:

 
На русский наш манер я там завел катанья,
И на одной горе, всех выше гор других.
От самой высоты велел прорыть лощину,
Угладил, прикатал, сровнял – и в тот же миг
                          Сам первый на салазках шмыг,
И с форсу пролетел двенадцать верст в долину.
 

На море победил с кавалерийским эскадроном целый флот:

Дашенька

А! вы дрались зимой?

Зарницкин

 
                        Зимой, в такую стужу,
Что море, в шесть часов, верст на пять от земли
                Так заморозило, как лужу,
                И льдом затерло корабли;
                           А я… я – разом, живо,
                Мой эскадрон с коня долой:
                               Охотники! За мной!
                Вот вам и слава и пожива…
Все на коньки…
 

Дашенька

Да где ж вы набрали коньков?

Зарницкин

Как где?.. мы их… спрямили из подков.

Грибоедов слушал пьесу в чтении и на репетициях. Ему понравилось воплощение его идеи, он и сам был рад помочь Сосницкому и порой, как бы невзначай, вставлял удачные реплики, которые актер подхватывал, а Шаховской закреплял в тексте. Князь знал за собой один недостаток – его язык совершенно был лишен эпиграмматичности, меткости, оттого почти не запоминался. У Грибоедова же афоризмы сыпались с уст поминутно. Шаховской никогда не признавал, что был обязан Грибоедову некоторыми запоминающимися репликами.

Мезецкий

 
        Ты скромничал напрасно:
Она у нас в дому как ближняя родня.
 

Зарницкин

Ах! нынче говорить и при родном опасно!

Их немного, но стиль пьесы несомненно превосходит все, что князь написал тогда, когда Грибоедова уже не было в Петербурге («Пустодомов» и новую пьесу в стихах «Какаду»), Александр не увидел готового спектакля. Он не думал никуда уезжать, но дипломатический мир готовил ему пренеприятный сюрприз.

Глава V
ДИПЛОМАТ
 
Цепь пресловутая всепетого Кавказа,
Непроходимая, безлюдная страна,
Притон разбойников, поэзии зараза!
Без пользы, без красы, с каких ты пор славна?
 
П. А. Катенин

Грибоедов привык к хаосу. В Польше он видел разноречивые приказы равновеликих начальников (наместника и командующего резервной армией), равноправное хождение разнообразных денег (русских, польских и фальшивых), видел разномастных агентов, аферистов и авантюристов. В Петербурге он жил среди вечных театральных интриг, вечного безденежья и вечных столкновений артистов, аристократов и авторов.

Но и его удивил дипломатический мир. Польская неразбериха ограничивалась Польшей, театральная – двумя-тремя театрами. Коллегия иностранных дел занималась сохранением порядка в Европе, Азии и даже Америке, а сама пребывала в состоянии совершенной анархии, начинавшейся в комнате кассира и заканчивавшейся кабинетом императора.

Дипломаты получали жалованье в гульденах, которые чеканились, однако не в Голландии, а в России, золотым содержанием выше подлинных голландских. Голландия не возражала – таким путем она увеличивала свою казну. Россия же использовала гульдены для международных расчетов и для расплаты с нужными иностранными лицами: никакое правительство, никакая Англия или Франция не могли доказать факт подкупа, раз были использованы не рубли, а гульдены; а с Голландии какой спрос? она давно потеряла политический вес. В 1817 году русские гульдены стали ходить и в самой России, особенно в Петербурге. В тот год шел обмен обесценившихся после войны ассигнаций на новые. Народ не доверял ни тем ни другим и был рад появлению полновесных золотых монет. Их прозвали «арапчиками» из-за изображения рыцаря и непонятных надписей.

Александр мог не затруднять себя обменом и повсюду расплачивался в столице гульденами.

Но более всего его позабавило то, что он поступил на службу в несуществующее учреждение. Никакой Коллегии иностранных дел давно не было. В 1802 году Александр I заменил петровские коллегии министерствами, но штата Министерства иностранных дел не создал, а просто передал в него всю Иностранную коллегию. Должность президента (или управляющего) Коллегии он не отменил. Предполагалось, что министр будет определять общее направление внешней политики России, а управляющий – вести непосредственную работу по ее воплощению в жизнь. Император, конечно, не надеялся на их идиллическое сотрудничество, напротив, рассчитывал на взаимную вражду и отводил себе роль верховного примирителя противоречий и единоличного вершителя судеб государства. До поры до времени он сохранял нейтралитет, но можно было предсказать, что однажды появится министр, который будет ему приятнее своими личными качествами или убеждениями, нежели его коллега, и тогда баланс сил в министерстве нарушится, служащие разделятся на партии и международный престиж России станет воланчиком в закулисной игре.

Так и произошло. В 1817 году должность министра была формально разделена между двумя людьми. Странами Востока и общими вопросами ведал граф Каподистрия, чистокровный грек на русской службе, едва достигший сорока лет. Он был честолюбив, но осторожен, и, по слухам, ходившим в министерстве, цель российской внешней политики видел в восстановлении независимости Греции, несколько веков находящейся под османским игом, а остальные проблемы рассматривал сквозь призму греческих. Он приветствовал войны России с Турцией, стоял за союз с Францией, поддерживавшей идею греческой революции, и противился сближению с Австрией, препятствовавшей этой революции. Он даже создавал в Одессе греческие гетерии – объединения патриотов, готовившихся к вооруженному восстанию против турок.

Непосредственным начальником Грибоедова, управляющим Коллегией, был граф Нессельроде, немец, родившийся русским подданным, но русского языка не знавший. Он был очень осторожен, но не умен. Величайшим человеком на земле он почитал австрийского министра иностранных дел князя Меттерниха и цель российской внешней политики видел в том, чтобы заслужить его одобрение. Он стоял за союз с Австрией и всемерно препятствовал греческому восстанию, потому что оно было бы неприятно Меттерниху. Два года назад он чуть не похоронил свою карьеру, прозевав секретный договор Австрии с Францией против России, но слепого доверия к Меттерниху не утратил.

Император знал цену обоим министрам, слушал их советы не более, чем они того заслуживали, и даже в тех редких случаях, когда Каподистрия и Нессельроде сходились во мнении, проводил собственную линию. (Так, оба не питали добрых чувств к полякам, хотя по разным причинам, но это не помешало монарху дать конституцию Царству Польскому.) Всё шло благополучно, пока государь не увлекся идеалами всехристианского единства, возмечтал о мире без войн, революций и потрясений, и предложил создать Священный союз, который объединил бы православную Россию, католическую Австрию и протестантскую Пруссию, а впоследствии – может быть, и другие европейские страны. Меттерних очень одобрил Союз – религия его не беспокоила, но он увидел в ней великолепное средство привлечь Россию к Австрии. Нессельроде активно поддержал любимое детище императора, ездил с ним на конгрессы Священного союза и все более заслуживал симпатию Александра I.

Граф Каподистрия, напротив, пытался охладить пыл царя, противился заключению Союза, демонстрировал свое православие в ущерб вселенскому христианству и наконец надоел Александру. Он еще не лишился доверия императора, но уже наиболее дальновидные подчиненные начали потихоньку переходить на сторону восходящей звезды Нессельроде. Они делали бы это быстрее, если бы были уверены в способности того сохранить приобретенное преимущество.

Коллегия кипела интригами и обидами, которые усиливались неопределенностью будущего. Грибоедов не участвовал в них. Он не видел разницы, стоит ли во главе министерства грек или немец; все равно политику определял император, который пока не совершил столь серьезных ошибок, чтобы требовалось вмешательство каждого губернского секретаря. Он даже не считал, в отличие от некоторых своих друзей, что предоставление конституции Польше – такое уж неправильное решение. Александр не понаслышке знал положение в этой стране и ни на грош не верил упорным слухам, будто бы царь любит поляков и ненавидит русских и даже хочет перенести столицу в Варшаву.

Грибоедову не удалось долго оставаться сторонним наблюдателем. Каподистрия, принимая его на службу через посредство Ланского, слышал о нем больше, чем обыкновенно начальник слышит о мелком служащем. Граф, хотя слабо владел русским языком, состоял «почетным гусем» «Арзамаса». Именно через верных арзамасцев, Блудова и Дашкова, чиновников Министерства внутренних дел Ланской пристроил сына Настасьи Федоровны к месту. Грибоедов был для Каподистрии молодым драматургом, приверженцем Шаховского. На первых порах он пытался его за это презирать. Но из кабинета министра веселая борьба «Арзамаса» и «Беседы» виделась иначе, чем из литературных гостиных. Грибоедов быстро добился уважения в Коллегии. Он занимал должность переводчика, и хотя сам переводил весьма мало, но во время круглосуточных дежурств охотно подсказывал сослуживцам, как точнее передать то или иное выражение французского, немецкого, итальянского или английского языков. Французский язык в Коллегии был известен всем, вплоть до простых переписчиков бумаг, поскольку он был языком делопроизводства (в отличие от всех прочих учреждений России), но никто не знал столько языков одновременно – и так хорошо.

Слава Грибоедова-полиглота дошла и до министра. Или, может быть, стремительно теряя приверженцев, он почувствовал в нем своего брата-литератора, далекого от чиновничьих распрей. Во всяком случае, на одном из утренних приемов служащих в начале октября он подозвал его к себе и, как бы случайно, задал вопрос, не понимает ли тот и греческий язык. Александр ответил отрицательно, он не учил даже древнегреческий – только латынь, и Каподистрия, как бы шутя, посоветовал ему восполнить этот пробел. Разговор был публичным и, казалось бы, незначащим. Но Грибоедов воспринял его иначе. Если граф, зная ситуацию в мире, намекал на необходимость изучения греческого языка, это могло означать, что вскоре в Греции произойдут какие-то события и российские дипломаты со знанием греческого получат важные задания. Александр охотно поверил в это, и не без причины – он умел воспринимать скрытый смысл речей.

Как и все в Европе (кроме разве что Австрии), Александр сострадал участи греков. Эллада, колыбель европейской культуры, страна, давшая миру идеал прекрасного в литературе, архитектуре и скульптуре, гибла под турецким владычеством! Весь мир негодовал (кроме разве что Англии), когда, пользуясь тяжелым положением Греции, лорд Элджин вывозил бесценные сокровища античного искусства, украшая ими коллекцию Британского музея. В юности Грибоедов с увлечением прочел две первые песни «Чайльд-Гарольда» Байрона и полюбил многострадальную страну, которую так пылко воспевал великий поэт. Он был бы рад помочь грекам: в России очень многие молодые люди мечтали присоединиться к греческому восстанию, независимо от того, привлекала ли их романтика борьбы, поддержка православия, ненависть к туркам или восхищение красотой и прошлым Эллады. Правда, Грибоедов помнил предостережение Байрона, обращенное к грекам:

 
Рабы, рабы! Иль вами позабыт
Закон, известный каждому народу?
Вас не спасут ни галл, ни московит,
Не ради вас готовят их к походу.
Тиран падет, но лишь другим в угоду.
О Греция! Восстань же на борьбу!
Раб должен сам добыть себе свободу!
Ты цепи обновишь, но не судьбу.
Иль кровью смыть позор, иль быть рабом рабу! [10]10
  Байрон Дж. Паломничество Чайльд Гарольда. II. 76. Пер. В. Левика.


[Закрыть]

 

И он нигде не встретил у Байрона свидетельств мужества и воинственности греков, равных тем, которые поэт столь ярко живописал в первой песне о воюющей Испании. Однако Грибоедов и не собирался помогать грекам сражаться, он не предполагал, что трусоватому Каподистрии нужны знатоки греческого языка для участия в боях.

Александр всерьез начал учиться по-гречески и прямо сходил с ума от этого языка: брал уроки каждый день по четыре часа и делал большие успехи. В отличие от всех, кто когда-либо принимался за греческую грамматику, он находил язык вовсе не трудным. Но не прозанимался он и месяца, как оказался втянут в дуэль и следствие. Когда же история завершилась, он узнал, что граф Каподистрия впал в немилость у императора. Он совершенно неподобающе вел себя во время поездки царя на открытие первого Польского сейма и так явно выражал недовольство происходящим, так дерзко отказывался выполнять простые распоряжения государя, что был почти совершенно отставлен от дел. Нессельроде ликовал, и все в Коллегии начали уже именовать его «министром».

Это произошло в конце февраля. А в начале апреля Александр был вызван в азиатский департамент Коллегии, где его принял молодой чиновник Александр Стурдза. Тот происходил из знатного молдавского рода, получил немецкое образование и прежде считался сторонником Каподистрии. Теперь он старался выслужиться перед Нессельроде, однако неудачно – он все более и более превращался в православного фанатика, а император таких не жаловал (и вскоре отправил его в отставку, предоставив на досуге сочинять рассуждения о превосходстве православной веры над прочими). Стурдза встретил Грибоедова постной улыбкой и, говоря с истинно христианской мягкостью, сообщил, что министерство решило предоставить ему просимую дипломатическую должность и направить… в только что созданную русскую миссию в Персии. Грибоедов был совершенно потрясен. Он попытался сразу же отказаться от сомнительной чести, но Стурдза с тою же приятностью предложил ему выбор между Тегераном и Филадельфией в Америке и посоветовал несколько дней обдумать свое решение.

Александр вернулся к себе в полной растерянности и не знал, с кем посоветоваться. Все его друзья отсутствовали, даже Жандр уехал в Москву, намереваясь остановиться в доме Настасьи Федоровны. Да и что могли бы они ему сказать? Спору нет, направление в Париж или Вену было бы неизмеримо приятнее, но после дуэли и поражения Каподистрии Александр не мог рассчитывать на милость начальства и понимал, что его неспроста отсылают на край цивилизации. Отказаться без важных причин было нельзя – это означало бы отставку. Если же решиться выйти из дипломатической службы, то куда? Кроме военной, больше некуда. А офицер столь же уязвим, как и дипломат, – в Закавказье идет война, вдруг его пошлют именно туда, по следам Якубовича? Так и так Персии не миновать. Об Америке он и не думал; с дипломатической точки зрения это был тупик: чем там можно было отличиться? Он предпочел согласиться на Персию, но выдвинув такие условия, которые были бы заведомо неприемлемы для Нессельроде.

12 апреля он получил приглашение министра явиться к нему. Александр положил вести себя смело до дерзости и объявил, что не решится на назначение иначе (и то не наверное), как если ему дадут повышение на два чина. Нессельроде поморщился, но промолчал. Александр изобразил ему со всевозможным французским красноречием, что жестоко было бы ему провести цветущие лета между дикими азиатами, в добровольной ссылке; на долгое время отлучиться от друзей, от родных, отказаться от литературных успехов, которых он вправе ожидать, от всякого общения с просвещенными людьми, с приятными женщинами, которым сам он может быть приятен. Словом, невозможно ему пожертвовать собою без хотя бы несколько соразмерного вознаграждения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю