355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Цимбаева » Грибоедов » Текст книги (страница 3)
Грибоедов
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:49

Текст книги "Грибоедов"


Автор книги: Екатерина Цимбаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц)

Иностранные вина были дороги и редки, поэтому пили большей частью домашние наливки и настойки. Но отнюдь не водку. Пьянство оставалось уделом простонародья и невежд, не знавших, как убить праздное время. Образованные же дворяне производство водки, дарованное им в исключительную привилегию императорским указом, обратили в искусство. «Простое вино» они гнали для крестьян и продавали в кабаки, для себя же делали четверной перегонки «русские водки» на травах и ароматных листьях. Их не пили, а употребляли в лечебных целях, как сейчас лекарственные настойки. Русские водки перегонялись с различными добавками, от айвы до яблок – на все буквы алфавита. Отсюда пошла утонченная послеобеденная игра. Водящий тайком капал в стакан по капле каждой водки, название которой начиналось на букву задуманного слова, а отгадчики должны были понять его по запаху! Находились виртуозы, способные определить такие слова, как «Навуходоносор», где смешивались несколько капель одной водки со многими другими.

В пять часов пили чай. Самоваров еще не было. К чаепитию приносили в гостиную большую жаровню и медный чайник с горячею водой. Чайный прибор и сахар находились в ведении хозяйки, запертые в ее спальне на замок от детей и прислуги. Чайные ложечки были редкостью, и в богатом доме Грибоедовых их было только две: одну хозяйка носила при себе в особом футляре, а другую подавали хозяину. Ужинали обыкновенно в девять часов, чаще всего пирогами – подовыми и простыми, а французскую выпечку оставляли для украшения парадных столов – за ее внешнюю красивость, не за вкус. Кроме званых обедов, устраивали и званые ужины, которые начинались не раньше десяти вечера. Жизнь, в общем, все более сдвигалась к ночи.

Мирное, размеренное течение дней, красивые виды, красивые комнаты, отвлекавшие от случайных мрачных мыслей, нечувствительная смена времен года за окнами могли бы сделать жизнь дружной и веселой семьи счастливой и вечно праздничной. Беды приходили извне.

* * *

Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро, Будешь проклято вовек, ввек удивлением всех.

А. Н. Радищев

Дети Грибоедовых были совсем маленькими, когда в 1771 году разразилась чума. Федор Алексеевич уже вышел в отставку и в Москве не жил, поэтому все уцелели, хотя натерпелись страху, слыша, как из столицы бежал наместник граф Петр Семенович Салтыков, а архиерей Чудова монастыря Амвросий, по малодушию своему, не усмирил озлобившийся народ, а устрашился, стал прятаться и за то сам пострадал, приняв мученическую смерть от пьяного повара. Графа же Салтыкова покарала императрица, отправив с позором в отставку, где он и умер с горя год спустя. Успокоил Москву отставной генерал Еропкин, добровольно взявший на себя опасные обязанности сбежавшего начальства, и Григорий Григорьевич Орлов, присланный Екатериной в чумной город, может быть, в смутной надежде избавиться от наскучившего фаворита. Оба вельможи остались живы, но Еропкин получил немалые награды, а князя Орлова императрица послала вскоре заключать мир с турками, а после и вовсе сослала в деревню. Место Орлова при ее особе занял Потемкин.

Чумы дети Грибоедовых не запомнили. Помнить себя они стали с тех пор, как Пугачев навел ужас на всю Россию. Поволжье, где шла его армия, было далеко от смоленских земель, но и в их детских мамушки беспрестанно о нем толковали, и в гостиной вели разговор о его злодействах. Напуганные страхом взрослых, малыши боялись уснуть – им казалось, что сейчас скрипнет дверь, он войдет в комнату и всех их передушит! Но в двери входили только нянюшки, и испуг постепенно проходил.

Крестьяне в Хмелитах не бунтовали. Федор Алексеевич был рачительный хозяин, крепостным спуску не давал, был щедр на плети, но не злобствовал и лишнего не требовал, оброк устанавливал по силам, расчетливо оберегая свои будущие доходы. Жена его была к дворовым строга, могла и собственноручно отшлепать башмачком, держала себя высоко, настоящей барыней – никто при ней и пикнуть не смел. Но все это было в порядке вещей, и, в общем, господ уважали. Когда Пугачева схватили и привезли в 1775 году в Москву, многие дворяне ездили смотреть, как его будут казнить. После соседки рассказывали Марье Ивановне: «Мы были так счастливы, что карета наша стояла против самого места казни, и все подробно видели…» Но Федор Алексеевич возмутился: «Не только не имел желания видеть, как будут казнить злодея, но и слышать-то, как его казнили, не желаю и дивлюсь, как это у вас хватило духу смотреть на такое зрелище».

Он был добр и обходителен. Тогда было обыкновение к обеду и праздникам приезжать со всеми людьми, на тройках и четвернях, и загащиваться по нескольку дней. Для хозяев это было иной раз накладно, но Грибоедов сзывал гостей часто и ко всем был приветлив, говаривал: «Он мой сосед и такой же дворянин, как и я; приехал ко мне в гости, сделал мне честь – моя обязанность принять его радушно».

Со всеми соседями Федор Алексеевич жил в согласии, кроме владельца ближайшего к Хмелитам села Григорьевского Михаила Богдановича Лыкошина. Тот в 1782 году, разбогатев женитьбой, пожелал построить у себя в имении церковь и сделать ее центром нового прихода, о чем подал прошение епископу Смоленскому и Дорогобужскому. Грибоедов возмутился, счел выходку Лыкошина оскорбительной для себя и хмелитской приходской церкви. Епископ принял сторону важного бригадира и Лыкошину не только отказал, но и обсуждать его просьбу не стал. С тех пор соседи друг к другу не ездили, но с прочими Лыкошиными, в том числе с братом Михаила Богдановича Иваном, Федор Алексеевич продолжал общаться.

Дети Грибоедовых дружили между собой. Старший – Алексей – находил большое удовольствие в обществе сестриц: запрягал их в вожжи с бубенчиками и гонял до изнеможения по дому и саду, и был жестоким мучителем кукол. Девочки умирали от усталости и пылали гневом, но от игр с ним не отказывались. Учились тоже вместе. Занятия в классной комнате начинались еще до завтрака и продолжались все утро. Учились говорить и писать по-французски и по-немецки и немножко даже по-русски, изучали историю, географию, мальчика отдельно обучали математике, астрономии и мало ли чему еще. Самыми важными были уроки музыки и танцев. К урокам танцев приезжали соседки с детьми, и девочки от души веселились, прыгая под музыку. Для них танцы были единственной возможностью подвигаться. Мальчишки же не любили этих уроков. Свою ловкость они проявляли на охоте, куда ходили вместе со старшими, вооруженные настоящими маленькими ружьями. По утрам они много времени проводили в манеже, падая со своих пони, и потому не имели желания и сил крутиться в бальной зале.

Зато музыку все тогда очень любили, в каждом доме непременно стоял инструмент в гостиной и в детской, и даже мальчики умели играть хоть немного, а девочки – обязательно. Большей частью игра барышень была достаточно хороша, чтобы им самим и их родителям она нравилась, и каждый музыкант, послушав их исполнение, мог бы сказать, что у них хорошая школа, но едва ли пожелал бы услышать их вновь.

Воспитание, полученное детьми Грибоедовых, было по тем временам обыкновенным. В старшем поколении тогда еще встречались знатные барыни, которые с грехом пополам подписывали свое имя каракулями. Но на них уже смотрели с неодобрением. Среди столичного дворянства невежество решительно искоренялось, и редкий молодой человек или девица, рожденные в 1760–1770-е годы, не владели одним-двумя иностранными языками, изящными искусствами и манерами и кое-какими науками. Неграмотную особу совершенно невозможно было выдать замуж, и даже в старозаветных семьях девочек усаживали за букварь. В противном случае пределом их мечтаний оказался бы какой-нибудь Митрофанушка Простаков, а на приличную партию нельзя было надеяться. От барышень стали ожидать даже начитанности (!) – то есть умения рассуждать о новых романах, хотя бы и знаемых понаслышке.

Учение требовало времени, оттого девичество затягивалось. Прежняя традиция выдавать замуж девочек двенадцати-тринадцати лет сохранилась только в глухой провинции да в простонародье, где образование не привилось. А в столичных кругах об этом обычае вспоминали как о чем-то диковинно-древнем. Теперь на барышень пятнадцати-шестнадцати лет не смотрели как на невест, и даже возраст двадцати пяти – тридцати лет не считался стародевичьим.

Около пятнадцатилетнего возраста пути детей временно разошлись. Алексей Грибоедов вступил в Преображенский полк, но уже не солдатом, как его предки, а сразу капралом и вскоре же получил офицерский чин. В полку его научили кутить, дуэлироваться, волочиться за дамами, словом, соответствовать положению гвардейца. Для четырех его сестер настала веселая пора балов, праздников и поиска женихов. К сожалению, девушки не были красавицами, и родители этим огорчались. Приданое им приходилось обещать большое, что уменьшало наследство Алексея, а рассчитывать на хорошую партию, которая принесла бы честь и выгоду семейству, сестрам не приходилось. Всё же их любили и баловали. Летом для них устраивались танцы и музыкальные вечера в Хмелитах, зимой семья переезжала в Москву, где у Федора Алексеевича был собственный дом в приходе церкви Николая Чудотворца, что на Песках. Крепостные актеры Хмелит исправно развлекали многочисленных гостей, званых и незваных. А для французских пьес, которые во всем превосходили тогдашнюю русскую драматургию, ставили благородные спектакли.

Барышни их особенно любили, как и концерты, поскольку могли в них выставить себя напоказ. Но вот беда, ни один сочинитель не заботился об их интересах! Решительно во всех пьесах мужских ролей бывало неизмеримо больше женских, к тому же женские роли часто оказывались незначительными, без переодеваний, пения и прочих преимуществ. И тем обиднее, что юноши, как правило, не любили играть на сцене и охотно остались бы только зрителями, а между барышнями начинались ссоры из-за ролей. В Хмелитах у хозяйских дочек были все права и возможности получить лучшие роли, и все равно великие комедии и трагедии шли в нещадно урезанном и искаженном виде, но оттого не менее радости доставляли исполнительницам и их родственникам в зале.

Вечерами всех утешали танцы, всё только французские. Главным был менуэт, потом шли гавот, кадрили, котильоны и экосезы. Танцевали одни девицы, замужние дамы – очень редко, а вдовы – никогда. Кавалеры были довольно плохи, особенно в Москве и провинции, где не стояли гвардейские части; кавалеров к тому же, как всегда, не хватало, и случалось, девушке так и не попадался ни один хороший танцор.

В Москве, как и в деревне, Федор Алексеевич жил очень широко и открыто. В торжественных случаях выезжал только цугом в шесть лошадей в шорах с перьями. На запятках становился «букет». Так называли трех человек, размещавшихся позади кареты: выездного лакея в ливрее, напудренного и в треугольной шляпе; гайдука в красной одежде, непременно высокорослого; и арапа в куртке и шароварах, опоясанного турецкой шалью и в белой чалме. Перед каретой бежали скороходы в ливреях и особых высоких шапках с узенькими полями и длинным козырьком. Они проверяли, может ли проехать карета по той или иной грязи. Когда же барин ехал запросто, то скороходов не брал, на запятках стояли только лакей и арап, а лошадей запрягали четырех, но тоже в шорах. В столице Грибоедов-старший держал три цуга: один для себя, другой для жены и еще запасной и, кроме того, несколько лошадей рассыльных, водовозных и прочих, так что на конюшнях набиралось около тридцати лошадей и десяток конюхов при них.

Это не казалось в ту пору чрезмерным. Труд крепостных был дешев, припасы для содержания семьи и дворовых – все свои, оттого держали слуг премножество. В хорошем доме были дворецкий и буфетчик (а то и два), камердинер и горничная, парикмахер, два или три повара с поварятами и кондитер, лакеи и официанты, скороходы, кучера, форейторы, конюхи, садовники, швейцары, дворники; да еще музыканты и артисты, няни и гувернеры, учителя и архитекторы. Это только в городе. А в деревне еще держали ключницу, псарей и егерей, скотников и всяких мастеровых: портных, сапожников, каретников да женскую прислугу для шитья. Вот и набиралось сотни две, не считая, само собой, крестьян на пашне. Конечно, у кого было всего двадцать душ крепостных, те жили куда скромнее, а у кого их было двадцать тысяч, те тысячу отряжали для домашних работ. Но речь не о крайностях, а о среднем. В среднемдоме было сто – двести человек прислуги! И казалось, что иначе и быть не может. Понятно, что дворня не была загружена работой, но и вознаграждение получала «по пяти рублей на год да по пяти пощечин на день».

В Москву Федор Алексеевич стал наезжать только тогда, когда дети подросли. А до тех пор, с самого того дня, как полковника Семена выслали за злоупотребления, Грибоедовы в столице не жили. Да и сама она, можно сказать, не жила. В конце семнадцатого века Василий Голицын, Матвей Гагарин и Иван Троекуров выстроили было себе роскошные хоромы на средства, нажитые казнокрадством, но после того как Петр I князя Голицына сослал, князя Гагарина казнил, а князь Троекуров сам умер и со всем потомством, в Москве перестали возводить новые здания. С 1703 года здесь и вовсе было запрещено строить каменные сооружения, кроме церковных – все силы государства переключились на Санкт-Петербург. Город разрастался, расползался в разные стороны деревянными домишками, заборами и огородами, посреди них торчали колокольни и стояли окруженные пустошами роскошные монастыри, а публичных зданий не было, и знатные особы города избегали. Мощные стены Китая и Белого города словно в насмешку охраняли большую деревню, лишенную к тому же сельской приятности. Даже императорской семье, в ее редкие приезды, негде было остановиться, а приходилось жить у частных лиц самым неудобным образом. Императрица Екатерина рассказывала с содроганием, как однажды ей пришлось больной лежать в проходной комнате, по которой бесконечно пробегали слуги, потому что коридора в доме не было и все покои связывались между собой и с единственным выходом на улицу.

Но с 1770-х годов Москва вышла из забвения, хотя поневоле. Почти одновременно из Петербурга были удалены впавшие в немилость вельможи братья Орловы, граф Кирилл Григорьевич Разумовский, княгиня Екатерина Дашкова. Жить в поместьях целый год им было скучно, особенно их детям, привыкшим к столичному веселью. Приезд богатейших, хотя опальных особ поразил Москву. Она враз переменилась. Сюда потянулись парикмахеры, модистки, портные, галантерейщики, мечтавшие сделаться поставщиками княжеских дворов. Пооткрывались модные лавки, в свою очередь привлекшие провинциальное барство. В Северной столице деревенским помещикам было неуютно, там жизнь вращалась вокруг двора, и кто не был вхож во дворец, тот чувствовал себя изгоем. Зима в Петербурге обходилась очень дорого, а была совсем неприятна. Страшный ветер, наводнения, нередкие оттепели мешали катаниям в санях, а дороговизна заставляла ютиться в непривычной тесноте за закрытыми окнами, что вредило здоровью.

Не то в Москве. Двор здесь не царил надо всем, каждый жил по своему хотению, по заветам старинного гостеприимства. Меблированных комнат или квартир при трактирах, где пришлось бы жить невесть с кем стена об стену, здесь не существовало. Зато можно было недорого снять этаж или флигель в дворянском доме и вести более или менее общую жизнь с хозяевами. Правда, развлечений особенных пока не было. Дамы с наслаждением посещали лавки. Здесь наконец, после долгого лета, они узнавали новые моды, заказывали новейшего фасона парики в виде башен, украшенных цветами или корабликами, рассматривали образцы только что привезенной кисеи, необыкновенные чепчики и шляпки. У мадам Виль приобретали «шельмовки» – бархатные шубки без рукавов, поражавшие ценой и бессмысленностью. Мадам Кампиони славилась гирляндами и бантиками на башмаки и платья. Юбки тогда достигли наибольших размеров, но ткани подешевели. Серебряные и золотые нити не вплетали больше в саму материю, а делали из них сетки и накидывали поверх бальных туалетов. Так выходило и красивее, и дешевле. Одной сеткой украшались все платья, оттого их можно было нашить гораздо больше. Но надевать их было почти некуда, и мать и дочки Грибоедовы покупали наряды для летнего времяпрепровождения в Хмелитах. Там у них и театр свой был, и балы, и прогулки в саду, и катания в каретах.

А в Москве был только театр у Апраксиных, строился Петровский театр на деньги Воспитательного дома и предприимчивого англичанина Медокса, но он еще не открылся, и даже балов почти не устраивали. В 1783 году положили создать Дворянское собрание, но домом оно пока не обзавелось. Мужчины спасались за картами в Английском клубе, а дамам оставалось только ездить друг к другу с визитами и в церковь. Вечерами собирались где-нибудь поиграть в карты, послушать музыку, молодежь пыталась немного танцевать в тесных комнатах старых домов.

Город стало не узнать. Повсюду спешно сносили деревянные постройки и начинали возводить каменные дворцы и публичные здания. Москва превратилась в одну большую и очень грязную стройку. Улицы еще не мостились, только кое-где покрывались досками и бревнами. От этого становилось только хуже: после дождей и таяния снега доски торчали почти стоймя и не было никакой возможности по ним проехать. Зимой, к счастью, это безобразие скрывалось под снегом, и разумные люди приезжали в столицу по первому пути, а уезжали до распутицы. И все равно, вечерами своих лошадей жалели, а запрягали наемных ямских, тем более что в темноте упряжь все равно не видна. Фонари стояли повсюду, но свечные и на расстоянии не менее сорока сажен. При их свете только что на забор не наедешь, но человека можно и не увидать – сбить с ног.

Из построек новой Москвы при Федоре Алексеевиче готовы были дворец М. Ф. Апраксина, весь изумрудно-лазоревый, чудно украшенный, с изгибающимися стенами, и еще дом известного поэта М. М. Хераскова. Эти барочные здания Грибоедов любил и охотно навещал их владельцев, тем более что разделял их любовь к театру и мог часами доказывать сердившемуся Хераскову превосходство французской драматургии над русской. В свой последний год жизни Федор Алексеевич имел удовольствие увидеть достроенным прекрасный дом П. Е. Пашкова, но умер до того, как туда вселилась огромная семья хозяина.

Остальную Москву Федор Алексеевич не любил, более того – начинал ненавидеть, как и многие старики той поры. В моду на их глазах вдруг вошел беспринципный Матвей Казаков, выстроивший в готическом, презираемом еще Вольтером стиле Петровский дворец, но тотчас же обратившийся к классическому стилю, более всего напоминавшему непривычному глазу казенную архитектуру (вроде удручающе громадного Воспитательного дома), слегка оживленную однообразной колоннадой. Федор Алексеевич, к счастью своему, не дожил до того дня, когда Казакову стали поручать не только присутственные места и больницы, не только бесчисленные частные дома, но даже церкви! На засилье казаковской школы кое-кто сетовал, но безуспешно – императрица ей покровительствовала. И молодые охотно следовали ее вкусу, поскольку вычурное искусство барокко им успело надоесть и хотелось разнообразия.

Во время последней болезни Грибоедова стали раздражать и церкви, точнее, перезвон их колоколов и часов, влетавший в окна с десяти-пятнадцати соседних колоколен. Если пономарям удавалось бить строго одновременно, от такого боя дрожали стекла в рамах, и закладывало уши, и прерывался беспокойный сон пожилого человека.

Федор Алексеевич скончался 2 марта 1786 года, оставив три тысячи душ крестьян и 55 тысяч рублей долгу. По тем временам наследство было отличное, а долг невелик. Тогда не считали достойным уметь сводить доходы с расходами, в этом видели склонность к расчетливой жизни, что-то купеческое и мещанское. Даже богатейшие вельможи, Потемкин или Валериан Зубов, например, имевшие сорок – пятьдесят тысяч крепостных и бесчисленные богатства, добытые всеми путями, оставляли до миллиона рублей долгов! Так что Грибоедов жил довольно скромно, по средствам, и долги его не обременили имение. Мария Ивановна, вдова, имела собственные средства и более двух тысяч душ, что очень немало. Дочери получили по смерти отца почти по двести душ в разных деревнях каждая и стали желанными невестами.

Алексей Грибоедов, сделавшись хозяином богатого владения, службы не бросил, хотя был всего лишь в чине гвардии поручика и имел самый благовидный предлог для отставки. Он был молод, полон веры в себя и не желал хорониться в деревне, жениться и вести покойную жизнь помещика, охотиться да развлекать соседей. Все его поколение с детства было напитано идеями Просвещения. Не то чтобы Алексей читал французских энциклопедистов, Вольтера или Руссо, или их русских и немецких подражателей, или имел склонность к метафизическим беседам и спорам о политике. Он, как и многие, впитал идеи из воздуха, которым был окружен: из театральных пьес, из журналов, из разъяснений учителей, правительства и даже полковых командиров.

Ему внушили, что достоинство человека, гражданина и патриота определяют не богатство и сословная принадлежность, но дела, служба на благо родины. По-французски эта мысль звучала как призыв покончить с жестким кастовым делением общества, с безграничной властью монарха, дать простор силам всех, кто может принести пользу стране. В переводе на русский она стала означать просто, что величие человека определяется его чином в Табели о рангах. Это бы и неплохо. Если вообразить, что тысячи молодых людей, в том числе не дворян, прекрасно образованных и духовно развитых, вступают одновременно на первую ступень служебной лестницы в равном положении, которое не зависит от денег и титулов предков, то всех выше должен вознестись самый достойный, тот, чье служение будет наиболее полезно государству. Таков был идеал российских правителей, мечтавших сделать всех подданных равными и полными рвения. Никого не смущало, что действительность нимало не соответствовала идеалу. В этом видели даже преимущество.

Тогда верили в Разум. Верили, что всё можно исправить: победить пороки, восторжествовать над злом, утвердить добрые нравы и естественные порядки, согласовать веления природы и благо общества. И чем менее походила Россия на царство Разума, чем больше предстояло труда по его утверждению, тем больше была бы слава в потомках. Достижима ли цель? Такой вопрос и не ставился! Можно ли сомневаться! Только и необходимо, что воспитать детей в понятиях добродетели и доблести (по-французски это выражалось одним словом «vertu»), удалить их от непросвещенных взрослых, заперев на годы в закрытых учебных заведениях, а потом вывести в свет, предоставив им одинаковые возможности для продвижения. Такие люди, несущие в самих себе глубоко осознанный нравственный закон,конечно, не стали бы презирать крепостных, уподобляя их скоту. Нет, они увидели бы в крестьянине человека, хотя темного и непросвещенного; стали бы для своих людей отцами и благодетелями, направляя простые их побуждения к общественному благу. Чарующая картина будущего благоденствия России открывалась с высот века Просвещения. Казалось, уже через поколение-другое наступит царство Разума на земле. В него искренне верили и – кто в малом, кто в большом – стремились внести свою лепту в кажущееся общим дело. Вера в Разум успешно подменяла веру в Бога, а порой и вовсе вытесняла ее. То и дело тот или иной молодой человек объявлял себя вольнодумцем, вольтерьянцем, годами не ходил к исповеди – и никто его за это не преследовал, не порицал. Церковь не пользовалась никаким уважением у правительства и дворянства, оставаясь прибежищем старых дев и пожилых ханжей. Над старухами, вечно отбивающими поклоны в молельнях, смеялась сама императрица в собственных своих пьесах, и с ее легкой руки высшие круги стали презирать истовость и долгие посты. Поколению, рожденному в конце 1760-х годов, будущее улыбалось и жизнь сулила радость.

Каждый год словно бы приближал торжество Разума. В феврале 1786-го императрица запретила слово «раб» в официальных бумагах, и поэт Василий Капнист откликнулся восторженной одой:

 
Красуйся, счастлива Россия!
Восторгом радостным пылай;
Встречая времена златые,
Главу цветами увенчай…
Да глас твой в песнях возгремит,
Исполнит радости вселенну,
Тебе свободу драгоценну
Екатерина днесь дарит…
 

Отмена слова воспевалась им как отмена рабства, ибо казалась шагом к совершенному будущему. И стихи Капниста вовсе не были придворной лестью, желанием возвеличить императрицу по ничтожному поводу. Тремя годами ранее он писал и бестрепетно публиковал проникнутую болью и недоумением оду на утверждение крепостного права в украинских землях. Тем отраднее было ему провозглашение вольности – хотя бы на словах.

Капнист был старше Алексея Грибоедова и его сверстников, жар его души успели остудить годы, и не он был выразителем чувств молодого поколения. Лучшими поэтами из молодых почитались Крылов и Карамзин, чьи стихи были светлы и радостны. Им подражали многие, по мере сил.

Алексей Федорович, правда, стихов не писал, даже не читал, разве что на ночь для усыпления. Но к веяниям времени был чуток, хотя выражал свое восприятие делами, а не словами. В ту пору, когда Крылов воспевал свою Анюту, а Карамзин – музу Поэзии, Алексей Грибоедов предавался ратным удовольствиям, всему предпочитая грохот битв и сражения, где решались судьбы страны и вклад каждого был заметен и важен. Он как лев дрался с турками при Суворове во вторую Русско-турецкую кампанию, отличился при Фокшанах и Рымнике, а с наступлением затишья в боевых действиях уехал в Россию.

Карамзин тем временем отправился в путешествие по Европе, надеясь увидеть в ней начала идеального устройства, необходимого Российскому государству. Крылов же затеял в Петербурге издание великолепного сатирического журнала «Почта духов», куда и писал сам все материалы.

1789 год выдался особенным. Началась революция. Не в России – боже упаси! – во Франции. Ее можно было бы предвидеть. Когда 13 июля 1788 года по Франции с юго-запада на северо-восток наискосок через всю страну полосой в 20–30 верст промчался, сметая все на своем пути, невероятный град – градины были весом более полуфунта и неслись со скоростью 70 верст в час! – многие подумали, что это недоброе предзнаменование. И ничего удивительного, что именно 13 июля следующего года парижский народ захватил Арсенал и Ратушу, а 14 июля, падением Бастилии, началась новая страница в истории человечества.

Сначала происходившие события не привлекали особенного внимания. Карамзин, очутившись в апреле 1790 года в Париже, хотя и заявил дежурно: «Париж ныне не то, что он был. Грозная туча носится над его башнями и помрачает блеск сего некогда пышного города», но сравнивать Париж прежний и революционный ему не следовало бы, поскольку никогда раньше он там не бывал. «Новые республиканцы с порочными сердцами» ему не понравились, потому что «безначалие хуже всякой власти!» И вообще «всякие насильственные потрясения гибельны». Однако прочие его описания нисколько не передавали тревожного состояния умов и города. Они даже успокаивали московских читателей. В самом деле, выяснилось, что революция не мешала славным гуляньям в аллеях Булонского леса, хотя вместо пяти тысяч блистательных модных карет на нем появилась едва тысяча экипажей и ни одного великолепного. (Для Москвы и тысяча карет была чудом, на гуляньях под Новинским или на Девичьем поле столько никогда не видывали.) И революция не мешала путешественнику всякий день посещать спектакли и оперу, пить кофе, читать журналы, бродить по лавкам Пале-Рояля, по саду Тюильри и Елисейским Полям, отдыхать в «Кафе де Валуа» за чашкой «баваруаза» (ароматического сиропа с чаем) и после театра «засыпать глубоким сном с приятною мыслью о будущем». Так спокойно шла революция первые годы, по крайней мере на взгляд проезжего наблюдателя.

Из России она виделась в более мрачном свете. Газеты, по своему обыкновению, не сообщали о том, что театры и кафе открыты, что кофе и баваруаз по-прежнему всюду подаются, что «едва ли сотая часть <народа> действует, а все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши или освистывают, как в театре!». До российских читателей доходили только сведения политические, тревожившие правительство. Король Людовик XVI был арестован, вместо Генеральных штатов образовалось Национальное собрание, где все вопросы решали голосованием. Императрица, несмотря на давнюю симпатию к просветителям, решила запретить продажу их сочинений в России и посоветовала русским подданным не ездить во Францию. Когда же на следующий год несчастный Радищев вздумал опубликовать свое «Путешествие из Петербурга в Москву», выбрав для этого самое неудачное время, она объявила его «бунтовщиком хуже Пугачева». Но, конечно, не казнила (хотя, по слухам, едва ли не собиралась), а просто сослала на десять лет в Сибирь.

Эта расправа, не вязавшаяся с мягким нравом государыни, столько сделавшей для русского дворянства, произвела тяжелое впечатление. Вскоре прекратили выходить любимые в провинции «Детское чтение» и «Экономический магазин», журнал А. Т. Болотова, настольная книга разумного помещика, и многие усмотрели в этом гонения на печать, хотя на самом деле с их издателем Н. И. Новиковым просто не продлили договор на аренду типографии Московского университета. Как бы то ни было, в Москве не осталось ни одного журнала, ни одной газеты, кроме правительственных «Московских ведомостей». Даже «Магазин аглинских, французских и немецких новых мод» прекратился в 1791 году, и дамам оставалось мучиться в неизвестности, гадая, на сколько они отстали от европейской жизни. Когда же, спустя десяток лет, восстановились отношения с Европой, все прямо ахнули от ужаса! – так отстали, просто на век.

Потому в обществе обрадовались, когда в Москву вернулся Карамзин и начал выпускать «Московский журнал», где печатал свои «Письма русского путешественника». Их читали нарасхват, и все очень хвалили. Как ни устарели к тому времени его впечатления от Европы, все же они были новее и умнее газетных сообщений. Кроме карамзинского журнала, еще какой-то В. И. Окороков выпускал книжки «Чтения для вкуса, разума и чувствований», но они безнадежно отставали от вкуса и чувств читателей.

Зимой 1793 года русские воспитанники просветителей были поражены казнью Людовика XVI. А летом до России стали доходить слухи, что в Париже к власти пришли якобинцы, чтущие одного Ж. Ж. Руссо, но странно понимающие его идеи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю